Читать книгу «Иван Тургенев и евреи» онлайн полностью📖 — Марка Уральского — MyBook.
image

Глава I. Иван Тургенев как мыслитель

Человек бессмертен благодаря познанию. Познание, мышление – это корень его жизни, его бессмертия.

Георг Гегель


Мы должны на место любви к Богу поставить любовь к человеку, как единственную истинную религию, на место веры в Бога – веру человека в самого себя, в свою собственную силу.

Людвиг Фейербах


Наиболее сильный импульс философскому размышлению и метафизическому постижению вселенной придает нам сознание предстоящей смерти и видение страданий и несчастий жизни. Если бы наша жизнь не имела конца и не была исполнена страданий, то, быть может, никому бы и в голову не пришло спросить, по какой причине существует мир и почему он именно таков, каков он есть…

Артур Шопенгауэр

В заметке «Вместо вступления» (Баден-Баден, 1868) к изданию собрания его сочинений Тургенев писал:

Окончив курс по филологическому факультету С.-Петербургского университета в 1837 году, я весною 1838 года отправился доучиваться в Берлин. Мне было всего 19 лет; об этой поездке я мечтал давно. Я был убежден, что в России возможно только набраться некоторых приготовительных сведений, но что источник настоящего знания находится за границей. Из числа тогдашних преподавателей С.-Петербургского университета не было ни одного, который бы мог поколебать во мне это убеждение; впрочем, они сами были им проникнуты; его придерживалось и министерство, во главе которого стоял граф Уваров, посылавшее на свой счет молодых людей в немецкие университеты. В Берлине я пробыл (в два приезда) около двух лет. Из числа русских, слушавших университетские лекции, назову: в течение первого года – Н. Станкевича, Грановского, Фролова; в течение второго – столь известного впоследствии М. Бакунина. Я занимался философией, древними языками, историей и с особенным рвением изучал Гегеля <…>. В доказательство того, как недостаточно было образование, получаемое в то время в наших высших заведениях, приведу следующий факт: я слушал в Берлине латинские древности у <…>, историю греческой литературы <…> – а на дому принужден был зубрить латинскую грамматику и греческую, которые знал плохо. И я был не из худших кандидатов. Стремление молодых людей – моих сверстников – за границу напоминало искание славянами начальников у заморских варягов. Каждый из нас точно так же чувствовал, что его земля (я говорю не об отечестве вообще, а о нравственном и умственном достоянии каждого) велика и обильна, а порядка в ней нет. Могу сказать о себе, что лично я весьма ясно сознавал все невыгоды подобного отторжения от родной почвы, подобного насильственного перерыва всех связей и нитей, прикреплявших меня к тому быту, среди которого я вырос… но делать было нечего. Тот быт, та среда и особенно та полоса ее, если можно так выразиться, к которой я принадлежал – полоса помещичья, крепостная, – не представляли ничего такого, что могло бы удержать меня. Напротив: почти всё, что я видел вокруг себя, возбуждало во мне чувства смущения, негодования – отвращения, наконец. Долго колебаться я не мог. Надо было либо покориться и смиренно побрести общей колеей, по избитой дороге; либо отвернуться разом, оттолкнуть от себя «всех и вся», даже рискуя потерять многое, что было дорого и близко моему сердцу. Я так и сделал… Я бросился вниз головою в «немецкое море», долженствовавшее очистить и возродить меня, и когда я наконец вынырнул из его воли – я все-таки очутился «западником», и остался им навсегда [ТУР-ПСС. Т. 11. С. 7–8].

Здесь следует особо отметить, что выбор в качестве «очищающей среды» именно «немецкого моря» был отнюдь не спонтанным решением. В 30-х годов ХIХ в. даже настроенные сугубо националистически русские, расшаркивались перед германским гением, который, по словам авторитетного в те годы критика и историка литературы Степана Шевырева[25], «возвел свою национальность на высшую степень человечества». В своей книге «Теория поэзии в историческом развитии у древних и новых народов» (1836) Шевырев впервые употребил слово «всечеловеческий»[26] как определение, относящееся к науке и словесности Германии, выделив в них особую роль Гердера и Гете:

Гердер, наконец, представляет уже высшую степень универсального эклектизма в Поэзии, но являющегося в сознании Философа и в чувстве человека, а не в силе творческой: ибо последняя, крайняя ступень его, предоставлена была Гете. Гердер был, более нежели Германец: ибо в нем Германец возвел свою национальность на высшую степень человечества, с которой он мог сочувствовать всем народам <…>. К чести Германии, должно сказать, что только в этой стране многосторонней, беспристрастной, мыслию своею обращенной ко всем народам, могло воспитаться это всемирное, всечеловеческое, всеобъемлющее чувство [ШЕВЫРЕВ. С. 235].

