Спокойная жизнь без особых треволнений, зато достойная.
Гарафеев вышел в коридор. Да, обои висят, тут не поспоришь. Но если не приглядываться, то и незаметно… Да, в большую комнату дверь не закрывается, но это надо всю коробку переделывать, а он все-таки не плотник. Розетка вообще бог знает как устроена. Гарафеев нахмурился, думая, что зря, наверное, прогуливал в школе уроки труда. С другой стороны, он посвящал это время химии и биологии и без блата поступил в медицинский, а иначе срезался бы и загремел в армию, а после нее к учебе уж, наверное, не вернулся бы.
Лучше накопить денег и сделать нормальный ремонт силами специалистов. Хотя тоже придется таскать мебель из комнаты в комнату, газетами ее накрывать, потом отмывать от мела, который имеет коварную особенность проступать снова. И опять жена скажет, что он внук по сути своей, и уклоняется, и на него невозможно положиться.
Гарафеев поскребся в дверь:
– Сонечка?
– Отвяжись.
– Ты долго еще будешь дуться?
– Сколько надо.
– Я тогда на работу схожу?
– Иди, осчастливь коллектив, а то они без тебя прямо не знают, что и делать.
Чтобы попасть на работу, ему не надо было даже переходить дорогу, и Гарафеев почти каждый вечер заглядывал в отделение реанимации. Проверял пациентов, корректировал назначения с дежурным доктором, словом, всегда ему находилось дело.
Сегодня, редкий случай, все было стабильно, даже пустые койки радовали глаз. Мерно шипели аппараты ИВЛ[1], а пациент, которому Гарафеев сегодня давал наркоз, полностью проснулся и готовился к переводу в отделение.
Ни суеты, ни беготни, благодать. Можно было и не появляться.
Гарафеев сплюнул через левое плечо и постучал по столу медсестры, зная, как обманчива и мимолетна бывает эта тишина.
Он выкурил сигаретку в ординаторской и собирался уже уходить, как в дверях столкнулся с молодым доктором Кожатовым.
– Ой, Игорь Иванович, как хорошо, что вы здесь, – сказал Кожатов, с улыбкой придержав Гарафеева за локоть. – Вы мне, случайно, не поможете?
Улыбка на молодом сытом лице растянулась еще шире и безмятежнее. Действительно, разве можно отказать такому симпатичному парню?
Гарафеев потянулся за халатом, который уже снял.
– Надо пациентку на ИВЛ переводить…
– Точно надо?
– Да, мы с заведующим посоветовались.
– Хорошо.
– А бабка тучная и шея короткая. Вы поможете заинтубировать?
Гарафеев кивнул и ухмыльнулся. Изящный эвфемизм, но интубация трахеи – это тебе не канаву копать. Это работа для одного человека, поэтому Кожатову следовало бы спросить – вы заинтубируете вместо меня?
Подошла сестра-анестезистка с набором, улыбнулась: «Как хорошо, что вы с нами, Игорь Иванович!» Гарафеев сказал, что уже уходит, скомандовал ввести релаксанты, взял клинок[2], вывел челюсть, и через секунду трубка была уже в трахее.
– Все, Петя.
– Ой, спасибо вам огромное!
– Да не за что.
Гарафеев послушал легкие – дыхание проводится, раздул манжетку и сделал режим аппарата искусственной вентиляции чуть помягче.
Тут мимо промчался заведующий – целеустремленный плотный дядька, формой и повадками напоминающий торпеду.
Увидев Гарафеева, он притормозил, подхватил его и увлек в свой кабинет.
– Гар, ну ты чего? – спросил он, закрыв дверь.
– Чего?
– Так и будешь за сыночком подтирать? Я специально сказал ему самому делать.
– Он бы не справился.
– На то и был расчет. Чтобы он хоть раз в жизни обосрался, может, задумался бы тогда о времени и о себе.
Гарафеев пожал плечами.
– Бабке бы все горло истыкал так, что мы бы после него тоже гортань не нашли, и что?
