Читать книгу «Достоевский и евреи» онлайн полностью📖 — Марка Уральского — MyBook.
image





 



 





Чаще всего Достоевский и Соловьев встречались с конца 1877 г. по осень 1878 г., когда Достоевский регулярно посещал «чтения о Богочеловечестве», – лекции, которые Соловьев с огромным успехом читал в Соляном городке в Петербурге. А.Г. Достоевская вспоминает о том, как после смерти их сына Алеши <…>, Соловьев вместе с Достоевским в июне 1878 г. ездили в Оптину пустынь: «Чтобы хоть несколько успокоить Федора Михайловича и отвлечь его от грустных дум, я упросила. Вл. С. Соловьева, посещавшего нас в эти дни нашей скорби, уговорить Федора Михайловича поехать с ним в Оптину пустынь, куда Соловьев собирался ехать этим летом. Посещение Оптиной пустыни было давнишнею мечтою Федора Михаиловича, но так трудно было это осуществить. Владимир Сергеевич согласился мне помочь и стал уговаривать Федора Михайловича отправиться в Пустынь вместе. Я подкрепила своими просьбами, и тут же было решено, что Федор Михайлович в половине июня приедет в Москву (он еще ранее намерен был туда ехать, чтобы предложить Каткову свой будущий роман) и воспользуется случаем, чтобы съездить с Вл. С. Соловьевым в Оптину пустынь. Одного Федора Михайловича я не решилась бы отпустить в такой отдаленный, а главное, в те времена столь утомительный путь. Соловьев, хотя и был, по моему мнению, «не от мира сего», но сумел бы уберечь Федора Михайловича, если б с ним случился приступ эпилепсии».

История этой поездки может быть дополнена ответом Соловьева от 12 июня 1878 г. на не дошедшее до нас письмо к нему Достоевского, озабоченного устройством поездки: «Многоуважаемый Федор Михайлович, сердечно благодарю за память. Я наверно буду в Москве около 20 июня, т. е. если не в самой Москве, то в окрестностях, откуда меня легко будет выписать в случае Вашего приезда, о чем и распоряжусь. Относительно поездки в Оптину пустынь, наверно не могу сказать, но постараюсь устроиться. Я жив порядком, только мало сплю и потому стал раздражителен. До скорого свидания. Передайте мое почтение Анне Григорьевне. Душевно преданный Вл. Соловьев».

Во время совместной поездки в Оптину пустынь Достоевский изложил Соловьеву «главную мысль», а отчасти и план целой серии задуманных романов, из которых были написаны только «Братья Карамазовы». 6 апреля 1880 г. Достоевский присутствовал на защите Соловьевым докторской диссертации «Критика отвлеченных начал». Достоевский приветствовал диссертацию молодого философа, причем особенно привлекала Достоевского близкая ему по своей сути мысль, высказанная Соловьевым, о том, что «человечество <…> знает гораздо более, чем до сих пор успело высказать в своей науке и в своем искусстве» (письмо Достоевского к Е.Ф. Юнге от 11 апреля 1880 г.).

Духовное общение с Соловьевым отразилось в круге нравственных тем и образов «Братьев Карамазовых».

<…> сохранилась записка А. Г. Достоевской под заглавием: «К письмам ко мне Вл. Соловьева»: «Владимир Сергеевич Соловьев принадлежал к числу пламенных поклонников ума, сердца и таланта моего незабвенного мужа и искренно сожалел о его кончине. Узнав, что в память Федора Михайловича предполагается устройство народной школы, Владимир Сергеевич выразил желание содействовать успеху устраиваемых для этой цели литературных вечеров. Так, он участвовал в литературном чтении 1 февраля 1882 года; затем в следующем году, 19-го февраля, произнес на нашем вечере в пользу школы (в зале Городского кредитного общества) речь, запрещенную министром, и, несмотря на запрещение, им прочитанную, и имел у слушателей колоссальный успех. Предполагал Владимир Сергеевич участвовать в нашем чтении и в 1884 году, но семейные обстоятельства помешали ему исполнить свое намерение. По поводу устройства этих чтений мне пришлось много раз видаться и переписываться с Владимиром Сергеевичем, и я с глубокою благодарностью вспоминаю его постоянную готовность послужить памяти моего мужа, всегда так любившего Соловьева и столь много ожидавшего от его деятельности, в чем мой муж и не ошибся. А<нна> Д<остоевская>».

После смерти Достоевского Соловьев выступил с речью на Высших женских курсах 30 января 1881 г., на могиле Достоевского (напечат. в кн.: Соловьев Вл. С. Философия искусства и литературная критика. М., 1991. С. 223–227) и с тремя речами, в которых впервые подчеркнул высокие христианские идеалы писателя: «Итак – церковь, как положительный общественный идеал, как основа и цель всех наших мыслей и дел, и всенародный подвиг, как прямой путь для осуществления этого идеала – вот последнее слово, до которого дошел Достоевский, которое озарило всю его деятельность пророческим светом» (Соловьев Вл. С. Три речи в память Достоевского. М., 1884. С. 10).

<…> В частности, к Соловьеву Достоевский мог бы отнести слова, какими он рекомендует читателям Алешу Карамазова: «…это человек странный, даже чудак <…>. Чудак же в большинстве случаев частность и обособление. Не так ли? – см. «Соловьев Владимир Сергеевич» в [ЭР: ФМД].

В свете этой авторской рекомендации своего любимого героя отметим, что и фигура Федора Достоевского в глазах многих его современников смотрелась явно выходящей из ряда вон. Одним из парадоксов Достоевского – великого гуманиста, поборника братской любви, добра и света, является его мизантропия, неуживчивость и скверный характер. Эти качество личности писателя стали притчей во языцех мемуаристики. Вот, например, иллюстрирующий сей факт фрагмент из «Воспоминаний» Авдотьи Панаевой:

Достоевский пришел к нам в первый раз вечером с Некрасовым и Григоровичем, который только что вступал на литературное поприще. С первого взгляда на Достоевского видно было, что это страшно нервный и впечатлительный молодой человек. Он был худенький, маленький, белокурый, с болезненным цветом лица; небольшие серые глаза его как-то тревожно переходили с предмета на предмет, а бледные губы нервно передергивались.

Почти все присутствовавшие тогда у нас уже были ему знакомы, но он, видимо, был сконфужен и не вмешивался в общий разговор. Все старались занять его, чтобы уничтожить его застенчивость и показать ему, что он член кружка. С этого вечера Достоевский часто приходил вечером к нам. Застенчивость его прошла[68], он даже выказывал какую-то задорность, со всеми заводил споры, очевидно из одного упрямства противоречил другим. По молодости и нервности, он не умел владеть собой и слишком явно высказывал свое авторское самолюбие и высокое мнение о своем писательском таланте. Ошеломленный неожиданным блистательным первым своим шагом на литературном поприще и засыпанный похвалами компетентных людей в литературе, он, как впечатлительный человек, не мог скрыть своей гордости перед другими молодыми литераторами, которые скромно выступили на это поприще с своими произведениями. С появлением молодых литераторов в кружке беда была попасть им на зубок, а Достоевский, как нарочно, давал к этому повод своею раздражительностью и высокомерным тоном, что он несравненно выше их по своему таланту. И пошли перемывать ему косточки, раздражать его самолюбие уколами в разговорах; особенно на это был мастер Тургенев – он нарочно втягивал в спор Достоевского и доводил его до высшей степени раздражения. Тот лез на стену и защищал с азартом иногда нелепые взгляды на вещи, которые сболтнул в горячности, а Тургенев их подхватывал и потешался[69].

У Достоевского явилась страшная подозрительность вследствие того, что один приятель передавал ему все, что говорилось в кружке лично о нем и о его «Бедных людях». Приятель Достоевского, как говорят, из любви к искусству, передавал всем кто о ком что сказал. Достоевский заподозрил всех в зависти к его таланту и почти в каждом слове, сказанном без всякого умысла, находил, что желают умалить его произведение, нанести ему обиду.

Он приходил уже к нам с накипевшей злобой, придирался к словам, чтобы излить на завистников всю желчь, душившую его. Вместо того чтобы снисходительнее смотреть на больного, нервного человека, его еще сильнее раздражали насмешками.

<…>

Однажды явился в редакцию Достоевский, пожелавший переговорить с Некрасовым. Он был в очень возбужденном состоянии. Я ушла из кабинета Некрасова и слышала из столовой, что оба они страшно горячились; когда Достоевский выбежал из кабинета в переднюю, то был бледен как полотно и никак не мог попасть в рукав пальто, которое ему подавал лакей; Достоевский вырвал пальто из его рук и выскочил на лестницу. Войдя к Некрасову, я нашла его в таком же разгоряченном состоянии.

