Читать книгу «Знамение пути» онлайн полностью📖 — Марии Семёновой — MyBook.

Не далее чем к вечеру рассказ об этой сшибке, украшенный всеми подробностями, дойдёт до Наставника, и тот – не вслух, про себя, но давно знающие его сразу поймут – похвалит ученика. И всего пуще за сдержанность. Ибо тин-виленская Правда, весьма милосердно взиравшая на любителей почесать кулаки, вынувшего меч отнюдь не гладила по головке. Торговому городу потребен на улицах мир. А какой мир, если мечами станут размахивать? Да потом ещё мстить и судиться за отсечённые руки и ноги?.. Потому-то, если человек, первым вздумавший в пылу ссоры рубить супротивника, тут же погибал или бывал искалечен, – любой тин-виленский судья выносил приговор, утверждавший, что забияка сгубил себя сам. За него воспрещалось мстить, за него даже не назначали выкуп, обычно выплачиваемый замирения ради…

Вот и получалось, что своим ударом Бойцовый Петух просто отдал себя на расправу. Бери и делай, что хочешь, всё равно никто не накажет.

То есть, конечно, – если сможешь.

Ну а Волк мог. Ой мог!..

Мог без большой натуги зарезать Ригномера его же мечом, опрятно вынутым из руки. Этот приём был давно постигнут всеми справными учениками. Не выучен, но впитан исконным разумом суставов и сухожилий, тем самым, благодаря которому мы не падаем, болтая ногами на верхней жерди забора. Мог Волк переломать Бойцовому Петуху половину костей, а напоследок – или прямо сразу, на выбор, – свернуть голову. Мог ещё тридцатью тремя способами унизить его, покалечить, вовсе убить…

Не стал.

Волк выбрал совсем иной и, наверное, самый действенный способ в корне прекратить свару и притом добиться желаемого. Вот только, как это часто в подобных случаях почему-то бывает, оказался этот способ наиболее трудным для него самого. «Что же, вот заодно новое умение и испытаем…» Мелькнувшая мысль пришлась очень некстати, и Волк сразу выдворил её из сознания, взамен призвав этакое удалое равнодушие: да какая разница, получится или не получится и что скажет народ?! По большому-то счёту никакой разницы нет…

Быть может, Наставник, случись он здесь, кивнул бы ему с одобрением. А может, наоборот, попенял бы за увлечение внешней стороной дела, – ведь в случае удачи Волк именно отклик стоявших вокруг собирался использовать к своей выгоде.

Это, впрочем, тоже никакого значения не имело…

…На самом деле рассуждения Волка длились долю мгновения, пока совершался удар. А если уже с полной скрупулёзностью придерживаться истины – он и не рассуждал вовсе, ибо тому, кто принимается рассуждать под занесённым мечом, приходит очень быстрая смерть.

Волк просто – действительно просто, если уметь, – вошёл в движение Ригномера и чуть продолжил его, а потом…

Потом его пальцы обхватили острый, хорошо отточенный клинок и сомкнулись на нём. Нет, Волк не ловил вражеское лезвие между сомкнутыми ладонями, что тоже иногда делают; он взял его, как берут палку, и удержал; и Бойцовый Петух с изумлением обнаружил, что не может не только ударить, но даже и просто высвободить меч. Сегван стоял в нелепой, некрасивой позе незавершённого движения. И с большим трудом удерживал равновесие. Чтобы заново его обрести, надо было выпустить рукоять. А этого Ригномер, ясное дело, позволить себе не мог.

Его гневный запал не то чтобы испарился, но стал отчётливо бессильным. Он попробовал выдернуть у Волка клинок. Ничего не получилось: проклятый мальчишка держал крепко. И его пальцы почему-то не падали отрезанными в траву. Даже крови не было видно. И, не в силах уразуметь, что же случилось и как вообще может такое быть, Ригномер ляпнул первое, что явилось на ум:

– Пусти! Отдай меч!

Ляпнул и сам ощутил, до какой степени глупо это прозвучало. Народ, стоявший кругом, начал смеяться. И, кажется, первыми и всех громче захохотали корабельщики-арранты, пришедшие посмотреть собачьи бои, которыми далеко славилась Тин-Вилена.

Аррантам нравится считать свой народ самым разумным и просвещённым на свете. Во всяком случае, они немало преуспели, убеждая в том ближние и дальние племена. Оттого кое-кто (обыкновенно – сам не имевший с ними особого дела) даже склонен полагать слово «аррант» едва ли не близнецом слову «учёный». Так вот, посмотрел бы этот кое-кто на смеющихся мореходов, на их загорелые, отчаянные, щербатые рожи, сияющие предвкушением бесплатного зрелища! Волку почудились знакомые голоса, он покосился… Точно! Корабельщики были те самые, с которыми судьба свела его в ночном переулке.

Они тоже узнали Волка и принялись подбадривать его:

– Молодец, паренёк!

– Так его, забияку!

– Чтоб знал!..

Ригномер налился багровой кровью и, поскольку терять было уже нечего, повторил:

– Отдай меч!

– Отдать не отдам, – усмехнулся Волк, – а вот выменять соглашусь.

Зрители захохотали пуще. Бойцового же Петуха от безвыходности положения осенила редкостная сообразительность, и он зарычал сквозь сжатые зубы:

– Да забирай своего блохастого родственничка!.. Не больно-то был и нужен!..

«Почему?..»

Он сидел в углу чисто подметённого дворика. Сидел в позе сосредоточения – ягодицы на пятках, спина выпрямлена, руки на бёдрах. Когда-то подобное положение тела казалось ему страшно неудобным, даже мучительным. Особенно если приходилось сидеть таким образом сколько-нибудь долго. И он знал людей, которым поза сосредоточения представлялась вдобавок унизительной, а потому они избегали её как могли. Что, мол, ещё такое – на коленях стоять! А потом на них же всяко-разно вертеться, протирая оземь штаны!..

