Читать книгу «Божья коровка на яркой траве (сборник)» онлайн полностью📖 — Маруси Светловой — MyBook.
image

Забыв о времени, слово перенеслась она в другую реальность и шла по дорожкам кладбища. И с удивлением стала все чаще обнаруживать среди старых этих – разрушенных и полуразрушенных – могил новые, современные, из гранита и стали, с современными эпитафиями, с нанесенными фотографиями, с пространными текстами и короткими надписями – и подумала грустно:

«Места на кладбище всем не хватает – вот и переползают на старое кладбище новые могилы…»

И проходя потом рядами современного кладбища, которое уже прочно, тесно вошло на территорию старого – так, что уже среди новых, современных могил кое-где встречались остатки старых, более уцелевших, наверное, оберегаемых родственниками, – и опять поражалась тому, сколько жизни здесь находилось. Сколько остановившейся жизни здесь было. Здесь лежали тела людей, чья жизнь прервалась, – студентов и молодых девушек, матерей и детей их, жертв военных действий и авиакатастроф…

Она стояла посреди бесконечного количества могил, окружавших ее со всех сторон. Тут были и генералы, и рядовые, и барыни, и гимназисты – целый мир людей – ушедших, прекративших жизни. Здесь были младенцы и старики, моряки и священнослужители, монахи и купцы. Здесь были бизнесмены и студенты, матери и дочери, молодые мужчины, погибшие в военных действиях, писатели и поэты, актеры и просто люди, не отмеченные на гробовых камнях их занятием или должностями, – бесчисленные имена, имена, имена и – годы: жизни и смерти…

– Настоящее царство мертвых, – подумала она. И тут же опровергла эту мысль: – Царство ушедшей жизни. Под каждой могильной плитой – оборванная, завершившаяся жизнь.

Здесь – кончалась жизнь. Здесь – обрывались линии жизни – как последней точкой, припечатанные могильными плитами или надгробиями, помпезными памятниками и остатками могил.

Здесь было тихо и торжественно. Здесь покоились люди – тела людей, чьи души покинули их.

Здесь покоились тела людей, уставших от страданий и страстей, ушедших из жизни по старости или по трагическим обстоятельствам.

И почему-то захотелось плакать, так сильно и чисто захотелось плакать – по всем ним, лежащим под землей: старым и молодым, генералам и краснофлотцам, бизнесменам и матерям, младенцам всех сословий и людям, погибшим в крушении самолета…

И она заплакала – но легко, светло, поднимая лицо к небу, видя себя словно со стороны – такой живой, стоящей среди этих закончившихся жизней.

И – не пошла дальше, к часовенке, словно уже получила все, зачем пришла. Потом медленно вернулась обратным путем в старую, полуразрушенную часть кладбища. Где среди сорной травы валялись куски былых постаментов. Где на боку, словно уроненные чьей-то мощной рукой, лежали маленькие подобия склепов, как маленькие домики – над могилой ушедшего из жизни человека…

И она медленно шла по едва заметной дорожке в тихом своем состоянии. И подумала, что старинные эти, полуразрушенные, с выцветшими, стершимися памятниками могилы – больше говорили об их обитателях, чем современные памятники и представительные могильные плиты.

И опять читала едва угадываемые надписи на надгробиях или старинных памятниках:

«Квартирмейстер Павловского военного училища, подполковник Гольштауб 1848–1896»

«На сем месте покоится раба Божия супруга коллежского асессора Махова А. В., урожденная Кошель»

И такое удивительное ощущение прикосновения к жизни этих людей она испытала, словно наяву могла увидеть их, представить эпизоды их жизни, их смерти.

Она проходила мимо могил, пребывая в удивительном состоянии погруженности в эти прошлые жизни. И образы людей, которых она никогда не видела, вставали перед ней как живые.

Бледное, с тонкими чертами – лицо супруги коллежского асессора…

Уставший взгляд старика-профессора Санкт-Петербургской академии…

Упрямое, жесткое лицо краснофлотца…

Она уже собиралась повернуть с дорожки, завидев невдалеке калитку, чтобы покинуть кладбище, когда едва угадываемая надпись на скромной могильной плите, остановила ее, словно ударила в грудь:

«Здесь покоится Верочка Антипова – гимназистка»

И – что-то такое трогающее за душу было в этой простой надписи, что она остановилась и растерянно подумала:

– Что это я так?..

