Я хочу быть понят родной страной.
А не буду понят – что ж! —
По родной стране пройду стороной,
Как проходит косой дождь.
В. Маяковский
Георгий Георгиевич Бруткевич, 55 лет отроду, всего-то на два дня сбежавший в небольшой санаторий, приютившийся среди раздолий бывшего имения князей Мещерских, был самым кощунственным образом разбужен в самую первую ночь, когда он мог бы выспаться всласть, «под завязку» и про запас.
Разбудивший его звук было бы мало назвать: «пронзительный собачий скулеж»; нет, требовались превосходные степени, например: «очень-очень пронзительный, сводящий скулы собачий скулеж».
Требовалось проснуться. Встать. Выйти на балкон. Прогнать собаку к чертовой матери, кинуть ей что-нибудь вслед… пусть не попасть, так напугать… но если вдруг попасть, то, во искупление чрезмерной жестокости, покормить после обеда чем-нибудь… наверняка ведь припрется к столовой. Держа в руке пляжный «сланец», Бруткевич медленно поплелся на балкон. Подобный темп был выбран не только затем, чтобы не спугнуть продолжавшую скулить собаку, но и следуя наставлениям категоричной дамы – невропатолога, которой он – и кто тянул за язык?! – пожаловался на головокружения при внезапных пробуждениях. Было это сравнительно недавно, во время профосмотра, непременного для всех лиц, входящих в не столь отдаленный круг нового губернатора.
На традиционный вопрос невролога Бруткевич ответил:
– Ни на что не жалуюсь!
– Что для вашего возраста нереально, – прокомментировала она. – Хорохоритесь?
– Есть немного, – признался Бруткевич. И пожаловался.
– Пьете? – строго спросила невролог.
– Практически нет. Я долго занимался спортом.
– Каким видом?
– Боксом.
– Нокауты бывали?
– Нет, но крепкие удары иногда, конечно, пропускал.
– Сколько раз ночью встаете в туалет?
– Одина раз – всегда. Два – иногда.
– То, что с вами происходит в туалете, – дело не мое! – невролог строго подняла палец, – и несколько струхнувшему Бруткевичу захотелось признаться, что как-то раз он нацарапал все же на стене школьного туалета нехороший отзыв о придире-завуче.
– Это дело уролога! – палец устремился вверх еще строже, и тут Бруткевич с облегчением, понял, что дама имеет в виду не всевидящее око Всевышнего, а лишь расположенный где-то наверху кабинет уролога.
– Но за то, чтобы до туалеты вы добирались без падений и травм, отвечаю как раз я! И предупреждаю, никакие медикаментозные средства проблему не решат!
Бруткевич увидел смерть в конце туннеля…
– Ходить по ночам в туалет надо медленно и по стеночке!
– Как по стеночке? – удивился Георгий.
– А вот так! – невролог встала из-за стола, с удовольствием потянулась, потом съежилась и побрела, опираясь на стену кабинета так беспомощно и опасливо, что Бруткевич, благодаря профессии жены знавший театр не понаслышке, почувствовал, какая актриса гибнет в этой недавней выпускнице недогонежской медицинской академии.
С тех пор Георгий, «вспрянув ото сна», первые несколько минут передвигался медленно и по стеночке – независимо от того, держал ил путь в туалет или, как сейчас, шел отомстить подлой собачонке.
Та, словно чувствуя его опасное для себя приближение, скулила все пронзительнее.
– Фью-и-ть! Пшла вон! – свистнул и прошипел Бруткевич, изготовившись метнуть «орудие возмездия» вслед за порскнувшей из-под балкона собаке.
– Сам пшел вон! – нагло ответила собака. – Иди спать и больше так тихо не подкрадывайся, пограничник хренов!
После такого афронта лучше бы было вернуться в постель и забыться… но Бруткевич вдруг заметил, что начало светать. И что это был за рассвет!
Чернота ночи прижималась к земле и густела, как звучание контрабасов. Другие цвета располагались слоями и опирались на это звучание, подобно хорошо выстроенному оркестру: дымчато-серый переливался, как пение виолончел; алый был ровным и насыщенным, как дружелюбные голоса альтов, а розовый взвивался, как рвущая сердце кантилена скрипок. Еще выше улыбался прохладный голубой, несколько отстраненный от иных цветов, как неземные звуки гобоев отстраняются от чересчур импульсивных струнных. Двухсотлетние же лиственницы, шпалерами уходящие к горизонту, пронизывали все это многоцветие ликующими вскриками труб и валторн.
Бруткевич, вспомнив о детской мечте стать музыкантом, распростер объятья этой гармонии – и «сланец», все еще зажатый в руке, повел за собой полифонию рассвета, как чуткая и властная дирижерская палочка.
– Ну что ж ты на балконе торчишь? Как тебя назвать после этого?! – опять прорвался голос.
– «…Не смею. Назвать себя по имени.» – весь во власти внезапно возникшего примирения с миром, продекламировал Георгий на распевных нотах проникновенного баритона. – «Оно / Благодаря тебе мне ненавистно. / Когда б оно попалось мне в письме, / Я б разорвал бумагу с ним на клочья.»
И услышал в ответ:
– «Десятка слов не сказано у нас, / А как уже знаком мне этот голос! / Ты не Ромео? Не Монтекки ты?»
– «Ни тот, ни этот: имена запретны», – возопил радостно изумленный Бруткевич.
– Ш-ш-ш! Тише вы! Весь санаторий поднимете. Откуда вы взялись на мою голову?
– Не на вашу голову, а над вашей головой! – поправил педант Бруткевич.
– Шекспира наизусть шпарите…
– Моя бывшая жена – артистка, – пояснил Георгий. – Лет двадцать пять назад она дома разучивала роль Джульетты, а я подавал реплики. Так что со мной все понятно, но откуда взялось ваше абсолютное знание классики?! Послушайте, может, это судьба, что вы решили поскулить именно под моим балконом, а не, скажем, под своим?
– Вы насчет судьбы полегче! Терпеть не могу, когда ради санаторного кобеляжа разбрасываются такими словами. Просто моя дочь не выносит, когда я плачу. Услышала бы, не дай бог, такой рев бы в ответ подняла… погромче вашего ора.
– Какая она у вас умница! – восхитился Бруткевич. – Сударыня! Понимаю! Вы хотите, чтобы я убрался с балкона, дабы упорхнуть потихоньку, не показав мне своих прекрасных, но зареванных глаз и точеного, но распухшего носика. Но есть ведь другой вариант! Я твердо намерен и дальше любоваться дивным рассветом и искренне хочу поделиться этой красотой с вами. Вы можете прошмыгнуть в мой номер, заскочить в ванную, умыться, просморкаться и тихо выйти на балкон. Встать рядом, вглядеться в даль и понять, что жить – стоит. Обещаю, что не поверну к вам головы – и мы продолжим беседу, не видя друг друга, совсем как Ромео и Джульетта.
– А вы-то хоть в трусах, Ромео?
– Не в лосинах, сударыня, врать не буду. И не в пасхальных панталонах. Но в трусах, сударыня, во вполне целомудренных и добротных трусах. Ручаюсь, они не вызовут у вас греховных мыслей, но и отвращения тоже не вызовут.
– И приставать не будете? – насмешливо осведомился голос, заметно, впрочем, помягчевший.
– Сударыня! – почти пропел Бруткевич. – Мы недавно перемолвились чудесными репликами из величайшей пьесы. Каким контрастом с ними звучит пошлейший глагол «приставать»! Разве Ромео «приставал» к Джульетте? Нет, он был влеком неодолимым влечением, простите за «масляное масло». Но я, сударыня, далеко не молод, мне уже пятьдесят пять, и влечение, да еще неодолимое, для меня нонсенс. Короче, нет, приставать не буду! В крайнем случае, чуть-чуть уболтаю с невинной, сударыня, целью: убедиться, что хотя бы язык у меня еще работает.
Язык, безусловно, работал. И за себя трудился, и за голову, потому что та была пуста и легка. Потому что рассвет втягивал в свое веселое буйство все мысли Бруткевича – а язык… что язык… он у Георгия иногда производил самый необязательный треп, самую необременительную болтовню, самое хмельное словоблудие. Действующее, впрочем, на женщин безотказно, поскольку никак не могут, бедолаги, отучиться любить ушами, готовыми к навешиванию теплой, ублажающей лапши.
Вот и «сударыня», совсем недавно принимаемая за собаку, выдала в ответ не прежний жалостный скулеж, не хриплый рык, а вполне живенькое «ха-ха» и вполне живенькую фразу:
– Ладно, зайду. Но чур: не смотреть и не приставать.
Прошуршали шаги, проскрипели двери… коттеджа, номер, ванной… Долго плескалась вода, потом спину чуть пощекотало шевеление воздуха… Георгий понял, что плаксивая «сударыня» замерла в проеме балконной двери, и переместился влево, освобождая ей место у перил.
Постояли молча, блюдя договор. Потом, любуясь рассветом, она восторженно вздохнула и чуть скосила глаза в сторону Георгия, конечно же, только для того, чтобы полюбоваться еще и отблесками зари в окнах коттеджа, расположенного чуть левее. Разумеется, он тут же взглянул ответно, и, разумеется, только затем, чтобы разглядеть игру окон коттеджа справа.
«Его мужественный и ее прелестный профили навсегда завоевали их (владельцев профилей) сердца» – хотелось бы написать именно так… все же кульминация!.. однако…
Однако кульминация обрела вдруг характер боевой тревоги, и они уставились друг на друга, как два враждующих кота, случайно столкнувшиеся на «ничейной» земле и понимающие, что одному из них живым отсюда не уйти.
– Вы-ы-ы??!! – угрожающе провыл Бруткевич.
– О-па-а-а-ньки! – на октаву выше, но не менее угрожающе провыло женское существо.
Именно «женское существо», а не женщина! Потому что никак не мог Георгий уловить хоть частицу животворящего начала «инь» в той, кого мысленно именовал всегда «тварью» и «сукой»! И даже не «существо женского рода», потому что слово «род» подразумевает что-то естественное, укорененное… а «эта вот…» – могла появиться рядом с божественным рассветом только как зловещий сбой эволюции.
Но все-таки… все же… существо женское, ибо только наличие вечного начала «инь» дает возможность вскидывать голову так гордо и независимо – и всего-то через пять минут после долгого и безутешного плача.
Глова вскидывалась все надменнее, уже не горделиво, а с гордыней – и высокомерная принцесса промолвила, наконец, копающемуся в дерьме свинопасу:
– Сожалею, господин Бруткевич!
И дунула в коридор. И быстро стихла отрывистая, злая дробь ее шагов.
Пометавшись в бешенстве по номеру, он твердо решил уехать из санатория сразу после завтрака. Обидно, конечно, столько мечтать о хотя бы двух днях отдыха, скрыться в соседней области – и именно здесь толкнуться с визгливой, упорной шавкой, с инквизиторским упорством облаивающей каждый его шаг.
Нет, обратно к чертовой матери, в Недогонеж, в постылую квартиру, где ему никогда не покажут даже краешек такого рассвета, но зато и не заставят так постыдно размякнуть и пропустить удар.
Он пришел в ресторан одним из первых, отлично, надо признать, поел, … а потом взяли свое сытость и бессонная ночь… потом четырехчасовой крепчайший сон на перестеленных, нежно ласкающих тело простынях чуть успокоил… даже нет, не успокоил, а позволил взглянуть на все по-другому.