У него тоже от сидения на пятках с непривычки поначалу глаза лезли на лоб. Однако его народ не видел особого толку в пустых жалобах, и особенно в жалобах на ремесло, которым взялся овладеть. «Не получается? – сказала бы его мать, Отрада Волчица, если бы могла в те дни видеть сына. – Значит, мало старался…»

И была бы права, ибо не бывает ремесла, злонамеренно не дающегося в руки. Ежели не даётся – значит, руки дырявые. И он трудился над позой сосредоточения с угрюмым упорством, которое тогда же в нём проявилось. Много с тех пор в нём проявилось такого, чего прежде не усматривали добрые люди… Такого, чего он даже сам в себе не подозревал.

«Почему все предали меня? За что?..»

Перед ним, утверждённая на песке, стояла большая чаша с водой.

Он сидел в том углу дворика, где смыкались стенками две клети, построенные в разные годы. Старые, местами потрескавшиеся, отбеленные и посеребрённые временем брёвна сходились с новыми, хранящими запах смолы. Он садился именно так, лицом в пустой угол, когда в самом деле стремился чего-то достичь и не хотел, чтобы тень чужого движения или даже игра света на листьях нарушали с трудом достигнутое сосредоточение. Он привык, и чаще всего у него получалось. Но сегодня – ни в какую. Вот Винойр и Шабрак, отец Мулинги, покинули дом и на цыпочках прошли к калитке у него за спиной. Они очень старались не помешать ему, но, конечно, помешали и разозлили вдобавок. Когда что-то не получалось, это всегда по-мальчишески злило его и тянуло сорвать злобу на ком-нибудь постороннем, объявив именно его виновником неудачи.

Это было недостойно, и, повзрослев, он не давал себе воли. Но оттого, что он не пускал раздражение наружу, оно ведь не исчезало…

Он был готов к тому, что вот сейчас Шабрак, выйдя за калитку и оттого вообразив, будто во дворе сделался не слышен его голос, тронет шо-ситайнца за руку и шёпотом спросит: «Что, не получается у него?» И Винойр, пожав плечами, ответит: «Сам видишь. Не получается…»

Какое уж тут сосредоточение!.. Он поймал себя на том, что мучительно вслушивается, разгораясь ещё не нанесённой обидой. Но хозяин дома и его гость ушли молча, не пожелав обсуждать его очередную неудачу.

Ибо это была неудача.

Очередная.

Когда они возвращались со Следа, вдвоём с Винойром катя тележку и клетку на ней – ибо лошадку свою Ригномер, конечно же, выпряг, – Мулинга пошла рядом с ним, Волком. «Много успела нарисовать?» – спросил он её, просто чтобы что-то сказать. Ведь теперь, с уговорённым отъездом Винойра, девушка как бы оставалась ему – ухаживай, сватайся, проси бус, никто не помеха. Мулинга принялась рассказывать, даже показывать руками родившийся у неё замысел: серебристый зверь на тележке – и против него Тхваргхел; благородные, величественные враги. Она говорила, но Волк только впитывал её голос, не размениваясь на слова и любуясь, как играет в её волосах солнце. Может, однажды он будет целовать эти волосы, когда…

Мулинга что-то поняла и вздохнула: «Я буду скучать по тебе, Волк. Ты стал мне как брат…» Он безмолвно смотрел на неё, чувствуя, как переворачивается вверх дном весь его мир. Как так, чуть не спросил он напрямик, ведь это Винойр уезжает, а я остаюсь? Здесь, с тобой?..

«У моего отца не так хорошо идут здесь дела, как он когда-то надеялся, – сказала она. – Батюшка думал, что после нашей свадьбы с Винойром у него будет помощник. Но раз уж Винойру всё равно выпало уезжать, мы и подумали – почему бы нам всем вместе не вернуться за море?»

Колёса повозки размеренно поскрипывали. Зверь, сидевший внутри, внимательно и насторожённо смотрел на людей, переводил взгляд с одного лица на другое, принюхивался к рукам.

«Уж ты прости, побратим. – Винойр весело щурил топазовые глаза и, похоже, совсем не чувствовал себя виноватым. – Я сам узнал только вчера…»

Волк пожал плечами и удивился откуда-то со стороны, как удалась ему почти настоящая невозмутимость.

«На что ж тут сердиться? – И приговорил, как было в обычае у его племени: – Совет да любовь…»

Не верилось, что этот разговор происходил неполных полдня назад, нынешним утром. И вот теперь, вечером, он сидел в углу двора, откуда скоро уедет Мулинга и с нею Винойр, и пытался достигнуть сосредоточения.

И, естественно, терпел неудачу.

То, что он собирался совершить, было на самом деле сродни стрельбе из лука на состязаниях в святой день Рождения Мира. Там тоже чувствуешь, попадёт ли стрела в цель, едва ли не прежде, чем пальцы разомкнутся на тетиве.

Вот и он чувствовал, что сегодня уже ничего не достигнет.

Из-за забора прокричал петух. По улице с гомоном пронеслась стайка детей… Всё мешало. Всё раздражало его.

Он сделал усилие, отстраняясь от внешнего, и снова стал смотреть на чашу с водой. На глиняный край села муха и поползла по нему, ища съедобных остатков.

Он чувствовал, что готов был возненавидеть дело, которое – странно даже вспомнить – некогда так его увлекло…

Ему рассказывали, как Наставник когда-то проверял себя перед решительной схваткой. Он гасил огонь. Пламя, точно задутое, срывалось со свечного фитилька, повинуясь истечению силы, струившейся вперёд из его раскрытой ладони. