В 1917 году произошли два знаменательных события. Мой очередной день рождения – и… рэволюция во всей нашей Российской империи.
Конечно, самое важное – день рождения. Мне подарили отличные сапоги, мягкие, из шевро. Папа и маме подарил цепочку – за сына.
А революция подарила нам отмену черты оседлости. Появилась, откуда ни возьмись, свобода. Оказалось, что Москва, Петербург, да и вообще вся Россия стали вполне доступными для среднестатистического еврея.
А в местечке нашем ускоренным темпом начала строиться новая жизнь. Совершенно, к удивлению, и даже больше – к изумлению – евреев среднего и пожилого возраста, ни на что не похожая.
Вдруг отменились все артели, мастерские, лавки и магазинчики. Все это объединилось под названием «Белукрлегпром», куда вошли и кузнецы, и бондари, и портные, сапожники, щетинники, парикмахеры (один Ариэль), переписчики прошений и даже один, наш древний Шмуэль, специалист по обрезаниям. Ибо, как говорил мой папа за ужином, власть – властью, а Богово – Богову. В смысле, что ему, Господу положено, отдай, да и все.
Мы уже хихикали, сестрички – краснели, мама делала вид, что возмущается этим мишугинером[11], а папа нарочно делал большие испуганные глаза и говорил мне:
– Посмотри быстрее, по-моему за окном стоит наша любимая ГПУ.
– Моисей, – вскрикивает мама, – ну что ты мелешь. Как мельница нашего почтенного Пинхуса. Замолчи, иначе сам знаешь, что будет.
Что будет, мы уже знали и сразу привыкли к слову «взяли». Не арестовали или как там еще, в западных демократиях. А именно жестко и просто – «взяли». Кстати, касаемо ГПУ, которое потом стало НКВД, что сути этой конторы не поменяло. Так вот, в местечке ГПУ сразу же прибрало к рукам, то есть, сразу же исчез ксендз, пан Алоизий, а также заведующий книжной лавкой и наш старинный полицмейстер. И еще несколько человек.
Зато неожиданно мой, можно сказать, начальник кузницы, Шлойме-каторга был назначен Председателем Сельсовета рабочих, крестьян и вообще всех трудящихся. Пока что – нашего местечка. И заслуженно, так как, оказывается, он очень пострадал на царской каторге. И совершенно ни за что. Так, убил в горячке спора о Марксе крестьянина. Но что тут обсуждать – это же царизм был. Да еще, как нам теперь день и ночь вещает рупор, то есть, радио на площади – кровавый. И царь Николай был за этот режим наказан трудовым народом.
Правда, мне до сих пор, уже до седых волос, непонятно, при чем здесь его жена и дети. Пожалуй, это не наказание. Это просто подлое, жестокое, зверское убийство. Ну да ладно, а то уйдем далеко от моих воспоминаний.
На самом же деле в местечке происходило что-то совершенно небывалое. Закрылась, как всегда неожиданно, синагога. То есть, она даже не закрылась. Просто помещение стало называться «Дом культуры». А наш главный ребе стал зваться «Директор». Шинок был назван «Столовая № 1» и сразу есть там получилось – нечего. Кроме пельменей голубого цвета, которые, по вполне понятным причинам кошерности, ни один житель местечка не ел.
Летом, конечно, все окна в домах наших открыты. И из нашего черного рупора доносятся незнакомые песни типа «…У Амура тучи ходят хмуро…» или «и кто его знает, о чем он мечтает…»
А мы, молодые, мечтали и, более того, стремились наши мечты реализовывать. Но об этом чуть позже. А пока новое, после закрытия шинка и синагоги, поветрие охватило наш народ. В основном нас, молодежь. Мы жаждали, рвались на «свободу», за черту оседлости. Но и синагогу, наш теперешний «Дом культуры» не забывали. В субботу, вроде бы «случайно», но появлялись наши старшие в «доме культуры», тихонько звучало благословение: «Благословен будь, единственный Господь наш». Негромко шли разговоры о всем. О дороговизне. О тех, кого «взяли». О новых распоряжениях Поселкового Совета, иначе, нашего «страдальца за народ», бывшего каторжанина Шлойме. Да, кстати. Он тут же поступил в партию большевиков и теперь все свои высказывания начинал:
– Мы, старые большевики-каторжане, когда вы здесь по синагогам тараканов гоняли… мы гремели кандалами… – И тому подобное.
