Читать книгу «Шакспер, Shakespeare, Шекспир: Роман о том, как возникали шедевры» онлайн полностью📖 — Марка Берколайко — MyBook.
cover



Но даже сейчас, по прошествии двадцати лет, накануне того, как предстану перед судом Господним, признаю: не выглядела подошедшая ко мне парочка смешной. Нет, ей, в чем-то чуждой и знати и челяди, хотелось посочувствовать – как двум философам, упоенно беседовавшим в садах Академии, но вдруг оказавшимся случайно на лужайке, где красуются важничающие павлины.

И дабы не отличаться слишком уж вызывающе, вынужденным сменить белоснежные тоги на одеяния расцветок столь же вычурных, как у распустившихся вокруг них хвостов…

– Ты… э-э-э… разродился неплохим экспромтом, паренек! – обращаясь ко мне, как к навсегда младшему, промямлил подросток, оттягивая нижнюю губу без малейшего следа прорастания под ней будущей бородки клинышком… а ведь на моем подбородке таковая уже давно закудрявилась. – Ты… э-э-э… многообещающ, паренек! Во все пять часов сводящей скулы… э-э-э… скуки единственным живым эпизодом был этот экспромт с платком… Странно, кстати, что забулдыга и забияка Марло сочиняет подобную мертвечину, вы не находите, мой Саутгемптон?

Последнюю фразу он произнес не мямля и не экая, а вполне живо, по-французски, но я, хоть и не говорю на этом жеманно-картавом языке, все же усвоил его достаточно, чтобы понять сказанное, чтобы обидеться за Кристофера, которого в то время боготворил, – и при этом возликовать, поверив вдруг, что мне суждено превзойти его, как, впрочем, и всю прочую строчащую пьесы и вирши братию.

– Нахожу, юный Ратленд! – тоже по-французски промолвил юнец.

И они удалились, не дожидаясь от меня заурядного «Спасибо за комплимент, милорды!» и даже не спросив мое имя.

По боковым сторонам прямоугольного двора нестройными шпалерами стояли слуги – и в неровном свете факелов, которые они держали в высоко поднятых руках, неспешно удаляющаяся парочка отбрасывала странные тени.

И в какой-то момент черный, распластанный на земле человек-подросток перерос человека-юношу, а потом и вовсе стал нечеловечески узким и длинным… как копье, острие которого вонзилось в отбрасываемую мною неподвижную тень.

Уже со следующего утра я начал писать. Да нет же, не писать, а наговаривать пьесы и стихи – записывали их другие. Слова изливались из меня, как летний ливень из тучи, – но записывали другие, чаще всего не занятые в сцене актеры. Что ж делать, в стратфордской грамматической школе я научился быстро читать и славно декламировать – и по-английски, и на латыни; развил в себе умение – на слух ли, с листа – схватывать крепко и навсегда огромные куски текста. Но пишу всю жизнь медленно и коряво, как неграмотный.

И стесняюсь этого.

И даже никогда не беру в долг, чтобы не мучиться и не краснеть при написании расписок.

Да, умелость рук и пальцев мне не свойственна, но ловкость языка – возмещает это с лихвой!

Зато не стеснялся и не краснел, когда заимствовал сюжеты и поэтические приемы у всех этих университетских умников: Лили, Пиля, Лоджа, Кида, Грина… Даже воровал у них, потому что заимствует, дрожа от робости, бездарность; талант же, опьяненный дарованной ему Богом безнаказанностью, – беззастенчиво ворует!

Я подражал Марло, напропалую цитировал Овидия и Плутарха, а презираемая и обожаемая мною публика сходила с ума от восторга, заполняла театры и несла, несла, несла денежки.

Разгоряченный успехом первого показа «Юлия Цезаря», нетерпеливо ожидая, пока посланный в таверну мальчишка принесет мне хересу, я не признал подростка Ратленда в том болезненного вида вельможе, который умудрился откинуть полог ножнами шпаги… а ведь полог, помнится, был тяжеленный…

С того представления в Гринвиче прошло десять лет, во множестве запахов, наполнявших театр «Глобус», еще витала та свежесть камня, дерева и извести, которая не позволяет присвоить только-только выстроенному зданию намекающее на долговечность звание «недвижимость» – а потому двери в каморки, занимаемые пайщиками-актерами труппы «Слуги лорда-камергера», среди коих в то время был и я, решили навесить когда-нибудь потом, когда доходы станут ощутимыми; пока же обходились пологом из на редкость грубой мешковины, кусавшим мои руки всякий раз, как приходилось его откидывать.

