Доложили, что экипаж подан. Герцогиня Германтская подхватила свою красную юбку; казалось, она была готова спуститься и сесть в карету, но, возможно, ей стало совестно или захотелось проявить доброту, а главное, воспользоваться тем, что столь скучный поступок по необходимости будет очень кратким благодаря физической невозможности его затягивать, словом, она взглянула на г-жу де Галлардон, а потом, словно только что ее заметив, вместо того чтобы спускаться, вдохновенно преодолела всю длину ступеньки, подошла к восхищенной кузине и протянула ей руку. «Как когда-то», – вымолвила герцогиня и, предпочитая не углубляться в повесть о том, как ей жаль, что они не видятся, и какие неодолимые препятствия могут послужить ей оправданием, с испуганным видом повернулась к герцогу, который и вправду, спустившись вместе со мной к экипажу, рвал и метал, видя, что жена подошла к г-же де Галлардон и застопорила движение других экипажей. «А все-таки Ориана еще очень хороша! – сказала г-жа де Галлардон. – Меня смешат те, кто говорит, что мы с ней не ладим; мы можем годами не видеться по причинам, которые никого, кроме нас, не касаются, но у нас слишком много общих воспоминаний, чтобы когда-нибудь расстаться, и в глубине души она прекрасно знает, что любит меня больше, чем многих людей ниже ее по положению, окружающих ее постоянно». Г-жа де Галлардон была и впрямь как те безответно влюбленные, которые изо всех сил стараются показать, что обожаемая дама любит их больше, чем тех, кого нежит и лелеет. Говоря о герцогине, она, не обращая внимания, что сама себе противоречит, расточала ей похвалы и обиняками доказывала, что Ориана в душе всегда руководствуется правилами, обязательными для великосветской дамы: в тот самый миг, когда ее великолепнейший туалет начинает возбуждать зависть, а не только восхищение, она понимает, что должна преодолеть целую лестницу и тем обезоружить завистников. «Постарайтесь хотя бы не промочить туфли» (накрапывал дождик, начиналась гроза), – сказал герцог, до сих пор злившийся, что ему пришлось ждать.
На обратном пути из-за тесноты в карете красные туфельки оказались в опасной близости от моих ног, и герцогиня, опасаясь, как бы их не задеть, сказала герцогу: «Этому молодому человеку придется сказать мне, как на не помню какой карикатуре: „Мадам, лучше скажите мне сразу, что вы меня любите, только не наступайте мне на ноги“». Впрочем, мысли мои были весьма далеки от герцогини Германтской. С тех пор как Сен-Лу рассказал мне о высокородной девице, ходившей в дом свиданий, и о горничной баронессы Пютбюс, эти две особы, объединившись в моем уме, вобрали в себя все желания, которые возбуждали во мне что ни день красавицы обоих этих классов, – с одной стороны – вульгарные, великолепные, величественные горничные из знатных домов, исполненные гордыни, говорившие о герцогинях «мы», с другой – юные девы, которых я подчас даже не видел, когда они проносились мимо в карете или шествовали пешком, а только читал их имена в отчете о каком-нибудь бале и тут же влюблялся; я старательно искал их в справочниках замков, где они проводили лето (и частенько ошибался, набредая на похожую фамилию), и мечтал поселиться то на западных равнинах, то в северных дюнах, то в южных сосновых лесах. Но сколько я ни перебирал в уме самые восхитительные элементы женской прелести в попытках составить из них, согласно идеалу, что обрисовал мне Сен-Лу, легкомысленную деву и горничную баронессы Пютбюс, обеим моим легкодоступным красавицам не хватало того, что я не в силах был узнать, пока их не увижу, – индивидуальности. Месяцами я, остановив свой выбор на горничной, тщетно пытался себе вообразить горничную баронессы де Пютбюс. Зато, после того как меня так бесконечно долго терзала тревожная страсть то к одному, то к другому мимолетному созданию, причем зачастую я даже не знал, как их зовут, не говоря уж о том, что их было очень трудно разыскать и еще труднее с ними познакомиться, а завоевать и вовсе невозможно, какое облегчение я испытал, когда из всей этой рассеянной повсюду, мимолетной, анонимной красоты выделил два отборных образца, снабженных этикеткой со всеми данными о них, – теперь я хотя бы мог не сомневаться, что до этих двух девиц смогу добраться, когда захочу. Я оттягивал, словно работу, момент, когда доставлю себе это двойное удовольствие, но поскольку твердо знал, что получу его в любой момент, то это как будто было уже не очень нужно, как таблетки снотворного: достаточно иметь их в своем распоряжении, чтобы спокойно заснуть и без них. В целом свете я желал только двух женщин, и не важно, что я не мог себе вообразить их лица, зато Сен-Лу назвал мне их имена и поручился за их благосклонность. Правда, моему воображению он задал тяжкий труд, зато стремлениям моим обеспечил заметную передышку, длительный отдых.