– Что? Он бы виноват был, вот что, и у нас появились бы основания для оргвыводов. И не надо на меня с таким ужасом смотреть. Еще скажи, что в первую очередь надо думать об интересах больного.
– Да, Вить. Не хочется, но надо.
– Гар, ты же врач, а не бабка старая! Хуже мамаши моей, ей-богу!
– Мамаша тут при чем? – не понял Гарафеев.
– Терапевт, которая консультировала хирургию, ушла в декрет, и мою жену пытались подписать на это дело. В смысле больных смотреть перед операцией, а не декрет, – засмеялся заведующий и достал сигареты, настоящее «Мальборо», – угощайся.
– Декрет тоже хорошо, – Гарафеев медленно вдохнул сладковатый дым, – я вот жалею, что у нас с Соней одна Лиза, только поздно теперь.
– Короче, жене стали подпихивать больных, а четверть ставки не дали. Она раз посмотрела, два, три, а денег как не было, так и нет. В итоге она отказалась смотреть, позвонила заведующему хирургией, предупредила, что не будет, а он, такой же иисусик, как и ты, решил, что она же врач, то есть гуманист до мозга костей, поэтому все равно посмотрит, и ни замену ей искать не стал, ни в бухгалтерию не пошел. В итоге операционный день оказался сорван.
– И как? Жене сильно попало?
– Так а за что? Она усердно и добросовестно пашет в пульмонологии, а про консультации в хирургии, простите, где написано? Где приказ? Где расчет? Я тебя сейчас удивлю, Гаричек, скажу одну вещь, которая перевернет все твое мировоззрение: никто никогда и ни при каких обстоятельствах не может заставить тебя работать бесплатно. Даже субботник дело сугубо добровольное. Звучит чудовищно, однако это правда.
Гарафеев засмеялся и с сожалением заметил, что сигарета подходит к концу, а стрелять вторую неудобно.
– А мама твоя тут при чем? – спросил он.
– А мама у меня трудится в нашей доблестной больничке библиотекарем. Насколько я помню, ни разу ее не выдергивали ночью из кровати, потому что людям срочно требуется книги почитать, но поведение моей жены крайне ее возмутило, так что она не поленилась явиться к нам домой с монологом о нашей бездуховности и корысти. Тоже вопила как резаная, что интересы пациента прежде всего и надо сначала их соблюсти, а потом уж решать свои вопросы. Когда речь идет о жизни человека, не время думать о своих шкурных интересах! И это еще самое мягкое, что мы от нее услышали.
Гарафеев промолчал, потому что был больше согласен с мамашей заведующего, чем с ним самим.
– И ты, Брут? – догадался заведующий.
– И я. Уж явно мама на вас дольше орала, чем Таня бы больного смотрела.
– Ты еще скажи, что у нее в голове знаний не убавилось от консультации, так не за что и платить.
– Ну…
– Гну! Запомни, Гар, уже оказанная услуга ничего не стоит. Конечно, нам никогда не будут нормально платить, если знают, что мы поорем-поорем, да и так сделаем. Но, с другой стороны, на чистую совесть сколько можно работать?
– Всю жизнь.
– Фу! Героизм неотделим от глупости. Вот ты пасешь Кожатова, подтираешь за ним все ошибки, так он это считает уже в порядке вещей. Уже и спасибо тебе через раз говорит. А помнишь, к нам инструктор обкома с аппендюком загремел, кто ему по сути наркоз провел?
– По сути я.
– А формально Кожатов. И после операции его смотрел, и в глаза заглядывал, и облизал, а про тебя инструктор даже не узнал, что ты живешь такой на белом свете. В итоге ты в заднице, а Кожатов тут подольстится, там улыбнется, да папа еще словечко замолвит, и вот он уже главврач или профессор и диктует, как нам жить и работать. А виноват кто?
– Кто?
– Да ты, что вывел в люди это жопорукое ничтожество.
Гарафеев улыбнулся. Как хорошо, когда затишье, можно посидеть, покурить и поделиться с другом теми мыслями, о которых не думаешь, а только хочешь думать. Примерить на себя рубашку циника и корыстолюбца.
