На борту среди прочих оказался друг Черчилля Хьюберт Ховард, которого Times направила освещать кампанию. Через пять дней, все еще поднимаясь по Нилу, Черчилль отправил матери две корреспонденции для Morning Post. «Они станут фундаментом и строительными лесами моей книги», – писал он. Черчилль размышлял над замечанием, высказанным ему двоюродными братьями, Санни Мальборо и Айвором Гестом, о том, что «он слишком хорош для войны». Матери он объяснял, что доволен: «Это мудро и достойно мужчины. Разумеется, я думаю о результатах, поскольку, как ты понимаешь, хочу многого добиться, но я не боюсь сделанного и не собираюсь жаловаться. Но помимо этих укрепляющих дух философских размышлений у меня есть непреодолимое желание убить нескольких этих отвратительных дервишей и отправить в ад все их зловредное племя. Я уже предвкушаю от этого большое удовлетворение. Мне бы хотелось приступить завтра».
Направляясь в сторону армии дервишей, Черчилль заранее попросил мать по его возвращении организовать многолюдные и хорошо подготовленные политические выступления. Одно в Брэдфорде, другое в Бирмингеме. Он также попросил капитана Холдейна прислать ему небольшую полоску ленты, которой он был награжден за Малаканд. «Мне бы очень хотелось, – объяснил он, – нацепить эту ленту на грудь, когда мы столкнемся с дервишами. Хотя было бы досадно погибнуть. Впрочем, надеюсь избежать этого и рассчитываю скоро вступить в бой».
Через три дня 21‑й уланский полк достиг Атбары, где был разбит лагерь, после чего на лошадях двинулись вдоль берега Нила. Как-то вечером Черчилль сбился с пути и, как сообщил он матери в телеграмме, пытаясь нагнать колонну, «был вынужден провести в пустыне ночь и день без еды и воды. К счастью, мне хватило разума дождаться рассвета, после чего я добрался до реки и напоил коня. Только после почти сотни километров блужданий удалось найти конвой. В ближайшие десять дней должно состояться генеральное сражение, возможно самое жестокое. Меня могут убить. Хотя я так не думаю. Но если это произойдет, ты должна найти утешение в философских мыслях о крайней никчемности и уязвимости человеческого существа. Уверяю тебя, я не струшу, хотя не приемлю ни христианской, ни какой иной религии».
«Ничто, – продолжал рассуждать Черчилль, – даже понимание неизбежности грядущего конца, не заставит меня сейчас повернуть назад, пусть я и смогу это сделать с честью. Но зато я вернусь мудрее и сильнее. И тогда будем думать о других, более широких сферах деятельности. Я глубоко верю – уж не знаю, на чем это основано, – что со мной ничего не случится. В конце концов, жарче, чем 16 сентября прошлого года, уже не будет. И я уверен, что будущий мир, если он существует, станет лучше». В постскриптуме он добавил: «Если меня тяжело ранят, было бы хорошо, чтобы ты приехала и помогла вернуться».
26 августа, когда двадцатипятитысячная армия Китченера уже подходила к Омдурману, Черчилль сделал последнюю попытку перевестись из уланов в египетскую кавалерию. Матери он объяснял это так: «Хотя там более опасно, но намного больше возможностей». Полковник, командовавший египетской кавалерией, просил за него, но его собственный полковник не захотел отпускать. «Он совершено прав, – признавал Черчилль, – но жаль, поскольку с египтянами у меня было бы больше шансов отличиться».
Черчилль в этот день узнал, что Китченер критически отзывался о нем, сказав, что он «не собирается оставаться в армии, а только стремится извлечь из этого выгоду и что он занимает место тех, для кого это профессия». «Но при этом, – сообщил Черчилль матери, – Китченер признал, что я делаю все, что в моих силах. Он не захотел встретиться со мной, но, если я выживу, ему придется признать, что было бы полезно поделиться со мной своими мыслями. Тем более у меня есть и собственные».
Дервиши решили атаковать у Омдурмана, за которым через реку уже был Хартум. К полудню 1 сентября показалось, что их быстро выдвигающаяся армия может столкнуться с основными британскими силами еще до темноты. Черчилль, чей эскадрон с другим кавалерийским отрядом располагался в авангарде экспедиционного корпуса, получил приказ командира оценить скорость продвижения противника и доложить Китченеру. «Я поднялся на черный холм Сурхам, – позже писал он. – Огромная армия дервишей на бескрайней бурой равнине казалась едва различимой полоской. На востоке виднелась другая армия – англо-египетская».