Почему, черт возьми, он умел на ринге биться до конца? До того вознаграждающего за терпение мига, когда срабатывала коронная «двойка» боковых: выстреливает левая, и отпрянувший соперник не успевает разминуться с пробивающим защиту ударом справа. Хлестким, добротным ударом, с аптекарски дозированным доворотом тела, с внезапно прорвавшимся желанием смять, добить, раздавить.
«Почему?» – спрашивал себя Бруткевич, пританцовывая и рассекая воздух легендарными боковыми «двойками», – почему меня хватало на первобытный кулачный бой, но в обычной жизни никогда не получалось держаться до победного? Почему я всегда уступал? Потому что они сильнее?.. Левой-правой. Раз-два… Нет, не потому. Просто я первобытно агрессивен только во время кулачного боя, а они – всегда… Раз-два. Правая запаздывает… Так что, бросим на канаты полотенце? Сбежим, чтобы эта сучка торжествовала? Нет уж, дорогая!.. Раз-два… Специально останусь. И буду часто попадаться на глаза. И здороваться на редкость приветливо… Раз-два… Посмотрим, кто кому сильнее изгадит эти два дня!.. Раз-два. Раз день, два день. Левой-правой. Решено! Время отдыхать!»
И отдых получился! С плаксой-сучкой нигде не пересекся, хотя не лишал себя ни озера, ни кинозала, ни, тем более, концерта джазового пианиста (из местных, но очень даже ничего).
Нигде не промелькнула вызывающе пышная рыжая грива, излишне волевой подбородок – а над ним плавно-изогнутые, покойные губы, которым полагалось петь колыбельную и рассказывать сказки, а они вместо того выплевывали ядовитые вопросы: «Георгий Георгиевич, вы утверждаете, что отладили в „Недогонежпроекте“ эффективное управление, а Контрольно-счетная палата отмечает, что в вашем Нижнемаховском филиале десять свинарок полгода получали зарплату при полном отсутствии на ферме свиней. Так, по-вашему, выглядит эффективность?» И в ответ на его: «Это действительно волнует читателей популярной газеты „Наш день“?» – молниеносное, сбивающее дыхание и заставляющее бессильно сжимать кулаки: «Вы правы, читателей популярной газеты „Наш день“ гораздо серьезнее волнует, почему полтора миллиарда бюджетных денег доверены бывшему геофизику, который не может посчитать, сколько в филиалах его предприятия свиней и сколько свинарок»…
В общем, гриву, подбородок и губы Бруткевич за два дня нигде не увидел, а потому логично было предположить, что плакса, испугавшись, смылась из санатория сразу после сцены на балконе.
В превосходном состоянии победившего духа Бруткевич утром в понедельник позвонил секретарше Оле и объявил, что задержится в санатории до вторника. Панически его уважающая Оля горячо одобрила мудрое решение в возгласила «берегите себя!» с такой тревогой в голосе, будто всерьез опасалась, что и в санатории начальник может перетрудиться, занимаясь проблемой экспорта облагороженного российского дерьма в дальние пустынные страны.
Впереди был ласковый майский понедельник, санаторий опустел, и на пляж Бруткевич пришел уже в превосходнейшем состоянии еще более победоносного духа. И… «Твою ж мать!» – едва не выкрикнул он, заметив рыжую гриву над ближайшим к кромке воды лежаком. Поэт бы сравнил эту приметную прическу с маяком судьбы или с костерком, манящим усталых путников; прозаик упомянул бы ворох блистающих предсмертной красотой кленовых листьев… Но Бруткевич представил другое: как запускает пятерню в эту плотно спрессованную копну, как тащит верещащую обладательницу в озеро – и макает, макает, макает с равномерной неумолимостью станков-качалок, добывающих черное золото на буровых российских олигархов. Однако с «мечтой» этой пришлось тут же расстаться, поскольку на соседнем лежаке скорчилась маленькая фигурка, по всей видимости, дочь рыжей ведьмы – и мрачно напевая «Суждены вам благие порывы, но свершить ничего не дано!», Бруткевич улегся метрах в тридцати от гривы (копны, вороха, костерка), у корней неохватно-широкой сосны, красующейся у озера с екатерининских, как утверждали рекламные буклеты, времен.
