Дело в том, что у Достоевского действительно можно найти все и всему противоположное. С одной стороны, можно читать его художественные шедевры с филологической точки зрения, а с другой можно произвольно объединить элементы вымысла художника с идеологическими мнениями публициста и с отрывками личной переписки. Никто больше Достоевского не поддается упрощенной или ядовитой манипуляции. Кого-то поражает его милосердие, сочувствие к человеку, склонность к скепсису и неприязнь к злоупотреблению любой власти; иные любят в его произведениях «пророческий дух». Третьи изнемогают от его шаблонных представлений и предпочитают не вникать. Лишь немногие могут сосредоточиться на противоречивом сочетании предполагаемых крайностей в поиске «художественной логики».
В «Бесах» и «Братьях Карамазовых», например, Достоевский предвещал механизмы развития тоталитарного мышления. Интуицией художника он прогнозировал кровавое направление в эволюции классовой борьбы и «идеалов» западного материализма; его публицистика явно указывает на готовность писателя выступить голосом традиционной православной России на общественно-политической арене Российской Империи при Александре II (погибшем, кстати, несколько недель спустя его смерти). Этого было достаточно, чтобы возбудить живой интерес у идеологов реакционных тоталитаризмов, захвативших почти всю Европу в первой половине ХХ века. Между прочим, ситуацию с восприятием Достоевского-политика мастерски резюмировал итальянский славист Витторио Страда:
если весомость сложной политической концепции Достоевского хочется определить не с точки зрения исчерпывания ее комплексной сложности, а лишь с целью определения ее доминантного направления, то говорить о национализме станет возможно. Но этот термин требует в свою очередь бесконечных уточнений, поскольку «русская идея» Достоевского, столь конкретная в политических проявлениях как в России, так и за рубежом, является прежде всего мощным мифом, родившимся не в лоне грубого собственнического провинциализма тривиальных национализмов, а от утопического поиска какого-то ubi con-sistam, т. е. прочного ориентира в ужасном беспорядке современного мира. Парадокс Достоевского-мыслителя и, одновременно, романиста заключается в том, что он, будучи автором самых гениальных разоблачений утопий нашего времени, искал свой приют в архаичной утопии, эмблемой которой являлась православная Россия. А вторичный парадокс в том, что именно в своей обожаемой России Достоевский проанализировал те нигилистические бациллы, которые доведут ее до гибели. Читая романы Достоевского, трудно отделаться от амбивалентного чувства пылкой надежды в реальную и вымышленную Россию, но и отчаянного представления ей предназначенной катастрофы. Разрушая гибельные утопии современности, Достоевский разрушал и собственную спасительную «контр-утопию традиционности» [STRADA. P. IX–X].
Эти слова подсказывают читателю, что нельзя обоснованно заключить, что основной ориентацией политических взглядов Достоевского был национализм, ибо как идейный, так и художественный ракурс его творчества не оправдывают подобного упрощения. Философское наследие Достоевского раскрывает широкую палитру порой расходящихся между собой интерпретаций, каждую из которых можно отчасти аргументировать одним или другим произведением художника или посредством его публицистики или биографических сведений:
гетерогенный и разрывный характер размышлений Достоевского находит подтверждение как в политических событиях из жизни русского писателя, с ее бурным плаванием между скалами царского самодержавия и радикальной интеллигенции, так и в отсутствии прямых его наследников… [VALLE (I). P. 9].
Не только в российском, но и в зарубежном достоевсковедении тоже еще отмечаются недосказанность и своего рода «табулирование» по отношению к еврейской тематике, объяснимые желанием не раскрывать самые черные страницы европейской истории ХХ века. По этой главной причине внимание, выделяемое Уральским восприятию Достоевского, как в среде экстренного немецкого консерватизма, так и в реакционных, антисемитских кругах России и западной Европы, является новейшим, важным вкладом в российское, в том числе, достоевсковедение.
Настоящую потребность в раскрытии этой междисциплинарной тематики показывали лишь несколько отдельных и отрывочных исследований. Пример Италии, в этом смысле, кажется особенно уместным. Можно без преувеличений сказать, что влияние Достоевского было фундаментальным для установления итальянской культуры ХХ века. Оно сказывалось не только в области художественной литературы, но и для развития философского и религиозного мышления с отражением на общественно-политические споры [АЛОЭ].
