Между тем как орлиные очи Тараса жадно следили за скакавшим вдоль по степи паном Иваном, Марусины очи, проводив всадника со двора, обратились на хозяина.
Хозяин стоял у ворот и, казалось, без цели и мысли глядел вслед скакавшему пану Ивану, наблюдая, подобно Тарасу, его быструю езду да машинально прислушиваясь к звуку копыт по степи. Одною рукою ласкал он подошедшую собаку, а другою, в виде зонтика, прикрывался от лучей солнца, бьющих ему в лицо. Потом он, словно вдоволь насытившись зрелищем, медленно и безмятежно повернул от ворот к хате, посматривая туда-сюда по двору с тем пытливым видом, с каким аккуратный, исправный и бдительный хозяин иногда посматривает, выискивая, нет ли где в его исправном и безукоризненном хозяйстве чего такого, к чему бы можно прицепиться и на что бы можно обратить свою ретивую хозяйскую деятельность.
– Дед! – крикнул Тарас, очнувшись, наконец, от упорного созерцания давно исчезнувшего всадника. – Где вражеское войско стоит? Я думал, в Великой Ярузи, аж…
– А, детки, вы тут в садку гуляете? – ласково промолвил пан Кныш, останавливаясь на ходу и кивая головою. – Коли нагулялись, то берите дорогу до хаты, да «нехай хліб святий не даром родить»!
И он, усмехаясь, пошел к хате, а они за ним.
В мгновение была принята прочь фляжка и чарка, служившие пану Ивану; на столе появились вареники и коржи, и резкий запах горелки заменился запахом свежей сметаны.
Тарас, хотя озабоченный тем, где теперь расположилось вражеское войско, при заботе этой не хуже кого другого уписывал вареники – уписывал так проворно, словно кидал за себя, – но Марусе не шла еда на ум, и между тем, как ее тоненькие пальчики ломали и крошили коржик, ее глаза не отрывались от хозяйского лица.
– Дед, а дед! – снова начал Тарас, – коли он поскакал к Кривым Хрестам, значит, уж войско не в Великой Ярузи стоит?
– Надо полагать, хлопчик, надо полагать, – отвечал снисходительно дед, усердно подставлявший им яства. – А вот ты напомнил мне одно дело, Тарас: надо бы проведать, что наши верши близ Великой Ярузи.
– Я совсем забыл про них! – вскрикнул Тарас, вскакивая с места, словно его кто скинул одним махом.
– Эх ты, хозяин! – промолвил пан Кныш, усмехаясь.
– Ну, дед! – сказал Тарас, – и не знаю, как это я забыл!
И он стоял перед дедом в совершенном недоумении, точно ему-то уж никак не пристало, никак не годилось упускать из виду подобных вещей в хозяйстве.
– Пойду скорее, погляжу! – проговорил он, приходя, наконец, в себя от удивления и прогоняя смущенье быстрым исполнением решенного вопроса.
Он выскочил из хаты, на минуту раздался его усердный топот, раз донесся уже издали его голос, прикликавший Рябка, – и все стихло.
Маруся осталась наедине с хозяином, и теперь хозяин стоял перед нею и смотрел на нее – смотрел иным взглядом, от которого у нее сильно-сильно начало биться и трепетать сердце.
На ее глазах свершилась мгновенная, точно волшебная перемена или, точнее, преображение: пан Кныш переродился. Вместо лукаво-простодушного, добродушно-озабоченного хозяйского образа, перед нею сверкали пронзительные, проникающие, словно острый кинжал, очи; все мягкие морщины исчезли, все черты как-то иначе выяснились – не шутливо и не безмятежно было теперь это лицо, – даже рост стал выше, плечи шире, рамена мощнее.
Несколько минут Кныш глядел на Марусю, а Маруся на него, словно зачарованная птичка, потом он сказал, – и голос у него иной стал: до того звучнее и полнее, что на прежний походил только, как походит скрипка с оборванными струнами на скрипку настроенную и поющую под искусною рукою.
– Маруся, – сказал он, – тут недалеко находится один приятель твой и хочет с тобою словца два перемолвить, – может, ты бы поспешила к нему?
Поняв Марусин ответ без слов, которые сильная радость перехватила, как острый нож, он сделал ей знак следовать за собою.
Он вышел из хаты во двор. Марусины глаза с радостным недоуменьем остановились на ворохе старых камней, около которого она слышала голос, возвративший ей бодрость и радость, но Кныш не сделал к нему и шагу, – он остановился, зорко поглядел во все стороны и свистнул, стороживший у ворот Ворон в два прыжка очутился подле; сел на задние лапы, закинул голову и толково и внимательно глядел в глаза хозяина, в ожидании приказаний.