Поскольку озеро разлилось в небольшой впадине (к песчаному пляжу приводил спуск из семи ступенек монументальной каменной лестницы), а дерево расположилось у самого обрыва, то часть его корней, вертикально уходивших в песок, были похожи они были на гигантские артрозные пальцы, вцепившиеся в отвесную стену, чтобы последним усилием подтянуть к ее краю старое, кряжистое тело.
У этих пальцев Бруткевич и улегся. Солнце проникало сквозь крону редкими блуждающими пятнами; иногда они набегали на глаза и пробивались через зажмуренные веки алым маревом лениво пульсирующей крови.
Так же лениво текли мысли Георгия Георгиевича – лишь слегка завихрялись на многоточиях, как завихряется на перекатах медлительная река.
«Надежно она вросла… взяла свое не высотой, а шириной, прямо не сосна, а соснодуб… дуб, дуб… что-то с ним связано… ах, да, увидев зазеленевший дуб, князь Андрей решил влюбиться в Наташу Ростову… И я вот полежу, полежу, потом подойду к этой рыжей сучке и скажу: „Мария, я решил в вас влюбиться!“ Так и не сказала, откуда она Шекспира хорошо знает… Неужто читала что-нибудь, кроме „Курса молодой ведьмы“ в трех томах?.. „Да, представьте себе, решил влюбиться, несмотря на то, что фигура у вас фиговая, ноги кривые, да и вообще – мерзавка вы редкостная. А почему, спросите вы, я так решил?.. Да вы спрашивайте, спрашивайте, не стесняйтесь, все лучше об этом спросить, чем о свиньях и свинарках…“ – „Поч-ч-ч-ему?“ – прошипит она. А я отвечу… что, собственно, я отвечу?.. какой, однако, бред… разве можно в такую влюбиться?.. а… вот что я отвечу!»
«Мария, с вероятностью ноль целых, девяносто девять сотых Бога нет! Но я, как нехреновый менеджер, хочу подстраховаться на одну недостающую сотую. Моя любовь к вам будет таким актом христианского смирения… нет, самоотречения… самозабвения… ага! нашел! – самосожжения, что когда Господь будет решать, где мне предоставить жилплощадь, я скажу: „В раю, Господи, конечно, в раю! Поскольку ад – в лице Марии – я уже познал в избытке!“ Бог вздохнет и ответит: „Сукин ты сын, Бруткевич!“ Сколько способностей я тебе дал – все профукано! И полагается тебе за это не ад, а адище!.. Но перед финишем ты, хитрожопый Бруткевич, специально вляпался в любовное дерьмо, рассчитывая, что я тебя пожалею…» – «Господи, – возражу я, – обрати все же внимание на то, что нездоровая тяга к дерьму была заложена в меня тобою же! Недаром я занялся проектом, в основе которого – продажа дерьма. Свиного и коровьего. За земную валюту… А теперь я за самую дорогую небесную валюту – за место в раю – пытаюсь всучить тебе любовное дерьмо. Берешь?» – «Ишь ты! – удивится Бог. – Ловит меня на проблеме теодицеи!1 Тоже мне, новый Лейбниц нашелся… Ладно, беру! Беру, сукин ты сын, господин Бруткевич Георгий Георгиевич!»
– Господин Бруткевич! Георгий Георгиевич! – в третий, наверное, раз повторял детский голос. – Мама сказала, что вы с огромным удовольствием сыграете со мной в шахматы…
О проекте
О подписке