Читать книгу «Плохая дочь» онлайн полностью📖 — Маши Трауб — MyBook.
image
cover

– Да, вы правы. Я поеду. Не обижайтесь, если не вернусь. Но вы навсегда останетесь в моем сердце. – Я обняла Бэллу.

– Да, дорогая, пока бензин не кончится. Но давай ты не будешь сюда возвращаться. Ты ведь здесь оказалась не потому, что тебе заправка понадобилась.

– Мне нужно было оказаться именно здесь. Я в это верю.

– Ой, не начинай давай. Я тебя умоляю. А то я сейчас плакать начну. Тетя Ника тоже так говорила. Верила, что люди не просто так встречаются или оказываются в том месте, в котором не должны появиться. Когда найдешь свою маму, передай ей, чтобы она была здорова. Скажи, Бэлла ей пожелала. И мужу позвони. Когда тетя Ника заболела, я первая узнала. Сразу ей деньги отправила. Все, что было. Копила, чтобы комнату снять, а не угол. Платье хотела купить новое. Тетя Ника так тогда на меня обиделась, на мои деньги. Сказала, она меня ждала, а не чтобы я от нее откупилась. Я спросила: «Разве тебе не нужно, чтобы у тебя все было? Лекарства, уход? Почему нужно страдать и не хотеть лечиться?» Знаешь, что тогда тетя Ника сделала? Отказалась от лечения. Наотрез. Объявила, что она все равно умрет, месяцем раньше, месяцем позже, а деньги пропадут. И ей будет жалко. Вот что за упрямая женщина была, как я ее любила! Тетя Ника мне мать заменила. Позвонила и потребовала, чтобы я приехала и забрала свои деньги. Что она перед смертью хочет меня увидеть. Как я тогда плакала! Я ведь помочь хотела. Пусть бы хоть неделю она еще прожила, мне было бы лучше. Зачем она не захотела лечиться? Мы тогда с ней сильно поругались. Я не могла понять, зачем тетя Ника меня хочет? Зачем не хочет помощи? Разве деньги – не помощь? Я ведь так старалась, копила. Что важнее – сидеть и за руку держать, потому что больше ничего не можешь дать? Или все отдать, лишь бы человек не умер? Не знаю. До сих пор не знаю. Я тогда обиделась на тетю Нику и не поехала. Сейчас бы поехала. Сидела и держала за руку. Ты должна сказать мужу, что он тебе нужен. Детям скажи все честно, не придумывай. И к маме поезжай. Сиди рядом.

– Она не хочет меня, отказывается. Я ей наняла женщину, которая приходит, убирает, продукты приносит, готовит. Так мама ее встречает котлетами, кофе ей варит. Спрашивает, не в комочках ли пюре? Меня она никогда так не встречала. Ни разу к моему приезду не то что котлету не пожарила – чайник не поставила. Они с этой женщиной созваниваются, переписываются. Мне мама не звонит никогда. Иногда мне кажется, что она не помнит дней рождения внуков. Она может выгнать меня из дома. Или, если приехала к нам, уйти, не попрощавшись. Вдруг собраться и хлопнуть дверью. Чтобы потом все за ней бежали и спрашивали, что случилось. Успокаивали, возвращали. Я больше не бегаю. Сил нет. Она всегда верила в формулу «не надо меня жалеть, лучше помогите материально». И меня так воспитала. С детства внушала, что слезы ничем не помогут. Держать за руку и сочувствовать? Я точно знаю, что она скажет: «Иди и заработай на то, чтобы у твоей матери было все – палата, врачи, лекарства. А уж желающих подержать меня за руку, причем за деньги, я и сама найду». Вот приходящая женщина и держит ее за руку. За деньги. А я работаю, чтобы у нее все было – и лекарства, и продукты.

– Ох, дорогая… Не знаю, что тебе сказать. Я тете Нике гроб оплатила, хороший, самый лучший, а мои родственники все равно меня проклинают. Говорят, откупилась. А надо было за гробом идти и волосы рвать. Я спрашивала: «Вы ее тогда в простыне похоронили бы?» Они сказали, что тете Нике все равно, хоть в простыне. То, что я приехала на день позже, мне так и не простили. Знаешь, как я себя успокаиваю? Если бы приехала вовремя, все равно осталась бы виноватой. В любой семье есть тот, кто виноват. И всегда будет, что бы ни сделал.

– Бэлла, спасибо вам за все, – сказала я.

– Пусть господь тебя хранит, девочка, – ответила Бэлла, помогая мне сесть в машину.

Меня выруливали с заправки Амир и тот случайный парень, который привез еду. Они махали руками, указывали, куда я должна повернуть руль. Двадцать лет водительского стажа, примитивная ситуация, с которой даже «чайник» справится. Я была благодарна им за то, что они говорили «правее», «левее», «прямо». Я кивала и благодарила. Мне вдруг стало спокойнее. Я понимала, что должна сначала доехать до дома и узнать, в какую больницу положили маму. Поговорить с мужем и детьми. Привести себя в порядок. А уже потом действовать.