И тут же поняла, что ее так тронуло.

Еще вчера вспомнила она о Лерочке, в которой была жизнь, которая для всех была и осталась Лерочкой. И здесь – молодая девушка – Верочка, которая, как видно, тоже была и осталась для всех Верочкой – даже в имени на могильной плите.

И ей так захотелось почувствовать, узнать прошедшую жизнь этой девочки. Она закрыла глаза, чтобы и погрузилась в ощущение жизни этой реальной, живой девочки – Верочки, гимназистки…

…Все звали ее Верочкой – как иначе можно было назвать эту милую девочку, которая, казалось, с момента рождения пребывала в постоянной радости, энергии жизни, пытливо и открыто принимая в себя все, что ее окружало. Она была резва, весела – маленькая свободолюбивая непоседа.

Даже дядьки – так называла няня каменные изваяния со строгими, нахмуренными лицами, выступающие из каменного обрамления окон в доме напротив, – не казались ей страшными, хоть няня и пугала ими:

– Вот, смотри – дядьки на тебя глядят… Дядьки сердятся, что ты непослушная такая… – говорила она, капризничавшей девочке, не желающей одеваться или прерывать игру, чтобы идти к маменьке.

Верочка, остановив на мгновения свои капризы, подходила к окну и смотрела на «дядек» этих таким светлым и открытым взглядом, что няня невольно улыбалась. И когда Верочка, держа за руку няню, семенила по темному коридору широкой низкой арки, проходившей под их домом, и, выходя на свет, поднимала голову, чтобы снизу рассмотреть дядек этих, – казалось ей, что они улыбаются и совсем не сердятся.

«Просто притворяются сердитыми», – думалось ей.

Весь мир, который ее окружал, казался добрым. И глядя на мир своим открытым добрым взглядом, через неуемную радость, которая переливалась в ней через край, она и людей такими видела. И называла няню свою – пышногрудую, крупную – Варюшкой, а пожилую кухарку Анну – Аннушкой, а маму свою – высокую женщину с прекрасной осанкой и строгим лицом – называла только маменькой.

И, подрастая, она не менялась. Энергия жизни бурлила в ней, заставляя радоваться всему, все замечать, отмечать, пропускать через себя.

Ее радовал свежевыпавший снег, который она трогала руками в варежках, связанных для нее няней, потом снимала варежки, ловя снежинки пальцами, которые сразу зябли.

Радовала улыбка молочницы, поднимающейся по ступенькам их подъезда.

Радовали кружевные блины, испеченные на завтрак кухаркой Аннушкой. И Верочка вбегала в кухню, глядя сквозь этот блин, восхищенно говоря:

– Какой красивый, Аннушка! Вот я вырасту и тоже научусь такие блины печь!..

И, заглядывая ей в лицо, спрашивала требовательно:

– Ты ведь меня научишь? Научишь, верно?

– Научу, – довольная похвалой, говорила Аннушка и добавляла: – только это вам, барышня, ни к чему уметь, у вас, небось, своя кухарка будет…

– Ах, Аннушка, ты не понимаешь, – говорила Верочка, – кухарка – это конечно… Но…

И сама не знала, что скрывалось за этим «но», и убегала с кухни счастливая, и садилась за стол, и уминала, не замечая этого, дюжину блинов, щедро поливая их растопленным сливочным маслом, макая солнечный этот масляный блин в белоснежный сахар.

И было это тоже счастьем, тоже – жизнью, которую Верочка чувствовала во всем. И она радостно мчалась на звонок в прихожей, пролетала по длинному коридору и, опережая кухарку, вышедшую открыть дверь, – открывала ее первой, радуясь любому человеку, стоящему на пороге…

