Читать книгу «Сторона Германтов» онлайн полностью📖 — Марселя Пруста — MyBook.

Особенно ее раздражал подсушенный хлеб, который ел мой отец. Она была убеждена, что все это «фокусы», придуманные, чтобы заставить ее «поплясать». «В жизни такого не видывал», – поддакивал юный лакей. Можно подумать, он перевидал все на свете и впитал тысячелетнюю мудрость всех стран на свете со всеми их обычаями, среди которых отсутствовал обычай питаться подсушенным хлебом. «Да, да, – ворчал дворецкий, – но все это может измениться, в Канаде рабочие вот-вот начнут бастовать, а министр на днях сказал нашему хозяину, что ему за это заплатили двести тысяч франков». Причем дворецкий ничуть не осуждал министра, и не потому что сам он был не вполне честен, а просто считал, что политики все продажны, а взяточничество считал грехом менее тяжким, чем самая пустячная кража. Ему даже в голову не пришло усомниться, хорошо ли он расслышал эти исторические слова; он не задался вопросом, возможно ли, чтобы взяточник сам рассказал об этом моему отцу, а отец не выставил его за дверь. Но философия Комбре, которую исповедовала Франсуаза, не допускала, чтобы канадские забастовки влияли на потребление подсушенного хлеба. «Можете мне поверить, – говорила она, – так уж все на свете устроено, что господа всегда нас будут гонять, а слуги всегда будут исполнять их капризы». Вопреки этой теории вечной гонки моя мама, видимо, подсчитывала время, которое у Франсуазы уходило на обед, по какой-то другой системе мер, отличавшейся от Франсуазиной, и вот уже четверть часа удивлялась: «Да чем же они там заняты, они уже больше двух часов сидят за столом». И три или четыре раза робко дергала сонетку. Франсуаза, лакей, дворецкий даже не думали спешить на зов; они воспринимали эти звонки не как приказ, а как первые звуки инструментов, когда оркестранты настраивают их перед началом концерта и мы чувствуем, что через несколько минут антракт закончится. А когда звонки начинали повторяться и становились настойчивей, наши слуги мало-помалу обращали на них внимание и понимали, что свободного времени осталось мало и скоро надо будет опять приниматься за работу; тут они вздыхали, и, набравшись решимости, лакей шел вниз выкурить папиросу перед входной дверью, Франсуаза, отпустив на наш счет несколько замечаний в духе «опять им неймется», поднималась к себе на седьмой этаж прибраться, а дворецкий, заглянув ко мне в комнату за почтовой бумагой, поспешно отправлял свою личную корреспонденцию.

Хотя дворецкий Германтов держался надменно, Франсуаза в первые же дни сообщила мне, что Германты живут в своем особняке не потому, что владеют им с незапамятных времен, а на правах жильцов, снявших его сравнительно недавно; сад, куда выходили их окна с той стороны, которой я не видел, был невелик и похож на все соседние сады; и наконец, я узнал, что в этом саду нет ни исторической виселицы, ни обнесенной крепостными стенами мельницы, ни рыбного садка, ни голубятни с колоннами, ни общинной пекарни, ни величественного амбара, ни скромного укрепленного замка, ни мостов, обычных, или подъемных, или даже перекидных, а также нет дорожных пошлин, шпилей, настенных хартий и придорожных распятий. Но я помнил, что раньше, когда Бальбекская бухта утратила свою тайну и превратилась для меня просто в один из участков соленой воды, ничем не лучше любого другого, обтекающего сушу, Эльстир мигом вернул ей неповторимость, как только объяснил мне, что это опаловый залив Уистлера[16] из его гармонии в голубом и серебряном; так и теперь: под ударами Франсуазы рухнули одно за другим все величественные строения, порожденные именем Германт, но тут какой-то старый друг отца сказал в разговоре о герцогине: «В Сен-Жерменском предместье у нее совершенно исключительное положение, ее дом – самый блестящий в Сен-Жерменском предместье». Вероятно, самый блестящий салон, самый блестящий дом – все это было ничтожно по сравнению с теми постройками, которые одну за другой возводило мое воображение. Но и в этих новых понятиях было в конце концов нечто, пускай неприметное, никак не связанное с материалом, из которого они были сделаны, а все же таинственным образом отличавшее их от всего остального.