Надо ли говорить, что в Москве оказалось несколько пятьдесят, шестьдесят и прочих седьмых больниц, причем в разных концах города. Дальше я разгадывала квест – в какой из них могла оказаться мама. Гинекологические и детские я отмела сразу. Оставались наркологические, психиатрические, онкологические и инфекционные. Мама с равным успехом имела шанс попасть в любую из них. Подумав, я решила, что зря исключила из списка детские и гинекологические. Мама у меня мастер оказаться в тех местах, где нормальная женщина при всем желании не окажется, даже если сильно постарается. Мама могла договориться, уболтать, загипнотизировать водителя «Скорой», врача и фельдшера, и они увезли бы ее хоть в роддом. Взяв себя в руки, я все же решила, что детские, гинекологические, а также инфекционные и наркологические окажутся в моем «резервном» списке. Про онкологические клиники я запретила себе даже думать. Психиатрическая больница, скорее, ждала меня, и вряд ли маме было бы там интересно оказаться. Так что, включив здравый смысл, от которого почти ничего не осталось, я решила обзвонить все те больницы, в которых есть кардиология. То есть практически все, в которых Бэлле могла послышаться цифра семь.

В нашем роду все женщины по женской линии страдали гипертонией. Бабушка и ее сестра умерли от инфаркта. Мама всегда говорила, что тоже умрет от «разрыва сердца на маленькие кусочки». «У меня в сердце осколок остался» – тоже ее выражение, применяемое в тех случаях, когда я, как ей кажется, недостаточно ласкова. Или если отругала за то, что она не поела с утра, прежде чем отправляться по делам, и ей стало нехорошо по дороге. Или если в миллион сто пятьдесят первый раз твердила, что надо готовить для себя, а не заглушать голод литрами кофе. Что можно залить овсяные хлопья кипятком и впихнуть в себя через не могу. Сварить кусок мяса, наконец.

– Я не могу для себя. Разве ты готовишь только для себя? – удивлялась мама.

– Да, готовлю. Для себя и надо. Если мне хорошо, то и всем вокруг будет хорошо. Да, я готовлю специально для себя, потому что должна быть сыта, весела и здорова. Тогда у меня будут силы. И я смогу позаботиться о муже и детях.

– О ком мне заботиться? – Мама решила разыграть драмтеатр.

– Обо мне. У тебя есть внуки. Ты можешь видеть их чаще, если захочешь.

– Я хочу, но у меня нет сил.

– Потому что надо запихнуть в себя овсянку или хотя бы вареное яйцо, – твердила я.

– Ты стала такой занудной. Тебе самой с собой не скучно? Я не хочу жить так, как ты мне предлагаешь, – с овсянкой и яйцом по утрам.

– Ну запей овсянку коньяком, сразу веселее станет, – ответила я, но уже раздраженно и едва сдерживаясь, чтобы не сорваться на крик.

Моя мама из тех женщин, которые не просто наступают на одни и те же грабли дважды и даже не просто пляшут на них, а из тех, кто выступает с цирковым номером «Цыганочка на граблях». Она, например, идет в магазин. По дороге ей становится жарко или вдруг хочется покурить на свежем воздухе. Она распахивает куртку (шубу), срывает с себя шарф (платок), садится на бордюр и курит. После чего проделывает то же самое по дороге домой. Иногда дважды. И наутро просыпается с дикой простудой и температурой.

– Мам, ну сколько можно одно и то же? – спрашиваю я.

– Мне было жарко и вдруг захотелось покурить! – Мама упорно не видит никакой связи между перекурами с голой грудью, припорошенной снегом или политой дождем, и своими простудами.

* * *

Когда я в первый раз испугалась? Когда мама, приехав к нам в гости, выпила кофе, потом встала и долила в чашку кипяток, разбавляя гущу. У каждого человека свои странности, привычки, действия, нарушения в поведении, которые могут насторожить близких. У каждого свой «сигнальный пистолет».

