Маруся спала, как спят на берегу моря: и спишь, и чуешь, что вокруг тебя грозная пучина, и улавливаешь сквозь сон ее грозный ропот, и хотя грезится многое свое, но неотступно мерещатся безбрежно колыхающиеся волны.
Ей представлялся отцовский хутор, благоухающий вишневый садик, знакомые родные лица, но все это как-то странно, не то чтобы линяло, а лучше сказать, тонуло в тумане, отодвигалось на задний план; на первом плане ярко сияли новые образы.
Вдруг она мгновенно пробудилась и быстро приподнялась на своем ложе.
Сечевик сидел, по-прежнему облокотясь на стол и, по-прежнему, его очи горели, как две яркие звезды, ослепительно, спокойно и ровно, как настоящее светило.
Пан гетман стоял посреди хаты. Видно было, что он рванулся с места в ту самую минуту, когда его уязвила страшная боль, рванулся и остановился, как бы ошеломленный метко попавшим ударом.
У пана гетмана тоже горели очи, но горели иначе; мучительно замирало сердце, чувствуя, что из этих очей могут сейчас же хлынуть отчаянные, жгучие слезы. Гордое чело побелело от обуревавших мук и терзаний, и залегшие на нем морщины, казалось, видимо бороздились все глубже и глубже.
– Чи плакав би сліп, якби стежку бачив! [11] – проговорил он, наконец. – А время идет! Время идет! А согласья нет! Помощи нет! Я знаю, я сунулся в воду, не спросившись броду, знаю! Да и вы к доброму берегу не приплывете! Вижу я, какой конец будет!
Голос у него прервался.
Сечевик молчал и только пристально глядел на пана гетмана.
Пан гетман заговорил снова:
– Так вы так уж и посчитали, что я на Иудины гроши соблазнился, а? Добрые люди! Добрые люди! Вы…
– Пане гетмане! – почтительно прервал его сечевик, – позволите вашей милости притчу доложить?
– Говори!
– Жили-были два добрых пса…
– Знаю, знаю, знаю!
Пан гетман кинулся на скамью у стола, протянул руки на стол и припал на них головою.
Лица его не было видно, но по одному склоненью не умеющей гнуться шеи угадывалось, как тяжела бывает гетманская шапка.
Так оставался он несколько минут.
Сечевик, все так же пристально и внимательно глядевший на него своими звездоподобными глазами, казалось, не считал нужным обращаться к собеседнику с какими бы то ни было вопросами, объяснениями или речами.
Наконец, пан гетман поднял голову.
– Так что ж мне, по-вашему, нести вам повинную голову, а?
Голос его был сдержан, но в нем слышалась глубокая, едкая горечь; бледное лицо как-то медленно передергивалось.
– А мы же присягали, пане гетмане, эту голову нашу нести, куда надо, за родину. Не в нашей голове тут сила.
Пан гетман быстро встал, прошелся по светлице, как вдруг вскакивают и делают круг раненые звери, подошел к окну, поглядел во мглу благоухающей, тихой и теплой ночи, на сверкающие мириады звезд и опять сел у стола.
Наступило долгое молчание, и так стало тихо, что Маруся слышала биение своего сердца.
Наконец, пан гетман снова встал, подошел к полке в углу, взял оттуда чернильницу, перо и бумагу, перенес на стол, разложил как бы для письма и опять удалился к окну, опять глянул в благоухающую мглу теплой ночи, на искрометные звезды и оттуда проговорил глухо, как будто горло его сдавливала железная рука:
– Я ему напишу все, что требуется.
– Доброе дело, – ответил на это сечевик.
Еще на несколько минут наступило молчание. Между тем, глаза сечевика встретились с глазами Маруси и он ласковым знаком головы и улыбкой дал ей понять, чтобы она постаралась снова заснуть и отдохнуть.
Но она, в ответ, указала на пана гетмана.
Он понял, что ее мучит, и опять ответил ей успокаивающим знаком.
Пан гетман подошел к столу и начал писать.
Важное, надо полагать, было это письмо и трудно ему было писать.
Когда оно было окончено, пан гетман передал его сечевику.
– Прочти! – проговорил он.
Сечевик прочел исписанный листок, сложил и, взяв свою бандурскую шапку, бережно засунул его под шапочную подкладку.
– Когда ж доставишь? – спросил пан гетман.
– Как только донесет меня Бог и добрая доля, так и доставлю, – ответил сечевик.
И с этими словами он встал.
– Идешь? – спросил пан гетман.
– Иду, пане гетмане; счастливо вам оставаться. Маруся в одно мгновенье была тоже на ногах.
– Меня не покинешь? – спросила она.
– Нет, не покину, – ответил ей сечевик, слегка наклоняя над нею свое смуглое лицо. – А коли утомилась, так на руках понесу.
Маруся схватила его за руку.
– Бью челом пану гетману, – сказал сечевик, низко кланяясь.
– Он продаст нас! – глухо проговорил пан гетман.
– Милостивый Бог не выдаст, супоросная свинья не съест! – возразил сечевик.