Из всех европейских стран именно Германия оказалась в сфере внимания русских интеллектуалов 30-х – 40-х годов ХIХ, поэтому стремление молодого Ивана Тургенева войти в «немецкое море, долженствовавшее очистить и возродить» его, было вполне в духе времени.

Германия и прежде всего Берлин были Меккой молодых русских дворян, пытавшихся расширить кругозор и понять мир. «Ты в Берлине! – восклицал Станкевич в письме к Грановскому. – Ты достиг цели твоего странствия! Я воображаю, как сжалось твое сердце, когда ты увидел этот немецкий город, на который каждый из нас возложил свою надежду!» [СТАНКЕВИЧ. С. 139]. Таким образом, благодаря Германии Тургенев очутился в эпицентре духовно-идейной борьбы своего времени. Факт биографический, но много дающий для понимания духовной атмосферы в России второй четверти XIX века.

<…> Немцы искали именно общеевропейского смысла, будучи сами окраиной Европы и европейскими маргиналами, чтобы ухватить ведущую тенденцию западной цивилизации. Немецкая философия <…> «обдумывала, приводила в логический порядок немецкие дела в связи с делами всей Европы» [БЕРКОВСКИЙ. С. 6]. Для России, много дальше Германии отстоявшей от Европы, оторванной от нее исторически (татарским нашествием) и конфессионально, уровнем цивилизации, но вместе с тем искавшей путей возвращения в европейскую семью народов – при этом в качестве самостоятельной культурной единицы, – немецкий опыт приобретал особый смысл и значение. Германия и в географическом, и в практическом, и в духовном отношении была тем соседом, который способствовал проникновению в Россию европейской системы ценностей. На этом пути возникали и германофилия и германофобия – в зависимости от принятия или неприятия европейских идеалов и образа жизни.

<…> В России, отсталой не только культурно-образовательно, но и экономически (в отличие от экономически развитой Германии), потребность скорейшего усвоения европейских плодов стала в известном смысле проблемой ее дальнейшего существования. И в немецкой философии, ухватив ее общеевропейский смысл, русские интеллектуалы искали своего рода отмычку, открывающую для России дверь в Европу. <…> Германия при этом рассматривалась либо в идеальном или даже идеализированном виде <…> как носитель духовности и прогресса, либо как воплощение всевозможного зла для России – прежде всего имперскости, монархизма, бюрократизма и антирусских тенденций, стреноживающих исконный русский духовный склад. Забывалось, что и сама Германия еще далеко не цивилизовалась и тоже ищет свои – особые – пути в европейское сообщество (эти поиски «особого пути» привели к грандиозной катастрофе гитлеризма в XX веке). Да к тому же Германия, как и любая страна, противоречива и ее влияние на Россию было тоже неоднозначным, как и восприятие немцев русскими людьми. Быть может, наиболее полно этот широкий спектр восприятия немцев и немецкой культуры выразил Тургенев, знавший изнутри и Россию, и Германию, любивший обе страны и позволявший себе по праву любви говорить и немцам, и русским нелицеприятные вещи [КАНТОР (I). С. 207, 208].

Лев Шестов – один из самых известных в мире русских философов ХХ в., писал, что:

Первые робкие попытки самостоятельной мысли в России были ничтожными сравнительно со смелым полетом философского вдохновения в Германии. Немцы умели не только все сделать, но все понять, все объединить. Венцом их глубокомыслия был Гегель, характер философии которого, на первый взгляд, как нельзя более подходил ко вкусам даже его русских учеников. Его Абсолют как две капли воды походил на русского колдуна, который все может, только не все еще хочет, будто бы открывал тот бесконечный простор, о котором мечтали засидевшиеся на одном месте Ильи-Муромцы. Разумеется, что и на этот раз русские не поняли, вернее, слишком поняли немцев.