И она засыпала – в предвкушении следующего дня, в котором будет и солнечный зайчик на стенах кухни, и кружевные блины, и волнение, когда будет она проходить мимо соседнего подъезда – выйдет ли гимназист Корнеев, который прошлым летом гостил у их соседей по даче, и они не раз встречались глазами, видя друг друга на соседних участках, но ни разу не заговорили. А сейчас, зимой, катясь с горки на санках с кузиной Ольгой, когда упали они в снег, вывалившись из быстро мчавшихся санок, и, хохоча, выпутывались из снежного плена, – гимназист этот неожиданно оказался рядом и протянул ей руку, и она, взяв его за руку, – резво поднялась и, крепко встав на ноги, посмотрела на него – вся раскрасневшаяся от мороза, и от мокрого снега, и от веселья своего – неудержимого. А он, неожиданно для нее, и аккуратно, словно боясь потревожить, – отряхнул снег с ее шапочки и волос и сам, зардевшись, как маков цвет, – только кивнул ей и пошел скорой походкой, поднимаясь на горку. И она, помогая подняться Оле, отряхивая ее, чувствовала себя взведенной, напряженной пружинкой, словно в ней проснулись какие-то новые силы, новая энергия жизни, еще большая, чем была. И, несмотря на то что прошел уже почти месяц после этого случая, каждый раз, проходя мимо подъезда, в котором жил этот гимназист, – Верочка испытывала смутное – волнение? тревогу? желание, чтобы он вышел и они бы встретились? И, проходя мимо подъезда, она замедляла шаг. А иногда – останавливалась, похлопывала сапожком о сапожок, словно сбивала снег – и с ожиданием смотрела на дверь. Это движение она увидела у Лизы Горчаковой, которая славилась своей грациозностью и всегда привлекала внимание гимназистов. И надеялась Верочка, что однажды вот так будет грациозно постукивать сапожком о сапожок – и в этот момент он и выйдет…

И иногда вечерами, засыпая, предвкушая новый свой день жизни, она думала – фантазировала, как однажды будет вот так проходить мимо подъезда, и он выйдет, и они заговорят, словно знакомые. И пойдут рядом, пусть и недолго – за домом им нужно будет разойтись в разные стороны: ему – в мужскую гимназию, ей – в женскую. Но что-то такое волнительное было в этой картинке…

И фантазии уносили ее вдаль, на годы вперед, в которых она – взрослая барышня, а он – студент, ее жених. И она думала с волнением, с замиранием сердца: а вдруг – это действительно судьба, раз они встретились вот так – неожиданно? И ей казалось – их встреча на соседних дачах и то, что он, как благородный рыцарь, подошел и помог ей подняться, стряхнул снег с ее шапочки и волос, было предначертанием, знаком свыше.

И засыпала счастливая, в счастливом этом ожидании завтрашнего дня, новых радостей, открытий, чувств. И – любви, которая когда-то обязательно войдет в жизнь Верочки, сделав ее по-настоящему счастливой, словно она была еще не окончательно счастливой. Но казалось ей – предела счастью нет и одно счастье должно сменять другое, все увеличиваясь, увеличиваясь, увеличиваясь. И то, что сейчас, когда она была еще мала, она была так счастлива, говорило лишь об одном: ее ждет такое огромное-преогромное, такое громадное счастье, что порой, думая об этом, ей хотелось плакать, и она иногда плакала – в состоянии такого открытого и благодарного сердца – за то, что так хорошо, так хорошо, так хорошо ей жить…

Она засыпала счастливая и просыпалась счастливая, в энергии – жить, радостно воспринимать каждое событие жизни. Она жила – встречая жизнь, принимая ее, ожидая от нее только даров.

И даже грустные события не омрачали эту ее радость жизни. Вид мертвой утки, которую ощипывала кухарка, приводил ее в ужас, и она, увидев эту сцену, закрывала лицо руками и говорила: «Нет, Аннушка, нет! Не надо!» – и убегала в залу, и утыкалась маменьке в юбку… Но горе это – от встречи с печальной реальностью – не мешало ей тут же забывать о ней и вечером, ужиная в кругу семьи, сидя со всеми за большим столом, с аппетитом съедать кусочек запеченной утки, восторгаясь ее вкусной корочкой.

И она проживала каждый день в этой бурной энергии – молодой жизни, открытости жизни. Так она чувствовала себя везде – дома, в гимназии, среди подруг. И «Верочка» – имя, которым все ее называли, – выражало всю ее милую радостную суть.

А сколько радости испытала она, когда крестная в день ее, Верочкиного, ангела, холодным зимним днем подарила ей шляпку – пусть и скромную, без богатого украшения, но настоящую дамскую шляпку – как взрослой. И крестная, с улыбкой глядя на радостное лицо ее, говорила:

– Может, и не правильный это подарок – в день ангела, но – не удержалась, больно шляпка хороша – девичья, милая, как Верочка наша…

И Верочка, надев шляпку, закружилась в радостном танце, приговаривая:

– Скорее бы весна! Скорее бы весна! Господи, скорее бы весна…

И кружила по комнате, придерживая шляпку руками. И маменька делала строгое лицо:

– Угомонись, егоза! Разве шляпка на твоей голове удержится?! Рано тебе шляпку носить!