Черчилль вспоминал, что обе армии не могли видеть друг друга, хотя их разделяло не более восьми километров. «Я оглядел по очереди боевые порядки. Силы противника, несомненно, казались больше. Но у наших батальонов чувствовалось превосходство: они шли стройными колоннами, прочерченными, казалось, будто по линейке». Армия дервишей двигалась вперед. Черчилль на своем пони поспешил к главному лагерю британцев, чтобы доложить об увиденном. При подъезде к лагерю он встретил Китченера и дюжину штабных офицеров. Все направлялись на Сурхам, чтобы разобаться в происходящем. Так впервые встретились генерал и субалтерн, которым через шестнадцать лет доведется вместе работать в Военном министерстве.
«Китченер, – вспоминал Черчилль, – предложил мне описать ситуацию, которую наблюдали передовые эскадроны. Я это сделал. Он слушал молча, в тишине. Лишь песок похрустывал под копытами наших коней, шедших бок о бок». «Вы говорите, армия дервишей наступает? – спросил Китченер. – Сколько времени, на ваш взгляд, у меня есть?» – «Как минимум час, сэр, – ответил я, – возможно, даже полтора, если они будут двигаться с прежней скоростью». «Командующий был очень спокоен, – вспоминал Черчилль. – Его уверенность передавалась и штабу».
Армия дервишей остановилась, не доходя до британских позиций. Холм Сурхам оказался между двумя армиями. Черчилль и его уланы присоединились к основным силам Китченера на фланге, ближе к Нилу. Еще во время службы на северо-западной индийской границе Черчилль насмехался над британскими офицерами египетской армии, которые всегда говорили о «битвах». С точки зрения тех, кто, как он, воевал в Индии, эти «битвы» были не более чем стычками. «Во всяком случае, – вспоминал Черчилль после Первой мировой войны, – для подавляющего большинства тех, кто принимал участие в этих маленьких британских войнах в те давние, такие беспечные дни, возможность погибнуть в бою лишь добавляла азарта».
«Большинству тех, кто воевал в Индии или Судане, – писал позже Черчилль, – предстояло увидеть другую войну, Первую мировую, где смерть ждала постоянно, когда даже тяжелые ранения считались счастливым исходом. Там целые бригады сметало артиллерийским и пулеметным огнем, а пережившие это понимали, что могут быть сметены следующим. Так разве нас, молодых людей, засыпавших в ту ночь в пяти километрах от шестидесятитысячной, хорошо вооруженной армии фанатиков-дервишей, каждую минуту ожидавших их яростной атаки и уверенных в том, что не позднее рассвета закипит бой, не следует извинить, если нам тогда казалось, что мы находимся в горниле самой настоящей войны?»
Ночью холм Сурхам был занят подразделением британской кавалерии. На рассвете несколько кавалерийских патрулей отправились на разведку. Черчилль поехал с одним из них. Их задачей было доложить о численности и дислокации армии дервишей. «Мы поскакали вперед, – писал он позже, – а поскольку не знали, что египетский эскадрон с командиром уже перевалил за гребень холма, испытывали возбуждение без малейшего ощущения опасности. Нас окрыляло, что мы первыми увидим то, что нас ждет впереди».
То, что их ждало впереди, произвело устрашающее впечатление. Нескоро, только уже написав книгу, Черчилль узнал, что до него на холме побывали другие кавалеристы. А тогда, через пару недель, он напишет своему армейскому другу Иэну Гамильтону: «Кажется, я был первым, кто увидел противника, и наверняка первым, кто услышал свист их пуль. Такого зрелища я больше никогда не увижу. По самым скромным оценкам их было 40 000 человек, растянувшихся километров на восемь. Уверяю тебя, когда мы с моим маленьким патрулем со своего наблюдательного пункта услышали их воинственные песнопения, нам стало жутко. И хотя я никогда не сомневался в исходе, – добавил Черчилль, – тем не менее испытал ужас».
Было без четверти шесть. Черчилль немедленно написал записку Китченеру: «Армия дервишей, численно не изменившись, занимает ту же позицию, что и вечером, выдвинувшись левым флангом. Их патрули впереди, и слышны громкие крики». Армия дервишей была на расстоянии около пяти километров от лагеря Китченера, но по мере того, как рассветало, становилось видно, что она быстро движется вперед. С наступающим войском двигалась и основная часть кавалерии. Ее предводитель, халиф, решил атаковать противника. Во второй записке, отправленной в 6:20, Черчилль сообщил об этом Китченеру.
