Франсуаза так остро ощущала в нем отчий край и своего современника, что, когда тетя Леония тяжело заболевала и Франсуаза была не в силах без посторонней помощи ворочать ее на постели и переносить в кресло, она предпочитала звать Теодора – лишь бы не дать судомойке подняться к тете, а то она еще, не дай Бог, «покажется» госпоже. И вот этот малый, с полным основанием стяжавший себе славу паршивца, был преисполнен духа, веявшего от Андрея Первозванного, и, в частности, почтения, которое Франсуаза считала необходимым проявлять к «несчастным больным», к своей «несчастной госпоже», и когда Теодор приподнимал тетину голову, его лицо принимало наивное и ревностное выражение, как на барельефах у ангелочков, теснившихся со свечками в руках вокруг Божьей Матери в час ее успения, и вид у ангелочков был такой, как будто эти высеченные из камня лики, серые и голые, были, точно деревья, погружены в зимнюю спячку, точно они копят силы, чтобы потом ожить и вновь зацвести бесчисленными крестьянскими лицами, благочестивыми и хитрыми, как у Теодора, раскрашенными румянцем спелого яблока. Еще там была, но только не лепившаяся, как ангелочки, к каменной стене, а, чтобы предохранить ноги от сырости, словно на табурете стоявшая у паперти на постаменте, какая-то святая выше человеческого роста, круглолицая, полногрудая, грудью натягивавшая покров, подобно тому как гроздь спелого винограда натягивает мешок, с узким лбом, с курносым и задорным носом, с глубоко сидевшими глазами, со здоровым, загрубелым и бестревожным лицом, как у местной крестьянки. Это сходство, неожиданно для меня очеловечивавшее статую, нередко удостоверяла деревенская девушка, как и мы, прятавшаяся от дождя, и ее присутствие, наводившее на мысль о листьях ползучего растения, обвивающегося