Итальянское достоевсковедение активно интересовалось различными аспектами творчества писателя и немалое внимание выделялось вопросам, так или иначе связанным с политической концепцией (таким, как социализм, нигилизм, Великий Инквизитор, отношение писателя к католицизму и т. п.). Многое писалось о восприятии творчества Достоевского итальянскими писателями, мыслителями, интеллектуалами, о переводах и изданиях его произведений, об отношении к нему в журналах и в определенных культурных кругах. Оказывается, однако, что до сих пор отсутствуют обстоятельные исследования о восприятии Достоевского в Италии за двадцатилетие фашистского режима, хотя в отдельных трудах авторы указывают на ключевое и постоянное присутствие имени писателя в культурном дискурсе тех лет ([ADAMO], [BASELICA], [SORINA] и др.). Пока предоставлены учеными лишь фрагментарные данные, которые могут, однако, оказаться интересными для сопоставления обстановки в Италии с ситуациями в нацистской Германии и сталинском СССР.
В фашисткой Италии роль культуры сильно отличалась от роли, которую она играла как в Советском Союзе, так и в нацистском Рейхе. В двадцатые годы, в первой фазе своего существования, итальянский фашизм во многом видел модель новорожденного Советского Союза как образец для организации своей культурной политики. Однако только в следующее десятилетие культурная политика фашистской партии полностью дистанцировалась от ориентира на уже явного восточного врага. В общем современные историки фашизма склонны выявить в культурной политике режима Муссолини отсутствие органичной и всеохватывающей концепции [GHINI. P. 13–23]. Культура не была стержнем политики, ее не наделяли общественно-воспитательными функциями, поэтому не звали литераторов на миссию обоснования новой «фашистской» культуры. Сама система цензуры была не столь удушливой, как это происходило в СССР и в Германии. При фашизме главный интерес выделялся массовой культуре с целью не привлечения, а отвлечения от политики, в то время как за культурными элитами признавалась относительное право на свободе слова во всем том, что не имело прямого отношения к идеологическим постулатам режима.
В первое десятилетие фашисткой Италии распространение русской и даже советской литературы не только не встречало особых препятствий, но и росло стремительно; так продолжалось до середины 30-х годов, когда все изменилось в связи с антисоветской (и в целом, ксенофобской) националистской пропагандой; цензура стала заметно проявляться лишь в те годы, допуская минимальное количество публикаций, связанных с Россией (не раз арестовывались уже изданные тиражи) [RE. P. 74].
В этом контексте, среди русских авторов имя Достоевского занимает первое место по количеству изданий и цитат в статьях [SORINA]: его произведения многократно переводились для крупных и мелких издательств, его тиражи были самыми значительными, писателю посвящались статьи в журналах и газетах, на него ссылались не только литераторы, но и философы и журналисты. Роль Достоевского-мыслителя никак не уступала его успеху романиста – именно в те годы издавались впервые в итальянском переводе не только художественные произведения, но и «Дневник писателя», письма и отдельные публицистические произведения. Они вызывали отзывы и рецензии.
Политические взгляды Достоевского, таким образом, могли получать довольно широкое распространение в итальянском обществе, хотя самого Достоевского не причисляли к корифеям фашисткой реакционной и антикоммунистической «революции» так, как это происходило в те же годы в Германии. Вероятно, на восприятие писателя как пророка христианского гуманизма, а не как представителя реакционного националиста, повлияли католическая среда вместе с авторитетными оценками Н. Бердяева и, в особенности, Вячеслава Иванова, проживающего тогда в Риме, активно участвовавшего в деятельности итальянской интеллигенции. Именно в тридцатые годы, между прочим, Луиджи Парейсон, один из самых известных представителей итальянского экзистенциализма, начинал свое долголетнее исследование о философском начале художественного наследия Достоевского. Это способствовало тому, что философско-христианское веяние его романов стало доминантным элементом в итальянских отзывах о русском писателе.