– С ним нельзя правдою! – воскликнул пан гетман, – нельзя…
– Ничего, пане гетмане, ничего: де не хватає вовчої шкіри, там ми наставимо лиса [12], – проговорил сечевик, – будьте здоровы и нас поджидайте. Пойдем, Маруся малая.
Они вышли из гетманской светлицы и направились опять к городской заставе.
Все было тихо и темно по улицам; вишневые садики мягко белелись; где-то глухо журчала вода.
Отойдя несколько шагов, Маруся оглянулась на гетманскую хату.
В отворенных дверях, через которые они только что вышли, стоял пан гетман и глядел им вслед.
При неясном свете мерцающих звезд едва виднелась его фигура, но и это неясное очертанье было до того преисполнено выраженьем муки, что у Маруси сердце больно забилось.
– Утомилась, Маруся? – спросил сечевик, пробираясь по излучистым переулкам.
– Нет, – отвечала она. – Мне хорошо итти. Далеко могу, куда хочешь!.. Мы далеко пойдем?
– Далеко.
Несколько времени они шли молча. Раза два или три им то навстречу попадались, то перегоняли их чигиринские жители – все сильные, крепкие люди, которые, как будто мимоходом, только взглядывали на них и затем повертывали своею дорогой.
У заставы вдруг поднялся с земли какой-то гигант с аршинными усами и воздвигся перед бандуристом наподобие колокольни.
– Куда Бог несет, ласковый пане бандурист? – спросил он.
– Туда, где добрые люди, шановный земляче.
– Ну, а как повстречаются злые, пане бандурист?
– Волка бояться, так и в лес по ягоду не ходить, земляче.
– Кабы я был козак сильный, пане бандурист, я бы поклонился тебе и попросил бы… да несмелый я козак!
Маруся пожелала получше поглядеть на этого «несмелого», но голова его была так от нее высоко, что она могла видеть только висячие, как снопья свежей степовой травы, усы.
– Ничего, осмелься, – ответил бандурист.
– Спой ты мне какую ни на есть думку.
– Изволь.
Бандурист тихонько заиграл на бандуре и тихо запел:
Ой послухайте, ой повидайте,
Що на Вкраїні постало:
Під могилою, під Сорокою,
Множество ляхів пропало [13]
Когда пенье смолкло, «несмелый» козак отодвинулся в сторону и бандурист с Марусей свободно вышли за заставу.
Дорога вилась далеко-далеко черной змеею по мягкой, густой мураве. В чигиринских садиках пели соловьи.
Ровно через две недели после свиданья с паном гетманом, тихим чудесным вечером, старый бандурист со своим поводырем медленно подходил к сожженному селу.
Видно было, что эти путники не баловали себя излишним отдыхом: впалые глаза блестели каким-то лихорадочным огнем на запыленных, загорелых лицах, губы пересохли и потрескались.
Однако они шли бодро и спокойно между собой разговаривали.
Ни души им не попадалось по дороге; всюду молчанье, тишь.
Прямо перед ними чернелись обгорелые хаты и садики, вдали дымились села и хутора.
Миновав выжженную улицу, на которой уже кое-где бархатились пятна свежей зеленой муравы, они повернули к разрушенному засоренному колодцу.
– Приятно испить свежей криничной водицы! – сказал бандурист.
С этими словами он запустил руку в глубокую торбу, висевшую у него через плечо, достал оттуда деревянный ковшик, размахнул им плавающие поверх воды головешки, зачерпнул и подал своему поводырю с такою дружескою улыбкой, которая несомненно показывала, что он своим поводырем доволен и счастлив вполне.
– Милости просим, Марусю! – сказал он.
– Спасибо, – ответила Маруся.
И ее улыбка также несомненно показала, что и она довольна и счастлива своим спутником.
Она прильнула запекшимися губами к ковшику с холодною водой, но утоленье жажды не поглотило ее вовсе; она пила как-то рассеянно, глаза ее беспокойно, тоскливо, пристально и жадно оглядывали разрушенный колодец и в глубине его, покрытую головешками, водную поверхность.
Вдруг она вскрикнула:
– А!
Вскрикнула она так, словно обрела, наконец, мучительно ожидаемое. Лицо ее вспыхнуло, глаза засияли, увлажились и обратились на спутника.
Взгляд, который обратил на нее спутник при этом восклицаньи, был не вопросительный, а скорее взгляд шутливого торжества, каким напоминают забывчивым детям о их повторившемся, невзирая на усердные за себя ручательства, промахе.
– Ох, как звонко ахнула! – проговорил он. – Видно, очень сладка ключевая водица, Маруся?
Маруся опять вспыхнула, но уже глаза ее не засияли, а вдруг померкли, брови сдвинулись, и омрачившееся лицо понятно сказало:
– Опять я не выдержала!
– Ну, что уж с возу упало, то пропало, – сказал бандурист. – Кинем лихом об землю! Еще не все наши чайки потонули! Маруся, полно! Не запечатывай своего сердечка, не топи очей в землю, не смыкай уст! Некому ни подслушивать, ни подглядывать тут на пожарище. Сядем-ка, закусим, а закусивши, дальше потянем.