Мне было необходимо каким-то образом исхитриться и отыскать тайну герцогини Германтской в ее «салоне», в ее друзьях – тем более что, глядя, как она утром выходит на прогулку или днем садится в карету, я ничего такого в ней не находил. Конечно, уже когда я впервые видел ее в комбрейской церкви, меня как громом поразила постигшая ее метаморфоза: цвет ее щек нисколько не отражал ни цвета имени Германт, ни вечеров на берегу Вивонны, ничем их не напоминал – она была словно божество, превращенное в лебедя, или нимфа, превращенная в иву, и вот уже, покорствуя законам природы, лебедь скользит по воде, а ива гнется на ветру, развеивая в прах мои мечты. Отблески рассеивались, но стоило мне потерять ее из виду, как они возникали вновь, как розовые и зеленые отблески заката позади разбившего их весла, и, повинуясь моей одинокой мысли, имя мгновенно подчиняло себе память о лице. Но теперь я часто видел ее в окне, во дворе, на улице, и если мне не удавалось осенить ее именем Германт, осознать, что она – герцогиня Германтская, я винил в этом свой ум, неспособный додумать до конца мысль, которой я от него требовал; но и она, наша соседка, впадала, кажется, в тот же грех; и хуже того, это ее как будто совсем не смущало, ей не было совестно, она даже не догадывалась о своем заблуждении. Например, она, герцогиня Германтская, заботилась о том, чтобы платья ее не отставали от моды, словно воображала себя обыкновенной женщиной, такой как все, и стремилась к той элегантности, в которой любая другая могла с ней сравниться и даже, возможно, ее перещеголять; я видел, как на улице она с восторгом смотрит на какую-то нарядную актрису, а по утрам, когда она собиралась на прогулку, можно было подумать, что ее страшит суд прохожих, чья вульгарность на самом деле только сильнее бросалась в глаза, пока мимо них как ни в чем не бывало скользила ее недосягаемая жизнь: я наблюдал, как она серьезно, без тени легкомыслия, без малейшей иронии, страстно, самолюбиво, недобро, словно королева, согласившаяся изображать субретку в комедии, которую ставят во дворце, разыгрывает перед зеркалом столь недостойную ее роль элегантной дамы: в мифологическом забвении своего изначального величия она проверяла, хорошо ли натянута вуалетка, разглаживала рукава, поправляла манто, точь-в-точь божественный лебедь, когда он встряхивается по-птичьи и, не поведя глазами, словно нарисованными по обе стороны клюва, вдруг набрасывается не глядя на пуговку или зонтик, забывая о своей божественной природе. Я был как путешественник, который, испытав разочарование при первом взгляде на город, говорит себе, что, возможно, проникнется его прелестью, если осмотрит музеи, познакомится с местными жителями, поработает в библиотеках: я говорил себе, что, если бы меня принимали у герцогини Германтской, если бы я вошел в число ее друзей, проник в ее жизнь, я бы понял, что кроется в ее имени под сверкающей, оранжевой оболочкой, что там таится на самом деле, объективно, видимое другим людям, ведь не зря же друг моего отца говорил, что круг Германтов даже в Сен-Жерменском предместье находится на особом положении.

Я подозревал, что там ведут жизнь, далекую от опыта, происходящую из совсем другого источника; она представлялась мне настолько особенной, что на вечерах у герцогини, по моим представлениям, просто не могли бывать реальные люди, те, с которыми я когда-то водил знакомство. Ведь не могла же природа этих людей вдруг полностью перемениться, а значит, они говорили бы у Германтов примерно то же, что и я от них слышал; но в таком случае их собеседникам пришлось бы снизойти до того, чтобы отвечать им на том же человеческом языке, и на вечере в самом блестящем салоне Сен-Жерменского предместья в какие-то мгновенья происходило бы то же самое, что я уже переживал, – а это было невозможно. Надо признать, что с некоторыми трудностями мой ум не в силах был справиться, и присутствие Тела Христова в гостии представлялось мне не более таинственным, чем этот самый блестящий салон предместья, раскинувшегося на правом берегу, даром что по утрам из моей спальни слышно было, как там выбивают диваны и кресла. Но хотя демаркационная линия, отделявшая меня от Сен-Жерменского предместья, была чисто условной, от этого она казалась мне еще реальнее; я чувствовал, что даже коврик перед входом Германтов, о котором моя мама однажды, заметив его, когда дверь была открыта, посмела сказать, что он совсем истрепался, располагался уже в Сен-Жерменском предместье, по ту сторону таинственного экватора. Да и, в сущности, когда я время от времени замечал из окна нашей кухни их столовую и сумрачную галерею, где мебель была обита красным плюшем, все эти стулья, и кресла, и диваны просто не могло не осенять таинственное очарование Сен-Жерменского предместья, они были неотъемлемы от него, географически в нем расположены, – ведь если вас допускали в эту столовую, значит, вы оказывались в Сен-Жерменском предместье, дышали его атмосферой, потому что все те, кто перед трапезой располагался рядом с герцогиней Германтской на кожаном канапе в галерее, обитали в Сен-Жерменском предместье. Вероятно, не только в предместье, но и на других приемах, среди вульгарного сборища франтов, время от времени царил по вечерам один из этих людей, которые, в сущности, не люди, а имена, так что, когда пытаешься их себе представить, перед глазами встает то рыцарский турнир, то королевский лес. Но здесь, в самом блестящем салоне Сен-Жерменского предместья, в сумрачной галерее, бывали только они. Это были колонны из драгоценного матерьяла, колонны, которыми держался храм. Даже когда собиралась только семья, герцогиня Германтская могла выбирать гостей только из их числа, и на обедах на двенадцать персон за накрытым столом они были словно золотые статуи апостолов из Сент-Шапель, столпы и символы святости вокруг алтаря. Когда герцогиня Германтская распоряжалась после обеда подавать ликеры и оранжад в уголке сада за высокой каменной оградой, позади особняка, я никак не мог отделаться от мысли, что если посидишь с девяти до одиннадцати вечера на железных стульях, наделенных такой же магической силой, что и кожаное канапе, то тебя неизбежно овевает ветерок Сен-Жерменского предместья, иначе просто быть не может, все равно как если приляжешь отдохнуть днем в оазисе Фигиг[17], значит, ты в Африке и нигде больше. Выделить среди прочих какие-то предметы, каких-то людей и создать атмосферу могут только воображение или вера. Увы, как видно, никогда в жизни не ступить моей ноге туда, где таятся живописные уголки, утесы и обрывы, местные достопримечательности и сокровища искусства Сен-Жерменского предместья. Оставалось только трепетать, проплывая мимо в открытом море и замечая, будто купол дальнего минарета, или верхушку пальмы, или контуры мануфактуры, или подступы к экзотическому лесу (без малейшей надежды когда-нибудь к ним пристать), потрепанный коврик заветного берега.