С этих собраний народ расходился молча. Правда, многозначительно переглядываясь и покачивая головами. Да, мол, что скажешь. Одним словом – Шлойме-каторга.
Теперь хочу немного подробнее. Ибо наше местечко охватило и еще одно поветрие перемены всего на все. Стала неожиданно молодежь, и я в том числе, менять имена. Родители пытались объяснить всю пагубность и даже низость этих деяний – как это отрекаться от имен, папой и мамой данных.
– Да вот так, – аргументировали мы, без пяти минут комсомольцы.
Вот смотрите, первые лица нашего нового государства поменяли себе все, а мы что, хуже! Например, товарищ Троцкий. Можно сказать, кузнец революции. И что? Был-то Бронштейн, Лейба, сын Давида, а стал Лев Давыдович Троцкий. И Каменев, который был Розенфельдом. Или даже сам Ленин, организатор и вдохновитель всего этого безобразия в одном, отдельно взятом местечке.
И что вы думаете. Старики важно подтвердили, что Владимир Ильич таки был Ульянов и сын Ульянова. Но семья-то раньше была по фамилии Бланк. А кем стал? Да, правильно – Лениным. И даже незначительные большевики, стоящие у руководства, тоже согласились с тем, что нужно фамилии менять. Вот, например, нарком национальностей. Был Иосиф Джугаев (осетин) или Джугашвили (может даже и грузинский, извините, еврей), а стал просто – Сталин. И точка.
Поэтому наша победа в тех суматошных 1922-23 годах была полной. Но не убедительной. Шлойме сразу стал, помимо большевика, Александром со звучной фамилией Каторжанинов. Я быстренько поменял фамилию с Запрудер, что происходила от моих предков, которые еще в 15 веке в Белоруссии и Польше делали по заказу аристократов запруды. Для ловли бобров и рыбы, конечно.
Стала моя фамилия Запруднов. И имя теперь было не Файтл какой-то, а Федор. Естественно, Михайлович, а не Моисеевич.
Вот таким бравым «Федором» я и отправился в Красную рабоче-крестьянскую армию. Хотя нет-нет, а кошки на душе скребли. Мне казалось, что я многое предал. Заветы отцов, которые передавались из поколения в поколение. На душе иногда становилось гадко, да что делать.
Друзья надо мной посмеивались. Это те, что по каким-то причинам устояли, и имена, данные отцами, сохранили.
Обычно спрашивали:
– Федор, а скажи пожалуйста, как будет теперь Мойша?
– Михаил, – отвечаю. А чувствую, даже задница покраснела.
– А Сруль?
– Сруль будет зваться Акакием, а вы пошли от меня в задницу без обратного билета.
Драться уже никто не лез. Я все-таки работал в кузне у Каторги. Поэтому навык, кому дать в ухо, да покрепче, у меня был.
– Пока взберешься на небо, семь потов сойдет, – говорил нам, молодым оболтусам, реб Пинхус Либерман. И правильно говорил. Я это начал понимать, как только вылетел из дома за черту оседлости. И куда! В Красную армию. Мои друзья – Барух, Бенцион, Фимка, Ареле и другие – все ринулись в политику. И сразу преуспели. Большевики в основном были не дураки, понимали – «эти» не предадут, жестокости и фанатизма не занимать. Поэтому и попадали мои друзья на должности высокие. Но и летели оттуда даже не вверх тормашками. Летели с огромной высоты головой вниз, но не убивались сразу, а вначале оказывались в сыром, темном и грязном подвале. Вот после этого – все. Убивались!