– Нет чужого близко, Ворон? – спросил Кныш.
Ворон в ответ как-то особенно тихо и выразительно взвизгнул, будто говоря: ох, будьте спокойны! и, как бы в большее доказательство, что можно на этот счет быть совершенно беспечными, начал ловить и глотать мошек, пользуясь свободным временем, выпадающим между серьезных забот и важных занятий.
Кныш снова ввел Марусю в сени, но, вместо хатних дверей, отворил двери напротив, в комору, преисполненную запасами всего, что служит на поддержание жизни человеку: едва можно было двигаться между многочисленными мешками муки, круп, пшена, гороху, маку, бобов; свет затемняли гирлянды висевшего хмелю, колбас, сушеных яблок; коши яиц, готовых раскатиться от неосторожно сделанного шага, заставляли боязливо приостанавливаться, в немалую тревогу вводили и строи бутылей и фляжек, пересекавшие путь.
Маруся остановилась при входе, выбирая, куда лучше ступить – всюду был шаг опасен. Она обратила глаза на Кныша, притворявшего за собою двери, и вдруг увидала у самого порога отверстие вниз под пол и ведущую в подполье лестницу.
– Тихонько спускайся, дивчино, – сказал Кныш. – Береги свои ножки!
Они начали спускаться вниз по ненадежной лесенке, которая гнулась и трепетала под ними, как живая.
Маруся не заметила, каким образом открылось подполье, и как оно закрылось, она заметила только потому, что они вдруг очутились в темноте.
Чем ниже они спускались по лесенке, тем воздух становился свежее и сырее, как бывает в погребах, куда не заглядывает отроду теплый и ясный луч солнца. Время от времени она чувствовала прикосновение надежной и уверенной руки, заботливо ее поддерживавшей.
Наконец, лестница окончилась и Маруся очутилась на дне глубокого погреба.
В то же мгновение проводник взял ее за руку и повел за собою.
Шли они не долго; едва сделали несколько шагов в темноте, как широкая полоса дневного света ярко пала сверху и осветила Марусе просторное подземелье, по которому спокойно прогуливался взад и вперед сечевик, погруженный в какие-то соображения, но не утративший ни крошки своей обычной чуткости и бдительности и в ту же секунду заслышавший и завидевший посетителей.
– А, Маруся малая, порадница верная! – промолвил он, встречая их с спокойною улыбкою, словно гостей на мирном и приятном празднике.
Он не выказал волнения, и только на мгновенье, не больше, его светящиеся очи потонули в устремленных на него с радостью и упованием глазах девочки.
Но существует какая-то тайная, непонятная сила, выдающая в иные минуты жизни даже глубоко сокровенное биение сердца, и пан Кныш отлично угадал и понял, что маленькая девочка уже стала для запорожца всем, что красит и освежает, что чарует и наполняет отрадою и нежностью трудную, суровую, одинокую жизнь, исполненную опасностей.
И, вместе с тем, как он угадал и порешил это дело, на лице его мелькнуло то особое выражение какого-то томления, какой-то жажды обрести предмет нежности, какое-то выражение горечи, что не встречают его глаза такого предмета, куда ни обращаются, то особое выражение промелькнуло, которое рано или поздно промелькает у всякого, даже самого сильного духом, самого твердого нравом одинокого человека.
– Пройдемте подальше, – сказал Кныш, – там удобнее будет присесть и потолковать: слышнее будет, в случае какого неожиданного посещенья…
Они прошли еще вперед по подземелью, которое то суживалось, то расширялось, то не пропускало ни искорки света, то свет его освещал, падая сверху, кругами, полосами, звездами, треугольниками и всевозможными фигурами, смотря по тому, какую лазейку устроила природа. Иногда этот свет падал сквозь трещину, словно сквозь круглое окно, иногда снопом лучей проникал через маленькие отдушники или узкою полосою дрожал на черной земляной стене.
Везде, где только свет проникал, были подмощены лесенки, и скрытый в подземелье мог, по своему желанию, не только наслаждаться светом дня, но даже и видеть, что творится во дворе, между тем, как сам оставался невидим.
Все помолчали, как часто бывает, когда за живое заденет и сильно повернет сердце человеческое какая мысль или какое чувство.
– А временем мы не богаты! – проговорил Кныш, обращаясь к сечевику.