Ну, например, человек читает лекции и вдруг начинает заговариваться, или забывать очевидные вещи, или мучительно подбирать слова. У меня был такой профессор в институте. Он всегда рассказывал на лекциях о том, что не вошло в учебник. Естественно, самое интересное, занимательное. «Остальное вы прочтете», – говорил он, и его лекции по не вошедшему в обязательное пособие материалу были куда интереснее того, что требовалось выучить по учебнику. Как в фильмах, когда вырезанные из картины куски, эпизоды, целые роли кажутся гениальнее всего фильма. И вдруг он стал читать лекции по собственному учебнику, переизданному много раз. Труду, которому посвятил всю свою жизнь. Причем читал с явным, неподдельным интересом. Казалось, он не узнавал ни одной буквы, ни единой запятой. Читал, будто художественную литературу, роман, который вдруг увлек. Спорил вслух, тут же делал пометки на полях, иногда просто сидел и читал собственный учебник. Критиковал автора. Или вдруг подскакивал и рассказывал нам, что вот этот момент, описанный на такой-то странице, спорный. И принимался доказывать, почему именно. Мы по молодости мало что понимали. Посмеивались. И ждали, когда профессор вернется к своим занимательным лекциям. Но он продолжал читать учебник. Иногда еще возвращался к реальности, обращал внимание на аудиторию, а потом просто садился за стол, брал книгу и читал про себя. Внутренний хронометр работал при этом безотказно. К концу лекции, которая проходила в полном молчании, профессор вставал, всех благодарил и уходил. Наверное, если бы в аудитории оказались его близкие, они бы распознали болезнь раньше. Но что взять с нас, студентов? Мы радовались тому, что могли заниматься своими делами. Или, отметившись, сбегали. И профессор не замечал, что сидит в практически пустой аудитории.

Он скончался от неоперабельной опухоли мозга. В последний месяц жизни уже не понимал, как оказался в институте, где проработал всю жизнь. Все улыбались и списывали провалы в памяти на чудачества пожилого, но великого преподавателя, практически живого классика. Он так и приходил каждый день в аудиторию, садился за стол и читал свой учебник, продолжая делать пометки на полях, где уже не осталось свободного места. Иногда хватался за голову и говорил, что не успеет закончить срочную и важную работу – этот учебник. Естественно, все рвались сдать экзамен именно ему, а не аспиранту или другому преподавателю. Если кто-то из нас рассказывал что-то из его лекций, отличавшихся от учебника, профессор счастливо улыбался, ставил «отл» и говорил, что «это очень любопытно», не признавая собственного авторства. Конечно, мы вовсю пользовались этим приемом и готовились исключительно по лекциям, которые до этого считались вроде как бессмысленными, своего рода художественной литературой, не имевшей отношения к экзаменационному материалу.

Когда наконец диагноз был поставлен, родственники профессора хотели сделать как лучше – обеспечить любые клиники, домашний уход, сиделок, лекарства. Но он упрямо рвался в институт, только там успокаивался и не страдал от болей. В конце концов, его решили не мучить – родственники доводили его до аудитории и забирали после лекции. Умер он в институте. Не мы, другая группа студентов подумала, что профессор уснул, и попросту сбежала. Нет, профессор не дочитал свой учебник, но успел заложить страницу закладкой. До конца книги оставалось всего несколько страниц.

Так вот, мама перепугала меня в тот момент до смерти. Она всегда пила кофе. Лучший. Сваренный исключительно в турке. Никакие банки с растворимым, появившиеся в советское время, дорогущие и дефицитные, ее не устраивали. Она покупала зеленые зерна, сама обжаривала их в духовке, молола в ручной кофемолке, добиваясь нужного помола – мелкого или среднего. Впрочем, на электрическую кофемолку она согласилась. Как и на уже обжаренные зерна разных видов. Но турка, джезва – медная, настоящая, с длинной ручкой, оставалась неизменной. Как и специальная ложка для кофе. Мама не терпела «опивок», мутной жижи вместо настоящего кофе. Даже напиток из кофемашины и капсул отвергала категорически. Она в любом городе могла найти место, где ей сварили бы «нормальный» кофе.

Когда мы переезжали, уезжали или просто отправлялись в отпуск хотя бы на неделю, первым делом мама укладывала в чемодан кофе, крошечную электрическую плитку и турку. Она могла забыть мою школьную форму, важные документы, включая паспорт, но турку с плиткой и запас кофе – никогда. Я делаю так же. Турка, ложечка и кофе всегда со мной. Разве что плитку за собой не вожу.

И тут я увидела, как мама не переворачивает чашку на блюдце привычным, доведенным до автоматизма движением – чтобы прочесть рисунок, погадать на желание, рассмотреть, что там предсказывает судьба в кофейной гуще, а доливает в опивки кипяток. И снова пьет.

– Мама, что ты делаешь? – Мне поплохело. – Давай я тебе еще сварю.

– Не надо, крепкий слишком, – ответила мама.

– Мам, я тебе сварю не такой крепкий.

Я буквально вырвала из ее рук чашку и вылила эту муть в раковину. Мама обиделась и замолчала.

– Не пугай меня. Зачем ты так делаешь? Ты еще пакетики чайные начни по два раза заваривать. – Я пыталась взять себя в руки и даже смогла улыбнуться.

– Я не люблю чай, ты же знаешь.