«Прекрасно, – сказала мне герцогиня, – а чем я могу быть вам полезна, кроме ваших балов? Выбрали себе какой-нибудь салон, чтобы я вас туда ввела?» Я отвечал, что, боюсь, единственный салон, куда мне бы хотелось попасть, покажется ей не слишком-то изысканным. «Чей это салон?» – спросила она угрожающим, хриплым голосом, почти не разжимая губ. «Баронессы Пютбюс». На сей раз она изобразила настоящий гнев. «Ну нет, знаете, по-моему, вы надо мной издеваетесь. Не знаю даже, откуда мне известно имя этой крокодилицы. Это же самое отребье. Все равно как если бы вы просили меня представить вас моей галантерейщице. Хотя нет, она прелестная женщина. Вы глупец, мой милый. Так или иначе, слезно вас прошу быть вежливым с теми, кому я вас представила, завозить им визитные карты, навещать их и не толковать с ними о баронессе Пютбюс, они все равно ее не знают». Я спросил о г-же д’Орвилье, не отличается ли она некоторым легкомыслием. «Ничего подобного, вы что-то напутали, она скорее ханжа. Не правда ли, Базен?» – «Да, во всяком случае, по-моему, о ней никогда не было никаких толков», – откликнулся барон.
«Не хотите поехать с нами на бал? – спросил он. – Я вам одолжу венецианский плащ и знаю, что кое-кому это доставит чертовское удовольствие, прежде всего Ориане, об этом нечего и говорить, а еще принцессе Пармской. Она вас все время расхваливает, у нее только и разговоров что о вас. Учитывая ее годы, ваше счастье, что она безупречно целомудренна. Не то она бы непременно превратила вас в своего чичисбея, как говорили в моей молодости, это что-то вроде верного рыцаря».
Мне хотелось не на бал, а на свидание к Альбертине. Поэтому я отказался. Экипаж остановился, лакей попросил отпереть ворота, лошади приплясывали, пока ворота не распахнулись, и экипаж вкатился во двор. «До скорого свидания», – сказал мне герцог. «Я иногда жалею, что живу так близко от Мари, – добавила герцогиня. – Я очень ее люблю, но видеться с ней люблю немного меньше. Но никогда я не жалела так сильно, как нынче вечером, что от нас до них так близко, потому что из-за этого мы с вами провели так мало времени вместе». – «Полно вам рассуждать, Ориана». Герцогине хотелось, чтобы я заглянул к ним на минутку. Когда я объяснил, что не могу, потому что сейчас ко мне приедет в гости девушка, они с герцогом очень развеселились. «Вы удивительно выбираете время для приема гостей», – заметила герцогиня. «Надо поторопиться, дружок, – сказал жене герцог, – без четверти полночь, а нам еще костюмы надевать…» У дверей он наткнулся на двух суровых дам, карауливших у входа; желая не допустить позора, они не побоялись спуститься, опираясь на трости, со своей вершины. «Базен, мы непременно хотели вас предупредить, мы опасались, что вас увидят на балу: час назад бедный Аманьен умер». На мгновение герцог всполошился. Казалось, пресловутый бал рухнул в тот самый миг, когда эти проклятые горянки сообщили ему о смерти г-на д’Осмона. Но он мгновенно воспрянул и воскликнул, обнаруживая не только решимость не отказываться от предстоящего удовольствия, но и неспособность усвоить в точности обороты французского языка: «Умер! Не может быть, это преувеличение, преувеличение!» И, не обращая больше внимания на двух вооруженных альпенштоками родственниц, которым еще предстояло ночное восхождение, он бросился расспрашивать лакея: «Мой шлем привезли?» – «Да, ваша светлость». – «Там есть дырочка, чтобы дышать? Я не хочу задохнуться, черт побери!» – «Да, ваша светлость». – «О чтоб мне провалиться, нынче вечером все идет вкривь и вкось. Ориана, я забыл спросить у Бабаля про туфли-пулены, они для вас?» – «Не беда, дружок, нас ждет костюмер из Опера-Комик, он нам скажет. Но по-моему, они не гармонируют с вашими шпорами». – «Тогда пойдем и спросим костюмера, – сказал герцог. – Прощайте, мой милый, я бы вас зазвал посмотреть на нашу примерку, вы бы позабавились. Но мы заболтаемся, а время к полуночи, и лучше нам не опаздывать, чтобы не портить праздника».