И Верочка, остановившись, раскрасневшись, топнула ножкой:

– Не рано, маменька. Не рано!

А потом, неделей позже увидела в галантерейном магазине на Гороховой ярко-голубую атласную ленту, в цвет ее глаз, и всплеснула радостно руками – именно такая лента нужна к шляпке! Можно ее по верху шляпки пропустить и концы выпустить, чтобы на шее бантом завязывать. И мчалась домой вприпрыжку, а в подъезде скакала через ступеньку – от внутренней радости. И маменьку легко уговорила ленту эту купить, мол, вы сами говорили, что шляпка на моей голове не удержится. И маменька, улыбаясь, дала добро и сходила вместе с ней за волшебной покупкой. И по пути домой она старалась идти как взрослая барышня. Но не очень хорошо у нее это получалось – разбежавшись, она проезжала по длинной заледеневшей дорожке или засматривалась на длинную, рифленую, в каплях застывшего льда сосульку, упавшую с крыши.

И маменька, глядя на нее, на неуемную ее энергию жизни, движения, говорила с улыбкой:

– Господи, как же Верочка наша быстро растет… Ведь уже почти барышня…

И все улыбались этим словам: действительно, Верочка – уже барышня. И всем казалось естественным, что ждет ее прекрасная жизнь, счастливая собственная семья, дети, счастье – а как иначе может быть у Верочки?..

…Она заболела мгновенно, казалось, в один момент – жизнь подкосила ее. Больному горлу она, как всему в жизни, обрадовалась: можно не ходить в гимназию, можно целый день пролежать в постели с романом, тайно взятым все у той же Лизы Горчаковой, которая давно уже дамские романы читала, незаметно беря их из шкафа старшей сестры.

Но уже к вечеру ей стало хуже. Ни теплое молоко с медом, которым поила ее маменька, ни мягкий шерстяной платок, которым укутали ей горло, не облегчали ее состояние. И когда врач, пришедший на другой день, осматривал ее, лицо его стало строгим, и Верочка, ни на мгновение не сомневаясь в своем скором выздоровлении, ждала, что лицо его станет мягче, что он улыбнется и скажет, как говорил ранее, когда она простужалась и он осматривал ее: «Значит так, барышня, будем лечиться…» Потом сядет за стол выписывать рецепт, а нянюшка и маменька будут в почтительной тишине ждать окончания.

Но доктор на нее, Верочку, не посмотрел, а посмотрел на маменьку – так же строго – и молча сел выписывать рецепт, а маменька, словно ее взгляд этот строгий заморозил, ничего не сказала, молча ждала, пока он допишет, и после слов его Верочке: «Выздоравливайте, барышня», – вышла за ним.

И Верочка услышала, как затопали шаги в соседней комнате, как хлопнула дверь, слово все, после молчаливости своей, пришли в движение. И хотелось ей дождаться маменьки, чтобы узнать: что сказал доктор, когда она выздоровеет?

Но она уже опускалась в жар, словно погружалась в горячую воду. И уходила в какой-то горячечный сон, в котором ей снилось, что она плывет в Неве, только вода становится все горячее, и ей тяжело дышать, и не хватает дыхания, чтобы удержаться на поверхности, и она уходит под воду. И в последнем усилии она поднимала голову над горячей этой водой, чтобы вдохнуть воздух, но он тоже был горячим, и его не хватало, и дышать было нечем, словно весь воздух кончился. И она просыпалась, вдыхая глубоко и ощущая, как трудно ей дышать.

И, видя над собой лицо маменьки, склонившееся над ней, с надеждой шептала:

– Маменька, я выздоравливаю?

И слышала в ответ тихое:

– Да, дитя мое… – в котором чувствовалась неправда.

И закрывала глаза. И потом она то выныривала из этой горячей воды, то опять скрывалась в ней.