Мама уехала от нас раньше, чем собиралась. Я крутилась на кухне и, когда вышла, увидела, что в прихожей не стоят ее кроссовки, а на вешалке нет куртки. Она со мной не попрощалась. Даже не заглянула на кухню сказать, что уезжает. Мой муж, мамин любимый зять, вызвал такси и усадил тещу в машину. Внуки тоже проводили. А я пекла на полдник шарлотку и запекала яблоки с медом и корицей. Хотела побаловать маму – она всегда любила яблоки в пирогах и запеченные с медом. Мне хотелось выбросить эти яблоки в мусорное ведро.

Про кофе я решила больше не вспоминать. Мама тоже сделала вид, что ничего не случилось. А уехала, как она потом объяснила, потому что не хотела отрывать меня от готовки и прочих домашних забот.

Обзванивая больницы, я вдруг поняла, чего на самом деле боюсь. Не того, что не смогу найти маму, – найду. Я все-таки журналист по профессии. Даже мой взрослый сын убежден – если я чего-то не нашла, значит, этого не существует в природе. Муж тоже уверен, что я черта лысого могу достать в рекордные сроки. Я всегда боялась маминого отношения к смерти и своего тоже. Как бы это объяснить?

Я не боюсь смерти, потому что выросла, глядя на гробы, похоронные процессии. У меня нет страха крови, покойников, включая висельников и утопленников. Мое детство прошло рядом со смертью. Я сама могла в любой момент умереть, как умирали многие дети вокруг меня: тонули в горной реке, подхваченные бурным потоком. Мы бежали звать взрослых, прекрасно осознавая, что нашего одноклассника, или брата одноклассника, или соседа уже не спасут. Повезет, если выловят «у дерева» – так называлось место, где течение немного стихало, река сужалась. Там, преграждая поток, лежало огромное ореховое дерево и цепляло своими ветвями утопленников. Дерево не убирали ровно по этой причине.

Нас, маленьких, старшие друзья водили к этому дереву, чтобы «проверить» утопленника. То есть раньше взрослых обнаружить труп. Кажется, Тамику это однажды удалось, и он считался героем. Я до сих пор помню это дерево – огромное, старое. Самое большое из всех, какие я видела. Ветви полоскались в воде, как белье. Завораживающее зрелище, манящее и пугающее одновременно. Существовал и особый ритуал, вроде посвящения. Правда, только у мальчиков – девочкам разрешалось лишь смотреть с берега. Спасибо за гендерное разделение, которое, наверное, спасло мою жизнь, иначе я бы тоже полезла. Мальчишки шли по стволу дерева и мерялись, кто дойдет дальше и не свалится, не испугается, не свернет назад. Многие падали, но выбирались, цепляясь за ветви. Никто не утонул, но воды все нахлебывались так, что на берегу долго отплевывались.

Если удавалось выжить, не свалившись в реку, то можно было умереть, прыгнув с моста рыбкой. Мост представлял собой шаткую конструкцию. Да, это было единственное место, чтобы потренироваться в прыжках в воду, – самое глубокое в той части реки. Но река мелела, если долго не было дождей. Или по другим неизвестным нам, детям, причинам ожидаемая глубина вдруг оказывалась не глубиной, а так, «по шейку». Кто же проверяет, перед тем как прыгнуть? Никто. Я помню Валерика, своего одноклассника. Он прыгнул рыбкой и сломал себе шею. Умер сразу же.

Смерть поджидала не просто на каждом углу, а ходила следом, по пятам, и это не образное выражение. В моем случае вполне конкретное.

Тутовник. Самые вкусные тутовые деревья росли на кладбище. Мы объедали все деревья. Но самое «вкусное» дерево с белым тутовником цеплялось ветками за линии электропередачи. Нам категорически запрещалось к нему приближаться после трагедии, произошедшей с Артуром. Он полез, чтобы дотянуться до самых крупных ягод, не удержался на ветке и схватился за провод. Его ударило током. Нет, он, к счастью, не умер. Но остался инвалидом, прикованным к креслу, к которому наш учитель-трудовик прикрепил колеса, отпилив ножки. О существовании инвалидных кресел никто, естественно, даже не подозревал. А даже если и подозревал, то откуда им взяться в селе? Артур передвигался в кресле, в котором раньше сидел его дедушка под абрикосовым деревом во дворе. Но мы все считали Артура героем – ведь он говорил, что попробовал самые вкусные ягоды. И никакие другие с теми не могут сравниться. И если бы он мог залезть на дерево еще раз, непременно бы это сделал.

Однажды я нарушила запрет и залезла на это дерево. Дотянулась до ветки и сорвала несколько ягод. Попробовала. Ягоды оказались безвкусными. Обыкновенными. Годящимися только для варенья. Но я никому об этом не сказала, чтобы не подрывать репутацию Артура.

1
...