– Зато не бедны вымыслом, – отвечал сечевик, – не побираемся ни отвагою, ни здоровьем!
– По-моему, коли в путь, то в путь!
– Авжеж! Выряжай меня, приятель, а я так охоч, как поповна замуж!
– Так за дело! – сказал Кныш.
Он отошел несколько шагов в бок и тотчас же вернулся с полною охапкою поношенных убогих сельских одежд, с накладною седою бородою, усами и бровями, с сумою и с бандурою, точно все это достал из-под земли.
– Так дивчина пойдет с тобою? – сказал Кныш, разбирая принесенную охапку.
– Маруся, пойдешь со мною? – спросил сечевик.
– Пойду, – отвечала Маруся.
– А знаешь, куда итти-то, дивчина? – спросил Кныш.
– Знаешь, куда? – повторил сечевик.
– Не знаю. Пойду, куда скажешь, – отвечала Маруся.
И радостно, и тепло, и бодро было у нее на сердце при мысли итти.
– Так вот убор дивчине, да пусть принаряжается, коли думает итти, – сказал Кныш, выбирая из охапки убогий девичий убор и подавая его Марусе, как подает из яйца букет цветов искусный отводчик глаз человеческих – фокусник.
– Славный бандурист из тебя выйдет, пане приятелю! – говорил Кныш, глядя, как сечевик прибирался в одежды странствующего певца. – Да и поводырь у тебя будет щирый! – прибавил он, перенося взгляд на Марусю и улыбаясь усердию, с каким она вся предалась переодеванью, далеко отбрасывая свои красивые одежды и жадно облекаясь в ветхие и плохие «дранки».
– Пойдем, Маруся, к самому пану гетману! – сказал сечевик.
Сияющий взгляд, ответивший ему, навел на него какую-то думу, но не надолго.
– Тем временем, как мы прибираемся в путь, пане приятелю, – сказал он Кнышу, – ты, будь ласков, поучи нас уму-разуму. Расскажи толком, что тут у вас деется. Вот я уже больше месяца никаю помеж людом, а до сего часу ничего не добился ни путного, ни верного: больше согласья у молодиц на великом торгу, чем у вас на славной Украйне!
Кныш все молча следил за переодеваньем и, как человек, больше знакомый с осмотрительностью, чем с откровенностью и отвагою, вместо знаков согласия или отрицания, только время от времени слабо проводил рукою по струнам бандуры, которую держал.
– У тебя каковы вести? Ты ведь на свободе толкуешь, без спеху, а мое дело такое, как вдогонку целоваться… ты, значит, лучше все разумеешь и разбираешь, чем я, – продолжал сечевик.
– Да что! – ответил Кныш, – ропщет народ… Тогобочному давно не верит и сегобочному верить перестает… [5] Времена незавидные. С одного боку москали, с другого – ляхи, с третьего – татары, а дома два гетмана друг на друга чеснок товчуть…
– Сказывали, что наш подался здоровьем; правда?
– Болен он не был, а с лица спал; да и не диво: горе только одного рака красит! – отвечал Кныш.
– А тот?
– Тот? О том, коли добрые слухи сбирать, то, исходивши всю Украйну, вернешься с пустыми руками, а коли сбирать худые, то оглохнуть можно всюду, куда ни приду.
– Кто там около него из наших?
– Антон еще держится, да и тот говорит, что уже невтерпеж: таким еще плюгавцем никогда, говорит, я не бывал. В случае чего, помни, что жинка у него добрая.
– Вправду? Та великая пани?
– Да, та великая пани. Бывает, что и между крапивою растет кийло [6].
– Она у него откуда?
– Не знаю.
– Коли с их поля ягода, так не верь: будет все тот сам зверь, только под другой приправой. Так наш крепко подался?
– Подался.
– Кто там у него в советчиках теперь?
– Никого. Сидит один, как подстреленный орел.
– Ему трудно.
– Трудно.
Сечевик был уже готов и принял бандуру из рук Кныша.
Маруся тоже была готова, и все вышли из подземелья.
Отряды, проезжавшие под вечер мимо хутора, видели почтенного бандуриста, сидящего на завалинке хаты пана Кныша, тихо перебирающего струны и протяжно поющего божественные псалмы, между тем как поводырь его, пользуясь отдыхом, спал на траве, а пан Кныш, склонив голову, смиренно и несколько трусливо слушал эти божественные гимны, как человек, смутно чувствующий, что он не всегда шествовал по стезе, указанной в псалмах.
О проекте
О подписке