Я и сам спешил как можно скорее расстаться с герцогом и герцогиней. «Федра» заканчивалась в половине двенадцатого. Если считать время на дорогу, Альбертина, вероятно, была уже у меня. Я пошел прямо к Франсуазе: «Мадмуазель Альбертина уже приехала?» – «Никто не приезжал». Господи, значит, никто и не приедет? Я нервничал и, чем меньше я был уверен, что Альбертина приедет, тем больше этого хотел. Франсуаза тоже огорчалась, но совсем по другой причине. Она только что усадила свою дочку за стол и собиралась ее вкусно накормить. Но тут она услышала, что я иду, поняла, что не успевает убрать тарелки и разложить нитки и иголки, как будто они не ужинают, а занимаются шитьем, и объяснила мне: «Она тут проглотила ложечку супа, и я ее заставила обглодать косточку», сводя дочкин ужин к нулю, словно накормить ее как следует было грехом. Даже за обедом или ужином, если я по ошибке заходил в кухню, Франсуаза притворялась, будто уже доела, и даже извинялась: «Я тут проглотила кусочек, отхлебнула глоточек». Но я быстро успокаивался при виде множества блюд на столе, которые застигнутая врасплох Франсуаза, словно злоумышленник (с которым у нее не было ничего общего), не успела убрать с глаз долой. Потом она сказала дочке: «Ну, иди ложись, ты сегодня довольно уже наработалась (ей хотелось, чтобы мы считали, что ее дочка не только нас не объедает и во всем себе отказывает, но еще и изнуряет себя работой на нас). Ты только место занимаешь на кухне и мешаешь молодому хозяину, а он ждет гостей. Иди-ка наверх», – заключила она, будто ей нужно было употребить власть, чтобы послать дочку спать, хотя та, видя, что ужин отменился, торчала на кухне только для виду и, задержись я еще на пять минут, ушла бы сама. Обернувшись ко мне, Франсуаза добавила на своем прекрасном народном французском языке: «Хозяин перемогается, а сам аж осунулся, до того спать хочет». А я был в восторге, что не придется болтать с дочерью Франсуазы.
Как я говорил, она родилась в деревне по соседству с той, где в свое время появилась на свет ее мать, но отличавшейся почвой, способом земледелия, говором, а главное, некоторыми особенностями жителей. К примеру, хозяйка мясной лавки и племянница Франсуазы не очень-то ладили друг с другом, но их роднило то, что когда они ходили с поручениями, то часами застревали «у сестры» или «у золовки» и не в состоянии были закруглить разговор, во время которого причина их выхода из дому совершенно испарялась, так что когда по возвращении у них спрашивали: «Ну что, господина маркиза де Норпуа можно ожидать в четверть седьмого?», они даже не хлопали себя по лбу со словами «Ох, забыла!», а объясняли: «Я и не поняла, что месье об этом просил, я думала, нужно просто передать ему привет». То, что им сказали час назад, «в одно ухо влетало, в другое вылетало», зато невозможно было выбить у них из головы того, что хоть раз сказала им сестра или золовка. Например, если хозяйка мясной лавки слыхала, что в семидесятом году на нас одновременно с пруссаками напали англичане, то сколько я ни пытался ее уверить, что это не так, каждые три недели лавочница в разговоре настаивала на своем: «Это все из-за войны, когда в семидесятом на нас напали англичане с пруссаками». – «Да я же вам сто раз говорил, вы ошибаетесь». Ее ответ подразумевал, что ничто не поколебало ее убежденности: «Как бы там ни было, сердиться на них нечего. С семидесятых немало воды утекло и т. д.» В другой раз она проповедовала новую войну с англичанами, я с ней не соглашался, и она отвечала: «Ясно, лучше бы вообще без войны, но раз уж она нужна, надо начинать сразу. Сестра мне объяснила намедни, что после войны, которую учинили нам англичане в семидесятом, нас разоряют торговые договоры. Когда англичан побьют, каждый их человек будет при въезде во Францию платить триста франков за вход, как мы сейчас платим, чтобы поехать в Англию».