Черчилль оставался на холме. «Их кавалерийские патрули, – рассказывал он потом Гамильтону, – численностью пять-шесть всадников, пытались согнать нас оттуда, но я дождался, пока одна крупная бригада численностью до 2000 человек приблизилась примерно на четыреста метров. Я не знал, что у них есть ружья, я думал, что они вооружены только копьями». Примерно четверть часа дервиши, казалось, не обращали никакого внимания на Черчилля и его уланов, наблюдая за ними с полнейшим безразличием. «Затем, – продолжал он рассказ Гамильтону, – я по глупости спешил четверых и дал команду стрелять в толпу. Соответственно, в нашу сторону двинулись два десятка стрелков, которые открыли по нас огонь с близкого расстояния. В итоге нам пришлось удирать. Не менее 30 пуль просвистело рядом. К счастью (ты понимаешь, насколько капризна бывает Судьба), никого даже не задело. В противном случае одним человеком бы не ограничилось».
Черчилль отправил своих уланов вниз, за гребень холма, где было безопасно, а сам вернулся на вершину. Там он спешился, но его серый пони оказался заметной мишенью. «Было уже слишком жарко, чтобы оставаться, – писал он, – хотя сцена была достойная. Потом появилось множество разъяренных людей – адъютант, трубачи и др. – и вернули меня к моему эскадрону. Но я так высоко оценил позицию, подчеркнув, что никто даже не был ранен (они признали ценность информации), что мне разрешили вернуться туда еще раз. Я тогда счел, что мы не понесли потерь благодаря моей «опытности», – признавался он Гамильтону, – но это была милость Всевышнего. Честно сказать, огонь временами был чрезвычайно плотным, и сравним лишь с десятью минутами в 35‑м сикхском в прошлом году».
Когда дервиши подошли к британским позициям на расстояние выстрела, Китченер отдал приказ вступить в действие пехоте. Кавалерийские эскадроны были отправлены в лагерь. «Там, – рассказывал Черчилль приятелю, – мы в течение часа слушали стрельбу 20 000 винтовок, почти шестидесяти пушек и двадцати «максимов», но мало что видели. Просвистело несколько пуль, но все высоко, а кавалеристы и лошади были хорошо укрыты под высоким берегом реки. В половине девятого атака дервишей захлебнулась. Кавалерию тут же отправили на левый фланг. Мы остановились на хребте и простояли там с карабинами примерно с четверть часа. Мы видели тысячи дервишей, как мне показалось, в панике отступающих». Тогда дервиши в самом деле могли показаться Черчиллю обреченными. В 8:40 кавалеристы оседлали коней и медленно двинулись в их сторону. Для Черчилля это была первая кавалерийская атака. «Я был уверен, – говорил он Гамильтону, – что мы будем колоть их пиками, пока сможем держаться в седле. Но между нами и отступающими оказалась линия из 150 человек. Мы решили, что эти дервиши вооружены копьями. Они подпустили нас на 250 метров. Мы намеревались, по крайней мере, мне так кажется, обойти их с фланга и атаковать всем эскадроном, а затем двинуться дальше».
Кавалеристы ехали мимо фронта дервишей справа налево, выжидая момента, чтобы повернуть и атаковать их. Но оказалось, что на самом деле эта группа дервишей была вооружена не пиками, а ружьями. Когда британцы проезжали мимо, они, все как один, припали на колено и открыли беглый огонь. «Послышался громкий, резкий треск мушкетов, – писал Черчилль. – Расстояние было слишком мало. Перед нами, захваченными врасплох, были две возможности. Одна – развернуться и ускакать прочь, а потом вернуться за ранеными, другая – атаковать правым крылом. Думаю, каждый сам принимал решение, – рассказывал Черчилль своему другу. – Во всяком случае, под резкие звуки трубы мы галопом помчались на них. Огонь был слишком плотным, чтобы успеть построить линию атаки. Прозвучал приказ: «Правое плечо вперед! Галопом! Вперед!» Все было понятно».
Таким образом, двадцатитрехлетний Черчилль принял участие в кавалерийской атаке не против деморализованных дервишей с копьями, как ожидалось, а против стрелков, не думающих сдаваться. Первую сотню метров, приближаясь к ним, он неоднократно оглядывался, пытаясь понять, какой ущерб наносит стрельба его людям. «Мне он показался небольшим, – вспоминал он. – Затем я достал свой маузер, взвел курок и взглянул вперед. И тут вместо 150 стрелков, которые палили по-прежнему, увидел ложбину, а в ней – отряд стоящих плечом к плечу воинов с пиками».
Этот до той поры невидимый отряд укрывался в ложбине с крутыми склонами. Опасность оказалась совершенно неожиданной. «Но после опыта, приобретенного на северо-западной границе Индии, – продолжал рассказывать Черчилль Гамильтону, – я подумал: отлично, чем их больше, тем веселее». Его отряд атаковал дервишей по диагонали, не пересекая ложбину, а двигаясь вдоль нее.