Из торбы была вынута краюха хлеба, несколько свежих огурцов, мешочек с солью, и путники принялись за закуску.
Что же заставило радостно вскрикнуть Марусю, точно она вдруг обрела сокровище, на которое и надеялась, и нет?
Ничего не видать было около разрушенного, обгорелого колодца, кроме обуглившихся головешек.
Разве вот только бросается в глаза свежая плетеница зеленого барвинка, которая, вместе с обуглившимися головешками, кружится на всколыхавшейся воде.
В самом деле, как попала сюда эта свежая плетеница?
Бандурист и его поводырь или это знают, или этим вовсе не интересуются, потому что они ведут разговор про город Батурин и ни единым словом не поминают про барвинок.
Закуска окончена.
– Что, Маруся, отдохнула? – спрашивает бандурист.
– Отдохнула! Отдохнула! – громко отвечает Маруся.
И вот уже она на ногах и закинула дорожную котомку за плечи и глядит на своего спутника блестящими глазами.
Перед уходом с места отдыха ее спутник опускает свой старческий посох в колодец и вытягивает из воды свежую плетеницу барвинка.
– Маруся! – говорит он, – отличный будет венок!
Маруся схватывает протянутую ей зелень, стряхивает с нее воду и быстро обвивает ею свою голову.
– О, венок чудесный! – говорит она.
И снова бандурист с поводырем пускаются так же бодро и спокойно в путь.
– Теперь уж недалеко, – говорит бандурист, – не успеет блеснуть в небе первая звездочка, а уж мы завидим могилу Надднепровку.
И точно: не успела еще блеснуть в небе первая звездочка, как они уже завидели эту могилу.
Солнце уже зашло, и наступила вечерняя мгла, но мгла особая, какая-то золотисто-лиловая. Молоденькие деревья, густые кусты и высокая трава, которыми поросла могила, казалось, тихо пылали; каждая веточка, каждая былинка вырезывались до того отчетливо на горизонте, что глазам становилось как-то трудно на них глядеть.
Черный обломанный крест освещался так мягко, что казался бархатным, а реющие в высоте темные птицы, точно каким волшебством, превращались в радужных, из радужных опять в темных и затем снова в радужных, смотря по направлению своего полета.
С могилы открывался Днепр.
Он представлялся отсюда громадным разливом вороненой стали. На противоположном берегу высились лесистые горы – снизу совсем черные, а сверху точно подернутые золотистым огнем.
Доходил ропот воды снизу и звонкий шелест очерета; кругом чувствовалась удивительная свежесть; время от времени, в общем безмолвии, проносился крик чайки, и сама она мелькнула над рекой чуть заметною точкой.
– Вот тут мы сядем и запоем, – сказал бандурист.
Та все пани, та все дуки,
Позаїдали наші поля, луги, луки! —
прокатилось над водами, грянуло в ущельях и откликнулось далеко за горами.
Окончивши песню, бандурист несколько минут перебирал струны бандуры, между тем как зоркие глаза его неподвижно были устремлены на Днепр.
Маруся тоже не сводила глаз с реки.
Вдруг где-то неподалеку, в очеретах, крикнула чайка.
Глаза бандуриста блеснули ярче, и снова загудело над рекой пенье:
Та немає гірше так нікому,
Як бурлаці молодому!
Гей, гей, як бурлаці молодому!
Що бурлака робить-заробляє,
Аж піт очі заливає!
Гей, гей, аж піт очі заливає!
Опять неподалеку в очеретах крикнула чайка.
Аж піт очі заливає, А хазяїн нарікає,
Гей, гей, а хазяїн нарікає!
А хазяїн нарікає,
А хазяйка ввічі лає,
Гей, гей, а хазяйка ввічі лає!
С той стороны, где кричала чайка, из камышей выплыл узенький челнок и, едва отличаясь от темных вод, быстро заскользил по ним, направляясь к маленькой бухточке, устроенной самою природой как раз против могилы Надднепровки.
Вглядевшись пристально, можно было различить неясные очертания пловца, или, лучше сказать, его высокой шапки.
Но и не видя пловца, можно было наверно сказать, что рука у него мощная и ловкая.
Эта рука действовала веслом, как игрушкой. Челнок несся по воде, как легкая пушинка по ветру.
– Ну, Маруся, – сказал бандурист, – пора нам на берег.
Не разбирая дороги – тут, впрочем, тропинок не было проложено, – они быстро спустились с могилы, обогнули каменистый, крутой выступ берега и очутились внизу, у самой реки, тихо плескавшей в прибрежные травы и каймившей их узкою полоской белой пены.
– Здорові були і Богу милі! – приветствовал их ласковый знакомый голос.
Легкий челночок был вытянут на прибрежный песок, а около челнока, облокотясь подбородком на весло, стоял добродушный хуторянин, пан Кныш.
– Бьем челом! – ответил бандурист, снимая шапку.
– А что, дивчинка? Как живешь-можешь? – спросил пан Кныш, пристально вглядываясь в Марусю своими ясными сокольими глазами.
– Благополучно, – ответила Маруся.
О проекте
О подписке