– Достоевский просто сошел с ума! – сказал Некрасов мне дрожащим от волнения голосом.

– Явился ко мне с угрозами, чтобы я не смел печатать мой разбор его сочинения в следующем номере. И кто это ему наврал, будто бы я всюду читаю сочиненный мною на него пасквиль в стихах! До бешенства дошел [ПАНАЕВА].

А вот, что вспоминал о молодом Федоре Достоевском сам Некрасов:

В минуты сильной робости он имел привычку съеживаться, уходить в себя до такой степени, что обыкновенная застенчивость не могла подать о состоянии его ни малейшего понятия. Оно могло быть только охарактеризовано им же самим изобретенным словом «стушеваться».

Лицо его все вдруг осовывалось, глаза исчезали под веками, голова уходила в плечи, голос всегда удушливый, окончательно лишался ясности и свободы, звуча так, как будто гениальный человек находился в пустой бочке, недостаточно наполненной воздухом, и притом его жесты, отрывочные слова, взгляды и беспрестанные движения губ, выражающие подозрительность и опасение, имели что-то до такой степени трагическое, что смеяться не было возможности [ЧУКОВСКИЙ. С. 356].

Итак, уже в самом начале своей карьеры Достоевский заявил себя человеком, со скверным характером. Пожалуй, он единственный в истории русской литературы писатель, который,

по его собственному выражению, «завел процесс со всею литературою, журналами и критиками». Все бывшие друзья, включая Тургенева, Некрасова, Белинского, стали его врагами. К концу жизни положение не улучшилось. 15 октября 1880 года в письме к П. Гусевой Достоевский сообщает: «С «Огоньком» я не знаюсь, да и заметьте тоже, что ни с одной Редакцией не знаюсь. Почти все мне враги – не знаю за что», а 18 октября 1880 года, т. е. через три дня, в письме к М. Поливановой Достоевский пишет, что к нему приносят начинающие писатели свои рукописи и просят «пристроить их в какой-нибудь журнал, Вы де со всеми редакциями знакомы, а я ни с одной не знаком, да и не хочу знаться… И всех то я обозлил, все то меня ненавидят. Здесь в литературе и журналах не только ругают меня как собаки, но под рукой пускают на меня разные клеветливые и недостойные сплетни» [ГРИШИН (I). С. 13].

Если проследить все дружеские связи Достоевского, то бросается в глаза, в том числе по его замечаниям в записках о близких знакомых[70], что с мужчинами, даже в своем кругу, чувствовал он себя не в своей тарелке, словно всегда ждал от них подвоха, язвительного укуса, и в любой момент готовился огрызнуться. Одним из примеров является его отношение к Ивану Гончарову, с которым он был по жизни близко знаком и, несмотря близость мировоззрения – автор «Обломова» был по своим убеждениям типичный русский консерватор-охранитель, при всем своем публично выказываемом уважении и дружелюбии, явно терпеть не мог. Так, например, он

писал своему другу А.Е. Врангелю 9 ноября 1856 г. о Гончарове: «С душою чиновника, без идей, и с глазами вареной рыбы, которого Бог, будто на смех, одарил блестящим талантом». Очевидно, под влиянием этих неблагоприятных отзывов Достоевского о личности весьма уважаемого им, впрочем, писателя сложилось и отрицательное мнение о личности Гончарова жены писателя А.Г. Достоевской. «Как-то раз в парке мы встретили писателя И.А. Гончарова, – вспоминает А.Г. Достоевская о встрече в Баден-Бадене в июле 1867 г., – с которым муж и познакомил меня. Видом своим он мне напомнил петербургских чиновников, разговор его тоже показался мне заурядным, так что я была несколько разочарована новым знакомством и даже не хотела верить тому, что это – автор “Обломова”, романа, которым я восхищалась»[71].