В этом процессе, фашистский режим не играл непосредственной роли. Двое главных представителей официальной культуры той эпохи, т. е. фашист Джованни Джентиле и не-фашист Бенедетто Кроче, в общем недооценивали как Достоевского, так и русскую словесность. Кроче явно не понимал и не принимал творчества Достоевского, причисляя его к литературному направлению итальянского реализма («веризма») или французского натурализма конца XIX века (ср. [ADAMO. P. 89]). Более проницательным оказался подход Джентиле, ставшего настоящим основоположником культурной политики фашизма. Признание им первостепенного значения творчества Достоевского (и русской литературы) стало проявляться после 1932 г., когда его назначили главным редактором флорентийского издательства «Сансони». В издательскую программу Джентиле внес публикацию главных романов Достоевского и фундаментальной «Истории русской литературы» Этторе Ло Гатто [VITTORIA. P. 197].[2]
Однако и в основном, неотвратимое проникновение Достоевского в глубину итальянской культуры следует приписать интеллектуалам и писателям, далеким от фашисткой идеологии, или ее активным оппонентам (таким, к примеру, как Пьеро Гобетти, Леоне [Лев] Гинцбург, Альберто Моравиа). Профашисткие же интеллектуалы стремились объявлять самодостаточность «италийского духа», отрицая потребность в любом взаимоотношении с «чужими» культурами, тем более с «чумовой» культурой большевистской России. Характерны в этом отношении демонстративные высказывания тогда воинствующего писателя-фашиста Курцио Малапарте, такими словами охарактеризовавшего Достоевского: «одержимый эпилептик, я его не знаю» (а Толстого – «старик, который решил умереть в третьеклассном зале ожидания на маленькой станции России»). Малапарте считал вообще, что «нельзя читать не-латинских писателей», что это «бесполезно и вредно» [LAGARDE. P. 84–85]. В те времена он на самом деле уже очень хорошо знал Россию и ценил русскую литературу, но придерживался куражного и провокационного подхода «революционных» фашистов, унаследованного от «правых авангардов», в первую очередь от итальянского футуризма.[3]
В тридцатые годы все-таки встречались в Италии попытки «фашистизации» Достоевского,[4] но фигура русского писателя оказывалась, по всей видимости, слишком глубокой, сложной и потенциально «опасной», чтобы она была канонизирована на культурном поприще тоталитарной Италии.[5] Об этом пишет Серджия Адамо, тщательно изучившая восприятие Достоевского в итальянских журналах того времени:
Фашистское государство <в 30-е годы> нуждалось в органической культуре, способной принимать в любом виде общеполитический облик <…>, способной выражать единое и всеохватывающее фашистское мировоззрение <…>. Непременное приближение к Достоевскому происходило на основе такого предопределенного контекста, при предварительном понижении степени той проблематичности, которая стала постепенно проявляться в течение 20-х годов. Оно основывалось на систематическом вытеснении самых проблематичных интерпретаций ХХ века <…> итак почти полностью застыло внимание периодических изданий к русскому писателю <…>. Операция нейтрализации в отношении Достоевского была особенно тонкой – русского писателя заставили воплотить основные позывы фашистской пропаганды и одновременно его отстранили как от предварительных средств создания консенсуса, так и от наиболее оживленных культурных веяний <…>. На этих основах, Достоевского наделили одновременно функцией сторонника бюрократизированной государственной религиозности, нацеленной на империалистское первенство, и разоблачителя истинной природы большевизма. Концепция Достоевского о русско-православном примате могла становиться моделью для империалистической миссии фашизма [ADAMO. P. 193–195].
Сближение режима Муссолини с гитлеровской Германией во второй половине тридцатых годов привело к заимствованию многих поведенческих черт общественно-политического характера у мощного союзника. Это привело к обострению этно-национальной коннотации итальянского национализма и так наз. «империализма с цивилизационной целью». Речь идет в первую очередь о возникновении и быстром распространении еврейской темы, до того момента почти отсутствующей в итальянских общественных дебатах. Неслучайной является, в сентябре 1938 г., в соответствии с появлением в Италии антиеврейских «законов о расе», публикация анонимной статьи под громким заглавием «Русская (еврейская) революция и пророчество Достоевского». Она появилась в венецианской газете «Gazzetta di Venezia» и ссылалась на авторитет Достоевского, настаивая на пагубную роль евреев в мировой экономике [GAZZETTA]. До того момента лишь один раз антисемитские высказывания Достоевского прозвучали в итальянской прессе: в фашистском культовом журнале «Il Selvaggio» («Дикарь»), опубликовавший в 1927 году перевод отрывка из статьи «Дневника Писателя» («Status in statu») [SELVAGGIO].
В итальянском общественном дискурсе и раньше затрагивалась связь между еврейским вопросом и большевистской революцией, но спор был количественно и качественно гораздо спокойнее, чем это происходило во многих других странах. В любом случае творчество Достоевского не занимало такой ключевой роли, как пресловутые «Протоколы Сионских мудрецов», имевшие в Италии тоже заметное распространение [DE MICHELIS (I), (II)], [CIFARIELLO]).
Это детальное, но все-таки синтетическое отступление из истории фашистской Италии свидетельствует о том, насколько важной являлась и продолжает являться фигура Достоевского за границами России. Гораздо больше Пушкина (известного на западе лишь элитам) именно Достоевский является главной эмблемой русской культуры за рубежом. Его произведения использовались неустанно для манипуляции и мистификации (предполагаемого) его мышления, притом в совершенно разные, порой противоположные направления. Этот немаловажный факт указывает, с одной стороны, на необходимость заполнить – на основе текстов, документов, писем, воспоминаний – лакуны, продиктованные недосказанностью; с другой стороны, он говорит и об ответственности и трудностях тех, кто решается писать об отношениях Достоевского к евреям. Эти сугубо исследовательские сложности проявляются в немногих предыдущих попытках анализа этой тематики.