<…> Тургенев отличался от других лишь несколько большей сдержанностью. Ему казалось, что прежде чем спрашивать у Европы ее последнее слово, нужно разобрать ее первые слова, нужно пройти тот же путь «прогресса», который прошла она, нужно стать европейцами. Неукротимые порывы мысли Толстого и Достоевского в его глазах были вредным атавизмом. Он знал, что это нелегко, была в нем и боязнь, что последнее слово обманет его, но другого выхода он не видел. Вероятно, эта необходимость «постепенно» двигаться вперед, необходимость, мучительно стеснявшая его, в конце концов, порывистую, неприрученную и неспокойную натуру, некультурную, доверяющую снам, и наложила отпечаток тайной грусти на все его произведения <…> [ШЕСТОВ].

В Берлинском университете Иван Тургенев под руководством философа-гегельянца Карла Вердера[27] прилежно штудировал Гегеля[28]. Об этом он, в частности, сообщал Т.Н. Грановскому в письме от 8 (20) июня 1839 г.:

Вердер дошел до Grund в отделении о Wesen и я могу сказать, что я изведал хоть l’avant-goût того, что он называет – die spekulativen Freuden. Вы не поверите, с каким жадным интересом слушаю я его чтения, как томительно хочется мне достигнуть цели, как мне досадно и вместе радостно, когда всякий раз земля, на которой думаешь стоять твердо, проваливается под ногами – так мне случалось при Werden, Dasein, Wesen etc. [ТУР-ПСП. Т.1. С.143][29].

Вердер привлекал студентов своим умением доходчиво излагать основы гегелевской философии:

Объясняя положения гегелевской философии, он пытался сообщить отвлеченным формулировкам «жизнь и поэзию» – в частности, цитировал литературные произведения, причем, особенно часто – вторую часть гетевского Фауста. Вердер словно «смешивал» Гегеля с Шеллингом и был, по свидетельству товарища Тургенева по занятиям философией в Берлине Н. Станкевича, «selbständig» (самостоятелен) в своих воззрениях: Гегелю не противоречил, но «сделал систему своею и умел нам представить её живою» [ТИМЕ (I). С. 17].

Затем молодой Тургенев увлекся философией Фейербаха[30], а в зрелые годы – Шопенгауэра, – см. об этом [ГОЛОВКО (II)].

Получив в Германии фундаментальное философское образование и вернувшись затем на родину, Тургенев собирался и дальше подвизаться на поприще академической философии. Однако в Российской империи эта наука уже в эпоху правления Александра I подвергалась гонениям – как академическое направление «вредное для умов». Под подозрением такого рода академическая философия оставалась у правительства и в новом царствовании. В конце концов, распоряжением императора Николая I от 26 января 1850 г. в российских университетах философские факультеты и кафедры философии перестали существовать.

16 марта 1850 г. А. В. Никитенко записывает в дневнике:

Опять гонение на философию. Предположено преподавание ее в университетах ограничить логикою и психологиею, поручив и то, и другое духовным лицам <…>. У меня был Фишер, теперешний профессор философии, и передавал свой разговор с министром. Последний главным образом опирался на то, что ‘польза философии не доказана, а вред от нее возможен’. <…> только к концу 1860-х гг. в российских университетах смогли наладить чтение полноценных философских курсов, что и привело к расцвету русской философской мысли в начале XX в [ПАВЛОВ А.Т. С. 197].

Отечественные исследователи, изучавшие философский «багаж» Тургенева, – см. в частности [КАНТОР], [ТИМЕ], отмечают, что усвоение им немецкой философии проходило через своего рода фильтр русской культурно-исторической ментальности. Так, например, Михаил Кантор пишет:

На первый взгляд историософская подоплека (о движении мирового духа), взятая у Гегеля, интерпретирована Тургеневым тем не менее вполне в славянофильском духе. Но если для славянофилов на Запад легла «тьма густая» (А. Хомяков), а германская философия была объявлена ими главным врагом русского любомудрия, то Тургенев показывает иное. Для него не только русские «дети», но и «отцы» суть подростки по отношению к Европе, прежде всего к Германии, с которой они, как со страшим братом, сводят счеты, стараются перещеголять, отрекаются от родства, но, по сути, остаются пока еще в кругу высказанных страшим братом идей. Славянофильская концепция «почвы» и «корней», которые взрастят дерево с райскими плодами, – и все это безо всякого культивирования и прививок, – была издавна органически чужда Тургеневу. В письме С. Аксакову (25 мая 1856 года) он иронизировал над подобными мыслями его старшего сына Константина – знаменитого славянофила: «…а с Константином Сергеичем – я боюсь – мы никогда не сойдемся. Он в «мире» видит какое – то всеобщее лекарство, панацею, альфу и омегу русской жизни – а я, признавая его особенность и свойственность – если так можно выразиться – России, все-таки вижу в нем одну лишь первоначальную, основную почву, – но не более, как почву, форму, на которой строится, – а не в которую выливается государство. Дерево без корней быть не может, но К<онстантин> С<ергеевич>, мне кажется, желал бы видеть корни на ветках. Право личности им, что ни говори, уничтожается – а я за это право сражался до сих пор и буду сражаться до конца». Именно это выступление «за права отдельного… человека» нашел когда-то Тургенев у Гете, у Шиллера, быть может, сильнее прочих проповедовавшего в своем творчестве кантовскую идею о человеке как самоцели.