Закон подлости работает отлично. Пока он здесь сидит, смакуя импортную сигаретку, в отделении тихо, но стоит только уйти за дверь, у смерти тоже закончится перекур, и она вновь примется махать своей косой, и хлынет поток жертв автомобильных аварий, инфарктников, а может, и самоубийц. Все койки заполнятся, и Витька будет стремительно носиться от пациента к пациенту, интубируя, ставя подключички, делая назначения, и не присядет до самого утра, и не вспомнит, что по норме ему полагается двенадцать пациентов, а не двадцать. А Кожатов… Хорошо, если не будет путаться у Витьки под ногами, больше от него ждать нечего.
Гарафеев поморщился. Может быть, в Витькиных словах есть резон? Он действительно думал о больных, когда помогал Кожатову, а стучать с детства не приучен. Ничего нет отвратительнее, чем жаловаться и закладывать товарища, поэтому формально Кожатов хороший молодой доктор, крепкий профессионал, которому можно доверить самостоятельную работу. А по факту Витька остался с больными один.
Гарафеев постоял в дверях. Нет, все тихо. Надо идти домой, к Соне, которая неизвестно будет ли рада его возвращению.
Стас давно хотел подновить свой стол, и теперь время для этого наступило. Конец мая, все в отпусках или в поле, так что редко встретишь в лаборантской живого человека.
Он распахнул окно и высунулся наружу. Пахло сиренью и теплым асфальтом, а на улице почти никого не было. Солнце ласкало пыльные каменные дома, отражалось в окнах проходящего трамвайчика, который деловито постукивал и звенел, вызывая в памяти стихотворение Гумилева «Заблудившийся трамвай».
Стас нахмурился, потом улыбнулся. Он любил и чувствовал поэзию, но всегда немного огорчался, что сам никогда так хорошо не напишет. Так, может, и не надо?
Ладно, не попробуешь – не узнаешь, а пока на повестке дня стол.
Он подстелил газет в несколько слоев, переоделся в тренировочные брюки и заработал кисточкой. Старое иссохшее дерево вбирало краску как будто с благодарностью.
Увлекшись, он не заметил, как открылась дверь.
– Не свисти, денег не будет, – дружелюбно сказал профессор Шиманский. – А ты чем вообще занимаешься?
– Как вы сами видите, – засмеялся Стас, – не место красит человека, а человек место.
– А человек отчеты составил?
– Составил.
– Образцы?
– Зарегистрировал.
– Документы?
– Разложил.
– А журналы? Приход-расход опасных веществ?
– Тютелька в тютельку.
– То есть все?
– Все.
– Если тебе нечем заняться, это еще не повод вонять краской на весь институт. Лучше бы уж прогулял, ей-богу.
Стас заработал кисточкой быстрее.
– Ага, чтобы меня патрули на улице поймали! Сейчас же трудовую дисциплину неистово блюдут.
– Ладно тебе, у них тоже отпуска. Кто будет сторожить сторожей? – ухмыльнулся Шиманский. – А вообще заходи ко мне, я тебе работу-то быстро найду.
Профессор по широкой дуге обогнул Стаса и выглянул в окно:
– Благодать какая… Сейчас бы в поле, верно?
– И не говорите! Нога моя давно срослась, я ее уже не чувствую. Надо было не слушать врачей, а ехать в экспедицию.
– Это называется – ложно понятое чувство долга, – наставительно произнес Шиманский.
– Ну да, – кисло согласился Стас.
Он знал, что начальники геологических партий дерутся за то, чтобы заполучить его к себе в качестве рабочего, и за десять лет, прошедших после школы, почти не вылезал из экспедиций, за вычетом армии. Судьба хранила его, оберегала и выводила целым и невредимым из самых опасных ситуаций, и все для того, чтобы он этой зимой на ровном месте поскользнулся и сломал ногу. Вроде бы срослось, как на собаке, но врачи настоятельно советовали пропустить этот полевой сезон. И были правы. Он незаменимый работник, только когда здоров, а инвалид станет обузой и может вообще сорвать экспедицию. Ради дела лучше не рисковать.