Да и, честно говоря, было за что. Вот как мы жили столетиями. В гетто. В замкнутых штеттлах. В поселках, которые еще не скоро станут городами. И законы наши были жестки и щепетильны. Не ешь, вернее, ешь то, что положено, а не то, что хочется. И с женой обходись соответственно предписанному. То есть, как с едой. Не тогда, когда хочется, а тогда, когда полагается. Во как!
Зато за чертой оседлости все можно. Поэтому молодой наш приятель, Зяма Явиц, и стал в 1919 году в срочном порядке следователем ГУБ ЧеКа. А чем это дело закончилось, не нужно и догадываться. Да, да, вы правы, читатель, именно в 1937 году. Ни годом позже, ни годом раньше.
Вот так начинался распад черты оседлости.
Я же бросился не в политику, или ГПУ, или институты психологии, филологии или железнодорожного транспорта. Я же все-таки Файтл-цапля, хоть и зовусь теперь просто – Федор. Так вот, я ринулся прямо из черты оседлости – в небо.
Только летчик и еще раз – летчик. Но не так все просто. Вначале было сложно. Поэтому меня приняли в РККА в качестве красноармейца в 1919 году и направили в Киевскую авиашколу. Просто – помощником зав ангаром. Прямо скажем, работа часто очень тяжелая, особенно зимой. Но я справлялся и не очень плохо. Меня старшина хвалил, а я с теплотой вспоминал Шлойме-каторгу с его кузней.
Еще бы не тяжелая это работа, уход за самолетом. Да еще таким капризным, как «Ансальдо», с фиатовским двигателем. Вот посмотрите. Мы, это я, Коля, Михаил, Серый и Яков – все солдаты авиашколы (до авиашколы еще далеко, пока просто обслуга авиапарка). Но мы не унываем, все мы бредим только одним – небом. А оно пока ох, как далеко. Вернее – высоко. В общем, «Ансальдо», который закупили мы у итальянцев. Это биплан. Мы, наша ангарная команда, еще как с ним помучились. Залить бензин в баки. В радиатор – горячую воду. В двигатель – горячее масло. Затем крутим винт – наконец, чих-чих, так-так-так, и выхлоп приобретает рабочий цвет – голубоватый. Уф, двигатель завелся.
Но самое тяжелое после посадки. Фиатовский движок, как правило, глохнет. И в ангар катим самолет мы, ангарная бригада, да еще солдаты – в помощь.
В ангаре – отмыть бензином налеты масла на хвосте, промыть свечи и сдать машину зав ангаром.
Ко мне относились хорошо, потому что я, натренированный в «школе» Шлойме-каторги, брался за любую работу и не рассуждал. Да что здесь рассуждать – поднял хвост «Ансальдо» с тремя красноармейцами и пошли. Как говорится в наших песнях – вперед и выше. Правда, выше пока не выходило. В основном – вперед.
И еще. Оказалось, что я грамотнее многих бойцов. Даже не то, чтобы многих – но – всех. Поэтому, когда заходил начальник авиашколы на занятия, то всегда вызывали к доске меня. Будь это аэрофотосъемка, или бомбометание, или штурманские задачи, либо радиодело (которого у нас в помине не было) – меня вытаскивали. К доске. Когда уходил начальник, все оставались довольны. Начальник класса – так как я отвечал без запинки. Начальник школы, что класс в целом знаниями, необходимыми в авиации, обладает. Красноармейцы – их не спросили. Пронесло. И наконец я, «цапля», отвечал хорошо и меня хвалят. Да, да, было тщеславие, что и говорить.
Но все тщеславие проходило, когда войдешь в наши первые казармы. Жилые помещения у нас на 50 человек. Конечно, еще царские. Несмотря на строжайший запрет, все тихонько курят. А если табачный дым смешивается с ароматом портянок от пятидесяти пар сапог, которые, то есть, эти сапоги, топают, и маршируют, и бегают, и прыгают, и набирают воду, а затем сохнут – то понимаете, что находится в воздухе казармы. Хотя, честно говоря, воздуха к утру в казарме не остается совершенно. Но чем-то мы все-таки дышим. Так как в 6.00 ровно дневальный кричит: «Отделение-е-е-е падъем!»
О проекте
О подписке