Но если особняк Германтов начинался для меня с входной двери, то относившаяся к нему территория простиралась, по мнению герцога, намного дальше: всех жильцов он, по-видимому, представлял себе фермерами, мужланами, стяжателями национального имущества, с которыми нечего считаться, и их мнение было ему безразлично: утром он брился у окна в ночной рубашке, а во двор спускался, смотря по погоде, в одной сорочке, в пижаме, в ворсистом шотландском пиджаке неописуемого цвета, в каком-нибудь коротком светлом пальтишке, из-под которого торчал пиджак, и смотрел, как конюх гоняет перед ним рысью недавно купленную лошадь. Эти лошади не раз ломали витрину у Жюпьена, и тот, к негодованию герцога, обращался к нему за возмещением убытков. «Зная, сколько добра творит герцогиня во всем доме и в приходе, – говорил герцог, – какая низость со стороны этого проходимца требовать у нас чего бы то ни было». Но Жюпьен держался стойко и, казалось, знать не знал, какое такое «добро» творит герцогиня. А между тем она делала много хорошего, но ведь нельзя благодетельствовать всем подряд, поэтому память о том, как осчастливишь кого-то одного, служит предлогом, чтобы обойти кого-то другого, отчего этому другому будет еще обиднее. Впрочем, не только в смысле благотворительности, а и в других отношениях наш квартал (и вся округа, простиравшаяся в разные стороны на дальние расстояния) представлялся герцогу продолжением его двора, длинной беговой дорожкой для его лошадей. Поглядев, как новая лошадь скачет сама по себе, он велел запрягать и прогонять ее по всем соседним улицам, а конюх бежал рядом с каретой, держа в руках вожжи и заставляя ее носиться взад и вперед мимо герцога, который высился на тротуаре, огромный, в светлых своих одеяниях, – во рту сигара, голова задрана вверх, любопытный монокль следит за животным – а потом наконец вскакивал в экипаж и, правя лошадью сам, чтобы ее испытать, отправлялся на Елисейские Поля на свидание с любовницей. Во дворе герцог Германтский здоровался с двумя супружескими парами, принадлежавшими отчасти к его миру; с одной из этих пар он был в родстве; они, подобно семьям рабочих, никогда не сидели дома и не нянчили детей, потому что жена по утрам отправлялась в «Скола канторум»[18] изучать контрапункт и фугу, а муж к себе в ателье, заниматься резьбой по дереву и тиснением по коже; другой парой были барон и баронесса де Норпуа, всегда одетые в черное, отчего жена была похожа на женщину, выдающую стулья напрокат в парке, а муж на гробовщика; эти по нескольку раз в день ходили в церковь. Они доводились племянниками нашему знакомому бывшему посланнику; отец даже встретил его как-то раз на лестнице, но не понял, откуда он вышел: отец полагал, что такой уважаемый человек, связанный узами дружбы с выдающимися умами Европы и, вероятно, вполне равнодушный к суетным аристократическим притязаниям, никак не мог поддерживать отношения с этими никому не известными и ограниченными высокородными святошами. В доме они жили недавно; как-то раз Жюпьен во дворе подошел что-то сказать барону, который как раз раскланивался с герцогом Германтским, и по незнанию назвал его «господином Норпуа».

– Ах, господин Норпуа, нет, это воистину перл! Погодите, скоро этот субъект станет именовать вас «гражданином Норпуа»! – воскликнул, обернувшись к барону, герцог Германтский. Наконец-то он получил возможность выплеснуть раздражение на Жюпьена, обращавшегося к нему «господин», а не «ваша светлость».

Однажды герцогу Германтскому понадобилось узнать у моего отца что-то связанное с его профессией, и он с изысканной учтивостью заглянул к нам собственной персоной. В дальнейшем он часто обращался к отцу по-соседски с просьбами, и бывало, чуть герцог увидит, как отец спускается по лестнице, обдумывая какую-нибудь работу и мечтая избежать любой встречи, он тут же бросает своих конюхов, останавливает отца во дворе, расправляет ему воротник пальто с обходительностью, унаследованной от королевских прислужников былых времен, берет его за руку, и, удерживая ее в своей и даже поглаживая, как бы доказывая с придворным бесстыдством, что прикосновение к его драгоценной коже отцу не возбраняется, вцепляется в отца, сильно раздосадованного и мечтающего, как бы ускользнуть, и провожает его за самые ворота. Однажды, когда они с женой выходили из экипажа, он любезнейшим образом с нами раскланялся; вероятно, он сказал ей, как меня зовут, но разве можно было надеяться, что она запомнит меня по имени или в лицо? Да и что за убогая участь, когда тебя отрекомендовали всего-навсего одним из жильцов! Куда пристойней было бы повстречаться с герцогиней у госпожи де Вильпаризи, которая как раз передала мне через бабушку приглашение и даже, зная, что я намерен заниматься литературой, добавила, что у нее я познакомлюсь с писателями. Но отец считал, что я слишком молод для светских визитов, а кроме того, постоянно беспокоился о моем здоровье и совсем не хотел, чтобы у меня появлялись новые поводы для уходов из дому.