Достоевский всегда внимательнейшим образом и даже ревниво следил за творчеством Гончарова, с которым почти в один год дебютировал на литературном поприще: их романы – «Бедные люди» и «Обыкновенная история» появились, практически в одно время: в 1846-м и в начале 1847 года. Гончаров – отпрыск очень богатой купеческой фамилии, к тому же, в отличие от Достоевского, служивший и занимавший высокие должности в цензурном комитете (он имел чин «действительный статский советник»), был человеком весьма и весьма состоятельным. Все это явно болезненно ранило самолюбие Достоевского. Например, в письме из Женевы от 6 (28) августа 1867 г. он с завистливым сарказмом рассказывает А.Н. Майкову:

В самом начале, как только что я приехал в Баден, на другой же день я встретил в воксале Гончарова. Как конфузился меня вначале Иван Александрович. Этот статский или действительный статский советник тоже поигрывал. Но так оказалось, что скрыться нельзя, а к тому же я сам играю с слишком грубою откровенностию, то он и перестал от меня скрываться. Играл он с лихорадочным жаром (в маленькую, на серебро), играл все 2 недели, которые прожил в Бадене, и, кажется, значительно проигрался. Но дай Бог ему здоровья, милому человеку: когда я проигрался дотла (а он видел в моих руках много золота) он дал мне, по просьбе моей, 60 франков взаймы. Осуждал он, должно быть, меня ужасно: «Зачем я всё проиграл, а не половину, как он?» [ДФМ-ПСС. Т. 28. Кн. 2. С. 208–210].

Самый знаменитый роман Гончарова «Обломов» Достоевский то горячо хвалил, то резко критиковал:

Например, в письме к брату М.М. Достоевскому от 9 мая 1859 г. Достоевский называет роман «Обломов» «отвратительным», в приписываемой Достоевскому рецензии «Гаваньские чиновники в домашнем быту, или галерная гавань во всякое время дня и года (Пейзаж и жанр) Ивана Генслера. Библиотека для чтения. Ноябрь и декабрь 1860», Достоевский отмечал: «Попробуйте, например, сказать… ну хоть г-ну X. [И. А. Гончарову], одному из известных наших писателей, что прославленный роман его [ «Обломов»] не выдерживает критики, что герой его утрирован, что весь роман растянут и, несмотря на прекрасные детали, скучен; что героиня его хороша и привлекательна только в романе, благодаря той неопределенности очертаний, которая выпала на долю литературы как искусства, но что в жизни героиня эта пренесноснейшее существо, сущее наказание своего мужа. Прибавьте к этому похвалы некоторым второстепенным лицам, некоторым прекрасным страницам. Сделайте всё это, сделайте это как можно мягче и деликатнее, и известный литератор скажет, что его обругали». Однако в письме к А.Н. Майкову от 12(24) февраля 1870 г. Достоевский ставит «Обломова» «по силе» в один ряд с «Мертвыми душами», «Дворянским гнездом» и «Войной и миром». В записной книжке Достоевского 1864–1865 гг. содержится сугубо отрицательная характеристика Обломова: «Обломов. Русский человек много и часто грешит против любви; но и первый страдалец за это от себя. Он палач себе за это. Это самое характеристичное свойство русского человека. Обломову же было бы только мягко – это только лентяй, да еще вдобавок эгоист. Это даже и не русский человек. Это продукт петербургский. Он лентяй и барич, но и барич – то уже не русский, а петербургский». Однако в «Дневнике писателя» за 1876 г. Достоевский отмечал: «Не буду упоминать о чисто народных типах, появившихся в наше время, но вспомните Обломова, вспомните "Дворянское гнездо” Тургенева. Тут, конечно, не народ, но всё, что в этих типах Гончарова и Тургенева вековечного и прекрасного, – всё это от того, что они в них соприкоснулись с народом; это соприкосновение с народом придало им необычайные силы. Они заимствовали у него его простодушие, чистоту, кротость, широкость ума и незлобие, в противоположность всему изломанному, фальшивому, наносному и рабски заимствованному[72]

В свою очередь приятели-единомышленники, даже самые по жизни близкие, тоже отзывались за глаза о Достоевском критически, а то и неприязненно. Так, например, в конце июня 1879 г. поэт Апполон Майков[73] писал своей жене:

…Что же это такое, наконец, что тебе говорила Анна Григорьевна <Достоевская>, что ты писать не хочешь? Что муж ее мучителен, в этом нет сомнения, – невозможностью своего характера, – это не новое, грубым проявлением любви, ревности, всяческих требований, смотря по минутной фантазии, – все это не ново. Что же так могло тебя поразить и потрясти? Не могу понять, хотя, признаюсь, часто у меня вопрос рождался, что они оба не по себе, т. е. не в своем уме, и где у них действительность, где фантазия – отличить трудно. Федор Михайлович, например, такие исторические факты приводит иногда, что ясно, что он их разве что видел во сне – например, что Петр Великий сам выкалывал глаза младенцам. Это он говорит или говорил серьезно, может быть, после и забыл. Насчет расточаемого им титула дураков – ключ вот какой: все, что не есть крайний славянофил, тот дурак. Словом, он в своей логике такой же абстракт, как и все головные натуры, как и нигилисты, такой же беспощадный деспот, судящий не по разуму жизни, а в силу отвлеченного понятия[74].

В кругу своих почитательниц женского пола Достоевскому, напротив, как правило, бывало уютно: ему внимали, затаив дыхание, и он, оттаяв, с огромным воодушевлением вещал. В личном общении он спускал женщинам-друзьям многое из того, что никогда бы не простил друзьям-сотоварищам мужского пола. Вот, например, фрагмент из воспоминаний одного из интимнейших его друзей – известной деятельницы женского движения в России в 1860-1880-х гг. Анны Павловны Философовой. Как ни парадоксально! – эта дама держалась отнюдь не консервативно-охранительских, а явно критических и даже фрондерских по отношению российской действительности взглядов[75], но в отношениях с Достоевским это роли не играло:

Я ему <Достоевскому> всё говорила, все тайны сердечные поверяла, и в самые трудные жизненные минуты он меня успокаивал и направлял на путь истинный. Я часто неприлично себя с ним вела! Кричала на него и спорила с неприличным жаром, а он, голубчик, терпеливо сносил мои выходки! Я тогда не переваривала романа «Бесы». Я говорила, что это прямо донос. Я вообще тогда была нетерпима, относилась с пренебрежением и запальчивостью к чужим мнениям и орала во всё горло.

<…>

Федор Михайлович ценил и любил Анну Павловну. Он часто бывал у нее, причем всегда заходил запросто <…>. На этот раз гостей у Анны Павловны было немного, и после обеда все гости, среди которых был и Достоевский, перешли в маленькую гостиную пить кофе <…>. Как вдруг кто-то из гостей поставил вопрос: какой, по вашему мнению, самый большой грех на земле? Одни сказали – отцеубийство, другие – убийство из-за корысти, третьи – измена любимого человека… Тогда Анна Павловна обратилась к Достоевскому, который молча, хмурый, сидел в углу. Услышав обращенный к нему вопрос, Достоевский помолчал, как будто сомневаясь, стоит ли ему говорить. Вдруг его лицо преобразилось, глаза засверкали, как угли, на которые попал ветер мехов, и он заговорил <…>.

Достоевский говорил быстро, волнуясь и сбиваясь… Самый ужасный, самый страшный грех – изнасиловать ребенка. Отнять жизнь – это ужасно, говорил Достоевский, но отнять веру в красоту любви еще более страшное преступление[76].

По воспоминаниям З.А. Трубецкой:

Когда Достоевский бывал в великосветских салонах, в том числе у Анны Павловны Философовой, он всегда, если происходила какая-нибудь великосветская беседа, уединялся, садился где-нибудь в углу и погружался в свои мысли. Он как будто засыпал, хотя на самом деле слышал все, что говорили в салоне. Поэтому те, кто первый раз видел Достоевского на великосветских приемах, были очень удивлены, когда он, как будто спавший до этого, вдруг вскакивал и, страшно волнуясь, вмешивался в происходивший разговор или беседу и мог при этом прочесть целую лекцию [БЕЛОВ С.В. (II)].

Как один из символов конца XIX в. подробную в знаковых деталях зарисовку «Достоевский в великосветском салоне» Александр Блок включил в поэму «Возмездие» (1910–1921):

 
На вечерах у Анны Вревской
Был общества отборный цвет.
Больной и грустный Достоевский
Ходил сюда на склоне лет
Суровой жизни скрасить бремя,
Набраться сведений и сил
Для «Дневника». (Он в это время
С Победоносцевым дружил).
С простертой дланью вдохновенно
Полонский здесь читал стихи.
Какой-то экс-министр смиренно
Здесь исповедывал грехи.
И ректор университета
Бывал ботаник здесь Бекетов,
И многие профессора,