«Они были низкорослые, примерно на метр ниже меня, и мы двигались практически без сопротивления. Пять или шесть лошадей были ранены, но в основном мы не пострадали. Наверное, это были самые опасные две минуты в моей жизни», – говорил Черчилль Гамильтону.
Кавалерийская атака завершилась, враг был рассеян. Из 310 солдат и офицеров один офицер и 20 солдат погибли, 4 офицера и 45 солдат получили ранения. «И все это за 120 секунд! – заметил Черчилль. – Я сделал ровно десять выстрелов и опустошил магазин, но лошадь не потеряла ни единого волоска, а моя одежда осталась целехонькой. Очень мало кто может сказать то же самое».
«На месте сражения, – писал потом Черчилль, – я видел разрозненных солдат противника и отдельные стычки. Я не раздумывая, стреляя, пустился рысью в их сторону и нескольких убил. Троих – наверняка. Затем огляделся и увидел, что дервиши перестраивают ряды. Мы поразили почти половину, но они вновь оказались на ногах. Наблюдая из седла за их перегруппировкой, я вдруг осознал, что вся эта толпа находится буквально в двух десятках метров. Я тупо смотрел на них в течение, наверное, пары секунд. Затем увидел, как двое опустились на колено и навели на меня винтовки, – мне угрожала реальная опасность».
Черчилль развернулся и помчался назад. Вслед грохнуло два выстрела. «На такой дистанции это было по-настоящему опасно, – рассказывал он Гамильтону, – но пуль я не слышал, непонятно, куда они стреляли. Я пустил лошадь в галоп и присоединился к своим. Через несколько мгновений среди солдат появился дервиш. Как он там оказался, понятия не имею. Наверное, затаился в кустарнике или какой-то яме. Солдаты направили на него пики, но он яростно отбивался копьем, и на миг произвел сильное замешательство. Я выстрелил в него почти в упор. Он рухнул на песок как подкошенный».
Черчилль переформировал свой взвод, собрав пятнадцать солдат. Он сказал, что их могут еще не раз отправить в атаку. Услышав это, один воскликнул: «Хорошо, сэр, мы готовы, сколько прикажете». Когда Черчилль спросил своего сержанта, понравилось ли ему сражение, тот ответил: «Не скажу, чтобы очень понравилось, сэр, но, наверное, в другой раз будет привычнее». Вспоминая все это недели две спустя, Черчилль писал Гамильтону: «Никаким образом не хочу выделять себя, но, поскольку хладнокровие мне не изменило, моя самооценка, безусловно, выросла».
Было 9:15 утра. Дервиши отступали. Черчилль хотел, чтобы полк продолжил наступление. «Никогда солдаты не проявляли такого рвения, – писал он матери. – Я сказал своему взводу, что они лучшие в мире, и уверен, что они пойдут за мной до конца, а это – я могу сказать тебе и только тебе – очень далекий путь. В такие моменты испытываешь огромный душевный подъем. Я пытался убедить адъютанта повторить атаку. Пусть мы потеряли бы еще пятьдесят-шестьдесят человек, но это была бы историческая победа. Но пока продолжалось совещание, возобновлять ли наступление, с поля сражения потянулась страшная вереница: окровавленные лошади, солдаты с ужасными ранами от крючковатых копий, торчащих из тел, искромсанные, с вываливающимися кишками, теряющие сознание и умирающие на наших глазах. Ни о какой кавалерийской атаке уже не могло быть и речи. Горячие головы командиров остыли, – продолжал он, – и до конца дня полк действовал чрезвычайно осмотрительно».
Черчилль был уверен, что наступление должно быть продолжено. «Новая атака, – писал он Гамильтону, – должна была быть удачной, пока офицеры и солдаты не отошли от горячки боя. Пехота, разумеется, принесла бы больше пользы, но мне хотелось вскочить в седло – pour la gloire[14] – и встряхнуть нашу кавалерию. Но через час мы все немного остыли, и я с большим облегчением понял, что с «героизмом», по крайней мере на сегодняшний день, покончено».
Уланы направились туда, где можно было спешиться и открыть огонь из ружей по флангу противника. После нескольких минут интенсивной перестрелки дервиши отступили. Уланы вернулись к ложбине, которую атаковали ранее. Там они остановились позавтракать. «В этой ложбине, – вспоминал позже Черчилль, – было тридцать-сорок убитых дервишей. Среди них лежали тела наших двадцати уланов, изрубленных и изувеченных практически до неузнаваемости».
О проекте
О подписке