Один из выездных лакеев герцогини Германтской часто беседовал с Франсуазой, и я слышал, как он перечисляет кое-какие салоны, где бывала герцогиня, но не представлял их себе: ведь они принадлежали той части ее жизни, которая виделась мне в ореоле ее имени, – разве в моих силах было их вообразить?

– Сегодня вечером у принцессы Пармской большой вечер с театром теней, – говорил лакей, – но мы туда не едем, потому что в пять часов у госпожи герцогини поезд в Шантийи: она едет на два дня в гости к герцогу Омальскому и берет с собой горничную и камердинера. А я остаюсь. Принцесса Пармская будет недовольна, она уже прислала госпоже герцогине писем пять, не меньше.

– А в замок Германт вы в этом году уже не поедете?

– Впервые не поедем: у господина герцога ревматизм и доктор запретил туда переезжать, пока не установят калорифер, а раньше мы там жили каждый год до самого января. Если калорифер не будет готов, может быть, госпожа герцогиня поедет на несколько дней в Канны погостить у герцогини де Гиз, но это еще не точно.

– А в театр вы ездите?

– Иногда ездим в оперу, по дням, на которые у принцессы Пармской абонемент, это раз в неделю бывает; говорят, там очень роскошно, там тебе и пьесы, и опера, все что хочешь. Госпожа герцогиня не захотела брать абонемент, но мы все равно туда ездим, то в ложу к одной подруге, то к другой, а то еще в бенуар принцессы Германтской, жены кузена господина герцога. Она сестра герцога Баварского.

– А вы, значит, карабкаетесь к себе наверх, – говорил выездной лакей, который, даром что отождествлял себя с Германтами, о всех вообще хозяевах рассуждал с большим тактом, а потому обращался к Франсуазе с таким же уважением, как если бы она служила у какой-нибудь там герцогини. – Крепкое у вас здоровье, сударыня.

– Ох, кабы не проклятые ноги! По ровной дорожке еще туда-сюда (по ровной дорожке означало во дворе или на улице, где Франсуаза с удовольствием прогуливалась, короче, по ровной поверхности), но вот по этим чертовым лестницам! До свидания, сударь. Вечером увидимся.

Особенно ей нравилось болтать с выездным лакеем с тех пор, как он объяснил ей, что сыновья герцога часто носят титул принцев, который остается за ними до смерти их отца. Вероятно, культ знати так живуч во французском народе, потому что, смешиваясь с духом мятежа и накладываясь на него, он уходит корнями прямо во французскую почву. Вот и Франсуазе вы могли сколько угодно толковать о гении Наполеона или о беспроволочном телеграфе – она и внимания не обращала и не замедляла движений, которыми очищала от золы камин или накрывала на стол, но стоило ей услышать подробности из жизни знати, например что младший сын герцога Германтского именуется по обычаю принцем Олеронским, и она ахала: «Как красиво», застывая в восхищении, словно перед витражом.

А от камердинера принца Агриджентского, с которым она познакомилась, поскольку он часто приносил герцогине письма, Франсуаза узнала, что в обществе ходят упорные слухи о браке маркиза де Сен-Лу с мадмуазель д’Амбрезак и это уже почти дело решенное.

1
...
...
18