До настоящей книги немногие публикации пытались вызвать интерес к щепетильной теме «Достоевский и евреи» и, фактически, никто еще не сумел обосновать научную дискуссию. Среди этих публикаций, многим известна книга Дэвида И. Гольдштейна «Достоевский и евреи», опубликованная впервые в Париже в 1976, переведенная на английский (с предисловием знаменитого биографа Достоевского Джосефа Франка) и на сербский языки.
В своем предисловии к сербскому переводу книги Гольдштейна Миодраг Радович пишет, что «в принципе, антропология героев Достоевского артикулируется этично, а не этнично» [RADOVIC. S. 12]; в этих словах заключается имплицитная критика Гольдштейну, направлявшему свой взгляд на те места произведений Достовского, где мелькает еврейская тема. Он тщательно их просмотрел тематически, но в целом недооценивал их соотношения с историко-общественным контекстом. В результате анализ, проведенный Гольдштейном, вызывает фундаментальное сомнение о том, не преувеличил ли автор значение еврейского вопроса в глобальной концепции Достоевского.
Еще более обстоятельную критику книги Гольдшейна обнаруживается в предисловии Франка к американскому изданию. Однако, именно на этих кратких страницах знаменитого достоевсковеда впервые открыто ставится капитальный вопрос о «двух Достоевских», т. е. о возможности трактовать писателя-художника и публициста-человека совершенно отдельно друг от друга [FRANK. P. IX–XV]). Гольдштейн предусмотрел этот подход, но его озвучил сам Франк, раскрывая таким образом эксплицитно самый значительный «узел» эпистемологической дискуссии об изучении разнородных произведений и текстов Достоевского.
Марк Уральский и Генриетта Мондри в своем подходе к еврейской тематике внимательно считались с предыдущим опытом как Давида Гольдштейна, так и иных предшественников. Их понимание рискованности одностороннего взгляда позволило им подойти к столь острому вопросу с беспристрастием научных исследователей. В книге «Достоевский и евреи» поражает детальнейшее изучение исторических материалов, которое предотвратило их от погрешностей инициатора. Это отнюдь не означает, что читатель новой монографии не будет сталкиваться при чтении со спорными местами. Напротив, именно разносторонний характер «расследований» сопровождается у авторов прекрасным сознанием о разнице между «данными» и «мнениями». Уральский, к примеру, решился обрисовать подробный психологический портрет Достоевского, исходя из свидетельств и биографических данных о нем. Подобная операция не лишена рисков, потому что автор неизбежно идет по лезвию ножа между научнодоказуемыми фактами и субъективной интерпретацией. Самому читателю предоставляется решить, насколько предложенный портрет Достоевского представляется убедительным или спорным. Каким бы ни оказалось мнение читателя, портрет писателя, созданный Уральским, представляется живым и интересным именно в плане соприкосновения с «реальным человеком» Достоевским. Обнаруживаются и другие моменты, когда дух публициста берет верх над сугубо научным дискурсом – некоторые ноты полемичности и личной вовлеченности становятся почти неизбежными перед столь болезненной темой. Но это бывает лишь изредка и даже оживляет чтение, подтверждая соответствие книги жанру «документальной нон-фикшн» без претензий на безукоризненное «безличие» академического стиля (не всегда, кстати, присущее исследованиям «гуманитариев»).
Парадоксальным образом, именно благодаря трезвости обоих авторов и избранному ими методу работы, хочется признать за ними некоторое право намеренно «вступать в арену споров». На наш взгляд подобное, принципиально сложное сочетание исследовательского и критического подходов авторам удалось. Поскольку в книге спорность высказывается честно и в неизменном сопровождении логично разработанных аргументов, то «борьба» рассуждений не ведет в беспорядок, а способствует раскрытию или разрешению важных запутанных «узлов».
Нельзя согласиться с Марком Уральским лишь в неоднократном выражении скептического отношения к российскому современному достоевсковедению в целом. По мнению автора, казалось бы, сегодняшние исследователи творчества Достоевского в России принимают априорную позицию апологетов патриотических и православных взглядов писателя. Так обстоят дела в некоторых случаях, реже у текстогов и филологов. На самом деле в трудах российских достоевсковедов обнаруживаются разные направления – светские и религиозные, православные и не православные, философские и политические, притом не всегда выбранное направление становится «тенденцией».
О проекте
О подписке