– Вот здесь еще подмахни, а то потеки, – Шиманский указал на тыл стола.
– Сейчас.
– Так приятно смотреть, как люди работают, а самому ничего не делать.
– Хотите, у вас что-нибудь покрашу?
– Не любишь сидеть сложа руки?
– Нет.
– Слушай, а тебе сколько лет? Двадцать пять исполнилось?
– Двадцать восемь.
– Отлично! – Шиманский спрыгнул с подоконника и весело засмеялся. – Нашел я тебе занятие! Останешься доволен.
По телевизору начался очередной кусок многосерийного фильма, снятого по роману отца, а вставать от письменного стола и переключать на другую программу было лень. Стас присмотрелся. Папа, когда писал, слов не жалел, так что пришлось постараться, чтобы втиснуть его эпопею в шесть часовых серий, и серьезный роман превратился в дешевенькую мелодраму и неубедительный панегирик коллективизации.
Стас сам не понимал, злорадствовать ему или сочувствовать своему маститому отцу.
Иногда он, сидя над чистым листом бумаги в поисках рифмы, ощущал почти физическую потребность писать прозу. Когда в экспедициях он видел какой-нибудь удивительный пейзаж, сразу думал, как бы описал его в романе или повести, а поэтические строки не приходили на ум даже при созерцании самых потрясающих природных красот. Он любил говорить с местными жителями, записывал их предания и обычаи, особенные словечки, и насобирал уже приличный архив, и даже вполне отчетливо представлял себе, о чем мог бы быть его роман, но знал, что никогда его не напишет.
Папа своими многотомными кирпичами надежно заложил для сына окно в бессмертие. Официально отец проклял сына, как только узнал, что тот связался с позорным отребьем, расплывчато именуемым «системой», настолько плотно, что отказался вступать в комсомол. Как многие родители, он попытался быстро и насильно сделать из Стаса человека, и в результате подростковое позерство превратилось в непоколебимые убеждения.
Убеждения отца тоже не отличались пластичностью, поэтому он вскоре заявил, что не намерен терпеть в своем доме оголтелых диссидентов, а тем более их кормить, и Стас был изгнан в коммуналку, где бабушка, давно жившая у них дома, оставляла за собой комнату.
Стас немного ошалел от свободы и устроил себе праздник непослушания. И он даже слегка затянулся, но, к счастью, суровая рука военкома выдернула Стаса из вихря удовольствий. В армии он все-таки вступил в ВЛКСМ, не из-за агитации, в которой недостатка, прямо скажем, не ощущалось, а просто замполит оказался очень душевным мужиком, и Стасу было неловко доставлять ему неприятности.
Демобилизовавшись, он устроился лаборантом в крупный геологический НИИ, исходил в экспедициях полстраны, писал тексты для подпольной рок-группы и считал, что жизнь удалась. Лишь в последние годы появилось легкое, быстропроходящее сожаление оттого, что родители выгнали его до того, как заставили поступить в институт.
Всем известно, что у советского писателя Суханова ребенок – отщепенец и изгой, но стоит только Стасу написать собственную книгу, как он тут же превратится в папенькиного сынка, пропихнувшего в печать свою беспомощную писанину исключительно благодаря отцовским связям. Его книги станут восприниматься всего лишь наглядным пособием, как именно природа отдыхает на детях гениев, тем более что Стас смутно чувствовал, что если будет писать прозу, то очень близко к манере отца.
Нет, самое лучшее так, как сейчас, папа творит в своей вселенной, он – в своей. Один над реальностью, другой – под ней.
…На экране молодая интеллигентная артистка, неумело окая, призывала односельчан идти в колхоз. Изображение в старом телевизоре слегка подрагивало, расплывалось, и, наверное, от этого сцена не достигала проектной мощности пафоса.