Спустя еще день, когда под действием лекарств она почувствовала облегчение и пришла в себя, уже осознавала, что больна, сильно больна. Но болезнь была сильнее лекарств, и облегчение – временное, и она опять погружалась в жар, уходила в горячечный сон, в горячую воду Невы, утягивающую ее на дно, где невозможно было дышать.

Но, приходя в себя, выныривая из болезни, все смотрела на шкаф, в котором лежала ее шляпка, украшенная ярко-голубой атласной лентой, и рукой пыталась шевелить, в которой и сил уже не было. И маменька – вдруг поняв, что она слабой своей рукой показать хочет, – достала шляпку эту и на край кресла повесила, чтобы Верочке было ее видно. И та, словно ожив на мгновение, сухими, бледными губами шептала: «Весной… Ленты…»

…Она умирала – удивленно глядя вокруг себя. И застыла в удивлении своем, словно так и не поверив, что она – Верочка, которая так жить хотела, которая для такого огромного-преогромного счастья родилась, – умирает так рано, не успев его испытать…

И она лежала с открытыми глазами – с застывшим удивлением на лице:

– И это – все? И это все – с ней, Верочкой, произошло?!.

…Наташа открыла глаза, все еще находясь в ощущениях этих: чужой, но прочувствованной, как своей, жизни.

И пошла к выходу, унося в себе это ощущение – дара жизни и неожиданности смерти. Уже дойдя до калитки, увидела в глубине высокое, сильное дерево – проросшее сквозь каменное ограждение маленькой могилы. И представила, как дерево это корнями своими проросло сквозь прах человеческий, пронзая толщу земли в поисках воды – в поисках жизни.

И это дерево сейчас, в это мгновение – словно символизировало саму жизнь, которая не прекращалась, которая перетекала из праха – в тлен, из тлена в питание для живых растений.

Она стояла перед деревом этим, всей толщиной своего ствола заполнившим внутреннее пространство каменных бортиков маленькой могилы, – и в душе ее была тишина.

Торжество жизни чувствовала она. Не печаль смерти – торжество жизни, которая была, есть и будет. И надо жить, надо жить, надо – успевать жизнь, пока есть возможность жить, пока твой прах не уложат в толщу земли, чтобы на нем росли травы и корни деревьев проникали в угасшее тело твое…

Она вышла из калитки – ощущая только одно.

Она хотела жить. Она – хотела жить.

Это было сейчас такое явное, сильное чувство. Она хотела жить, ощущая каждое мгновение жизни, ее вкус, радость от пребывания в жизни.

Она хотела жить, чувствовать, что живет, что еще – жива, осознавая дар жизни, праздник жизни, который может прерваться в одно мгновение, неизвестно когда, – сейчас она поняла это ясно. И надо успеть жить, успеть прожить, насладиться жизнью по максимуму.

И поняла, зачем брала она столько вещей, уезжая в командировки. На случай жизни она брала эти вещи. На случай ЖИЗНИ, в которой можно радоваться себе, красиво одетой, проживать каждый момент своей жизни – как праздник, требующий смакования ее во всем – в красоте и комфорте вещей, для того и созданных, в новых ощущениях от узнавания жизни. В тишине и внутреннем покое, в созерцании узорного листа обычного растения, стоящего в горшке на подоконнике, который ты видишь каждый день – и видишь внове.

Садясь в маршрутку, идущую до гостиницы, она решила, что достанет сейчас из чемодана все свои привезенные платья и вечером, выходя к ужину, наденет длинную шелковую юбку, и обязательно накрасится ярко, но не вызывающе – чтобы подчеркнуть эту жизнь на лице своем, обычно спокойном, даже вялом. И наденет украшения, которые только и возит с собой – на всякий случай. Случай наступил – жажда жизни наступила.

И закажет на ужин что-то новое, неизведанное, отменив свою годами укоренившуюся привычку придирчиво изучать меню и выбрать понятные, знакомые, качественные в приготовлении блюда.

И будет наслаждаться едой, смакуя каждый кусочек. И наслаждаться жизнью, вечером этим, музыкой, людьми – всем, в чем будет пребывать.

И спать ляжет – счастливой, как Верочка, в ожидании следующего дня.

И проснется – счастливой, как Лерочка.

И каждый день будет, как девочки эти, встречать с радостью – как дар, еще данный ей.

И – будет жить.

Будет успевать жить.

Будет жить полноценно, сильно – пока Бог даст…