Таков был – помимо изрядной честности и глухого упорства, требовавшего, чтобы в разговоре они не давали себя перебить и по двадцать раз начинали с того же места, на котором их прервали, что придавало их речам незыблемую основательность баховской фуги, – характер жителей этой деревушки в пятьсот человек народу, окруженной каштанами, ивами, картофельными и свекловичными полями.
Дочка Франсуазы, напротив, считала себя женщиной современной и отказавшейся ходить проторенными дорожками; она говорила на парижском арго и не забывала вставлять прилагающиеся к нему шутки. Франсуаза сказала, что я был в гостях у принцессы, и она тут же воскликнула: «У принцессы-лягушки, не иначе!» Видя, что я кого-то жду, она изрекла: «Кто заждался гостью, подавился костью!» Это была шуточка не самого лучшего пошиба. Но по-настоящему меня задело, когда она сказала мне, намекая на то, что Альбертина опаздывает: «Долговато прождете! А она и не придет. Уж эти нынешние потаскушки!»
Итак, ее говор отличался от материнского, но, что еще любопытнее, говор матери отличался от бабкиного, бытовавшего в Байо-ле-Пен[109], совсем близко от места, где родилась Франсуаза. Эти два наречия слегка отличались, словно два пейзажа. Мать Франсуазы родилась в деревне на склоне, сбегавшем в овраг и заросшем ивами. Как ни странно, очень далеко оттуда была во Франции местность, где говорили почти на том же наречии, что в Мезеглизе. Не успел я обнаружить это, как сразу испытал досаду. Однажды я застал Франсуазу за оживленной беседой с одной из горничных, которая была уроженкой той местности и говорила на тамошнем наречии. Собеседницы более или менее понимали друг друга, а я не понимал ни слова, они это знали, но не унимались, считая, что оправданием им служит радость, которую они испытывают оттого, что оказались землячками, хоть и родились далеко одна от другой, и продолжали болтать при мне на этом иностранном языке, словно не желая, чтобы их понимали посторонние. Эти живописные упражнения в лингвистической географии и в дружбе между прислугой происходили у них каждую неделю, не доставляя мне ни малейшего удовольствия.
Каждый раз, когда отворялись ворота, консьержка нажимала на выключатель, освещавший лестницу; все жильцы уже были дома; я поспешно ушел из кухни и уселся в передней, поглядывая на темную вертикальную полоску, сотканную из полумрака на лестнице, – я видел ее с краю остекленной входной двери, которую прикрывала слишком узкая занавеска. Если полоска внезапно окрасится золотистым светом, значит, Альбертина вошла в подъезд и через две минуты будет у меня; в этот час больше прийти некому. И я сидел, не в силах оторвать глаза от полоски, которая упрямо оставалась темной; я пригнулся всем корпусом, чтобы получше видеть и ничего не упустить, но сколько я ни смотрел, черная вертикальная линия вопреки моему страстному желанию не дарила мне опьяняющего ликования, какое обуяло бы меня, если бы по внезапному и знаменательному волшебству она превратилась в яркую золотую черту. Не слишком ли много беспокойства ради этой Альбертины, о которой я и трех минут не думал на вечере у Германтов! Но ожидание разбудило чувство, испытанное раньше, когда я дожидался других девушек, особенно Жильберту, если она запаздывала, и теперь, возможно, из-за того, что лишился простого физического удовольствия, я терпел жестокую душевную муку.
Надо было возвращаться к себе в комнату. Франсуаза пошла за мной. Она решила, что теперь, когда я вернулся с вечера, мне уже не нужна роза в бутоньерке, и явилась ее забрать. Это вызвало во мне раздражение, так как напомнило, что Альбертина, возможно, уже не придет, и что я словно признался в желании выглядеть элегантным ради нее; я резко отстранился и измял цветок, на что Франсуаза заметила: «Лучше бы вы не портили цветок, а дали мне его забрать», и раздражение мое еще возросло. Впрочем, любые ее слова выводили меня из себя. Когда ждешь, отсутствие желаемого причиняет такое страдание, что присутствие другого человека невыносимо.
О проекте
О подписке