Стас потянулся, прикусил синий колпачок шариковой ручки. «Чем издеваться над папиным творчеством, на себя посмотри, – сказал он сердито, – ни слова еще не высидел, а Михаил Григорьевич небось уже полкниги наметал».
Наконец он решил поискать вдохновения на улице. Глупо сидеть дома в хорошую погоду.
После армии он какое-то время ходил одетым так, как полагается человеку «системы», но эпатировать публику быстро надоело. Не стоило возмущение честных граждан тех усилий.
Длинные волосы очень мешали в экспедициях, кольца отвлекали, а выкидывать кровно заработанные деньги на импортные футболки с дурацкими надписями было очень жаль, и Стас сам не заметил, как стал выглядеть обычным парнем, разве что с бородой, но она скорее выдавала в нем бродягу, чем поэта.
Порой ему бывало немного стыдно перед папой, что он так яростно боролся с ним ради того, что теперь совсем не нужно.
Асфальт отдавал дневное тепло, и воздух перед глазами чуть дрожал, солнце пряталось за рыжими крышами, а в высоком небе висел прозрачный диск луны, похожий на облако. Какой-то малыш не хотел уходить со двора и плакал, и Стас прибавил шагу, чтобы не поддаваться жалости. За ним вдруг увязался черный кот с белым галстучком, он держал хвост трубой, и смотрел на Стаса так, будто знал что-то важное, мог предупредить его, но из вредности не хотел.
– Кис-кис-кис, – неуверенно произнес Стас, кот фыркнул и свернул в подворотню.
Усмехнувшись, Стас последовал за ним и оказался в обычном дворе-колодце с тремя глухими стенами, а в четвертой было всего два окна. Почти все пространство занимал раскрытый фургон, из которого мужики кидали половинки мясных туш. На бледной мертвой шкуре выделялись синие печати. Туши летели в окно полуподвала и там падали с глухим стуком.
Кот тем временем завернул в темную нишу, которую Стас считал слепой, но, заглянув, обнаружил узкий проход на улицу.
Пройдя через него, Стас оказался на набережной Смоленки, совсем диком берегу с неряшливо растущей травой. Черная мутная вода закручивалась вокруг камней и старых веток, а на другом берегу стоял черный полуразрушенный деревянный дом. Крыша на нем провисла и обвалилась, в окнах поблескивали обломки стекол, а низкие кусты сирени никак не хотели закрывать это безобразие. Стас удивился. Он редко заходил сюда в своих странствиях и не думал, что в центре Ленинграда есть уголок такого запустения. Он прошел чуть дальше по берегу.
Бурьян исчез, сменился ровной травой, в которой густо росли одуванчики, пушистые, словно цыплята. Близился вечер, и Стас решил посмотреть, как они будут закрываться.
Тут он увидел молодую женщину, и сердце екнуло, потому что Стас узнал ее, но сразу подумал, что ошибся, просто ему хочется встретить Лелю, вот и мерещится она ему во всех незнакомках.
Лишь когда он заметил, как дрогнуло ее лицо, понял, что это действительно Леля.
Она сильно изменилась, слишком сильно, и совсем не так, как он представлял себе.
Стас поскорее окликнул ее, и Леля остановилась. Стас улыбнулся, не зная, что сказать. Она стала совсем старая дева, сухая, строгая. Вместо моря искрящихся волос – строгий пучок, губы сжаты, и даже фигура, по-прежнему стройная и прямая, будто одеревенела.
– Рад тебя видеть.
– И я тоже.
– Давай провожу?
Леля пожала плечами, и Стас пошел рядом с нею, приноравливаясь к быстрым легким шагам. Походка у нее не изменилась.
Леля была первая красавица школы, и Стас замечтал о ней, как только стал интересоваться девочками. Впрочем, он был такой не один и понимал, что шансов нет. Он – обычный парень, ничего особенного. Если быть до конца честным, то в «систему» он пошел именно для того, чтобы как-то выделиться из толпы, но Лелю его метаморфоза не впечатлила.
О проекте
О подписке