Да если б даже не только кусал, но и ел бы – да пусть, пусть, пусть! Ведь подобно тому, как злобный пес стережет хозяйский дом, подобно тому, как суровый брат охраняет честь сестры, полог оберегал неприступность моей комнатушки – а я любил ее, эту мою первую лондонскую собственность, эту куцую совокупность квадратных футов!

«Сын ремесленника», «торговец шерстью», «деревенский учитель», «помощник адвоката» – так толкуют обо мне те из соперников-драматургов, кто считает мои пьесы мурой, однако воздает должное хоть в чем-то, например, ценит мастерство с которым сочинены полные эротического огня поэмы «Венера и Адонис» и «Обесчещенная Лукреция».

Я предусмотрительно посвятил их тому самому юнцу, графу Саутгемптону, у которого потом пробыл какое-то время проворным парнем на побегушках, – и не пожалел о посвящении, ибо был вознагражден пусть не очень щедрой, но все же ощутимой суммой.

«Деревенщина, коновод» – а вот так меня клеймят те, кто не желает замечать даже мою вежливость, приятность в разговоре, обходительность манер; тот минимум миниморум, без которого трудно не быть битым или – как Марло – убитым буйными лондонцами.

Так и заткнитесь же теперь, когда я пайщик нового театра, актер, пусть и на вторых-третьих ролях, лучшей английской труппы и автор пьес, на представления которых ломятся!

Все это так, однако труппа завтра может внезапно распасться, через месяц пьесы мои (вдруг!) могут быть освистаны – но комнатушка! Комнатушка – это другое, это когда и через год, и через десять лет на вопрос: «А здесь кто одевался перед выходом на сцену и пил херес после представления?» последует ответ: «Уилл Шакспер из Стратфорда-на-Эйвоне, ставший знаменитым Shakespearе!»

Как же я был тогда еще полон сил, гибок и счастлив… в тот вечер, когда худощавый вельможа ловко и небрежно отодвинул полог – ровно настолько, чтобы грубая мешковина не смогла куснуть широкие края его шляпы:

– Граф Ратленд! Друг графа Саутгемптона, которому ты помогал обтяпывать кой-какие делишки.

Да, у него был болезненный вид. О нем болтали многое, актеры труппы «Слуги лорда-камергера» вообще с удовольствием перемывали аристократам косточки – и Роджеру Мэннерсу, 5-му графу Ратленду, магистру искусств Кембриджа и Оксфорда, почему-то доставалось больше всех. Особенно упоенно болтали о тягчайшей лихорадке, едва не уморившей его в Падуе, куда он направился, дабы получить там юридическое образование. Диагноз был вынесен молвою: «Французская болезнь!» – однако он выжил, вернулся, жил дальше, даже собирался, как поговаривали, жениться – и ничего сифилитического в его облике не было. Ни тщетно запудриваемых язв, ни гниющего носа. Была только болезненность и крайняя умеренность в еде и питье…

И про женитьбу сплетничали.

Хотя любовь его к невесте, дочери великого военачальника и поэта Филипа Сидни, падчерице графа Эссекса, казалась искренней; хотя невеста – крестница королевы, названная в ее честь, – светилась, когда смотрела на жениха, все вокруг твердили упрямо: «Странная пара!»

Помнится, я не успел поклониться и произнести: «Счастлив вашим посещением, милорд!» – он продолжил, захватив и оттянув нижнюю губу:

– Я сказал тебе десять лет назад, что ты… э-э-э… многообещающ…

А вот тут уж успел:

– Счастлив вашим посещением, милорд! Вы пришли сказать, что ваше доброе предсказание исполняется? Вам понравилась моя пьеса? Было ли достойным представление?

– Неплохо, хотя…

Он мямлил почти неразборчиво, и приходилось напрягаться, чтобы понять…

– Хотя… э-э-э… единственный живой кусок – это монолог Антония с хорошо придуманным рефреном: «Но Брут назвал его властолюбивым, а Брут весьма достойный человек». Все остальное – мертвечина. Представление? – Что ж, обычные завывания без страсти, рыдания без слез и умничанье без ума…

Почему же, господи ты боже мой, я почувствовал себя тогда так, будто был прочно насажен на острие копья?