Для Герцена, для славянофилов, для Бакунина все немецкое – смертельный яд, убивающий русский дух[31]. «…Мы обязаны немцам, – писал Бакунин, – нашим политическим, административным, полицейским, военным и бюрократическим воспитанием, законченностью здания нашей империи, даже нашей августейшей династией». И резюмировал: «Это было, по-моему, величайшим несчастьем для России» [БАКУНИН. С. 264, 266]. Напротив, основной пафос Тургенева в том, что все лучшее из немецкой духовной культуры (а было и скверное: об этом он тоже писал) способствовало одухотворению русской души, русской ментальности. Поэтому у Тургенева немцы наблюдают и сочувствуют, сопереживают пробуждению гуманных чувств в русских героях – прежде всего любви, то есть чувству, преодолевающему безличностную, стадную стихию пола, вычленяющего данного, конкретного человека из множества, этого, говоря языком Гегеля.

<…> Соединение музыки как высшего рода искусства с немецкой культурой, с немецким духом – характерно. <…> Не случайно через все произведения Тургенева помимо немецких персонажей проходят имена немецких композиторов – Баха, Генделя, Вебера, Бетховена, Шуберта, И. Штрауса, Моцарта и других, это тот звуковой фон, внутри которого живут герои писателя. Музыка сообщает о пробуждении высшего в человеке, но высшего, обреченного на трагедию, ибо человеку на такой высоте не дано удержаться самостоятельно. Русский человек уже слышит музыку сфер, однако он ее еще не в состоянии выразить сам, – и тут появляется немец. Как и в области мысли: духовные вопросы уже возникли у русских людей, но ответы на них они поначалу искали в Германии. Немецкая философия объясняла русским их проблемы, учила их даже идее самобытности[32]. Не случайно генезис славянофилов[33] многие ученые ведут от немецких романтиков, ибо немецкий романтизм, по словам Т. Манна [МАНН. С. 222], – «это тоска по былому и в то же время реалистическое признание права на своеобразие за всем, что когда-либо действительно существовало со своим местным колоритом и своей атмосферой».

Как ни парадоксально, не западники, а именно славянофилы усвоили немецкие схемы и стиль мышления. Как замечал П. Вяземский о слоге Хомякова: «Прочел я статью Хомякова… В литературном отношении она очень тяжела, и более писана по-немецки, нежели по-русски. Странные люди – вопиют против чужеземного, а сами рабски подражают немецкой фразеологии и туманности». Но дело не только в слоге, сами славянофильские построения, стиль поведения, достаточно негибкий и доктринерский (несмотря на подчеркнутую российскую знаковость одежды и внешнего облика), воспринимался как буквальный и топорный перевод немецких схем. В. Одоевский писал: «…эти господа славяне – все те же немцы, только в зипунах…». Это отсутствие самобытности объяснялось прежде всего тем, что она возникла по указке и подсказке Запада, который в своей самокритике пытался найти оздоровляющие начала у еще недостаточно цивилизованных народов, в том числе и в России [КАНТОР (I). С. 207, 208, 216, 217, 220, 221][34].

Иллюстрацией того, до какой степени славянофилы 1840-х гг. были пропитаны «немецким Духом», является письмо М.Н. Каткова[35] – будущего издателя и поклонника Ивана Тургенева к В.А. Ела гину от 23.02.1843 (Москва), в котором он сообщает, что:

по возвращению из Берлина, где пережил гегельянство, обратился к поздней философии Шеллинга – и вернулся на родину несколько «чудаком», вне поветрий своего бывшего круга,

В Москве Катков посетил «славянофильский» салон Авдотьи Петровны Елагиной[36], матушки своего корреспондента, на вечере в котором

 

















 









1
...
...
10