– Однако сейчас меня интересует… э-э-э… другое. Пару лет назад побывал в Нориче, где давали твоего «Ричарда Третьего». Это было получше, чем сегодняшний «Юлий Цезарь», чувствуется, что наши английские дрязги волнуют тебя сильнее, чем стародавние римские. Но злодей Глостер… э-э-э… вызывает у зрителя симпатию. Конечно, злодеи всегда интереснее… э-э-э… праведников, а незаурядный… э-э-э… мерзавец всегда ярок на фоне толпы мерзавцев заурядных…

Ох, да не в силах уже я был терпеть его идиотскую манеру произносить слова так, словно во рту каша! Нет! – даже не каша, а полусырая крупа, которую он, доваривая ее на малом огне своего темперамента, помешивает ленивым языком!

– А был ли Глостер злодеем и отъявленным мерзавцем, милорд? Учтите, кровожадным убийцей его изобразил Томас Мор, ненавидевший Йорков. Неужели и вы разделяете его чувства? Странно для йоркширца, ведь мы, йоркширцы – всегда за Йорков, так же как люди из Южной Англии – всегда за Ланкастеров. Но вот ведь ирония истории, милорд, в результате пришлось сойтись на Тюдорах… как любят говорить в Стратфорде-на-Эйвоне, ни нашим, ни вашим. Подговаривал ли Глостер предателя Бэкингема – а Бэкингемы всегда предатели, таково их родовое родимое пятно – умертвить своих племянников, доподлинно не известно… В моей пьесе не говорится ни да, ни нет. Был ли Ричард уродом, каким описал его Мор? – тоже вряд ли, а потому я из осторожности сделал его всего лишь «не красавцем». И вообще, милорд, у меня возник замысел создать пьесу не столько о Ричарде Глостере, сколько о человеке, за которым английский трон буквально семенил следом, как голодная собачонка, а английская корона, как пьяная распутница, предлагала взять ее задаром и поскорее. Он и поддался соблазну, забыв, что Фортуна гораздо чаще дьявольски искушает, чем божественно благоволит.

– Да-да, ты красноречив, но не трудись попусту. Замысел… э-э-э… пьесы становится ясен после первых же реплик, но именно он Саутгемптона и меня не устраивает. Я сяду. Разговор у нас будет долгим.

Уфф-ф! Не помню, сел ли я тогда, но сейчас остановился от возмущения, вспомнив все так, будто услышал воочию и впервые. Каково?! Этим высокородным хлыщам, видите ли, не нравился мой замысел! По их кембриджскому, магистерскому разумению, я, деревенский недоучка, должен был расшаркаться, попросить поучить меня уму-разуму, а потом еще и воспеть их просветительский дар?! Клянусь, мне очень хотелось ответить Ратленду памятно для него, с удвоенным, в сравнении с уже им отмеченным, красноречием!.. но тут мальчишка принес херес, получил свои полпенни за услужливость – и, даже не предложив гостю присоединиться, я присосался к горлышку.

Хотя на виду стояли посеребренные кубки…

Он оценил!

– На здоровье, сэр Джон Фальстаф! Браво, Уилл! Я давно заметил… э-э-э… что на сцене ты особенно убедителен, когда якобы пьянствуешь. Чувствуется, что этому-то действию ты отдаешься целиком.

Что ж, шутка была неплоха, а вино – так и превосходно. Помнится, я подобрел, как всегда после хорошего глотка хереса, – и уселся поудобнее:

– А что именно – вас, милорд, и графа Саутгемптона – не устраивает в моем замысле?

И вдруг он перестал мямлить, а заговорил твердо и властно.

– Нам необходимо, чтобы зрители, глядя на Ричарда, ужасаясь Ричарду, ненавидя Ричарда, видели в нем хромого горбуна Роберта Сесила, Сесила-младшего, год назад ставшего государственным секретарем.

Кой черт, уселся поудобнее! Вскочил – и забегал по комнатушке. И закричал:

– Вы обезумели! Вы обезумели настолько, что считаете безумными и всех вокруг! Мы, актеры труппы «Слуги лорда-камергера», будем намекать на уродство и дурные наклонности Лорда-хранителя Малой печати? Да он уничтожит нас – сначала скопом, а потом поодиночке!

– Ничуть…

Да, теперь он не мямлил, зато морщился и потирал правый бок.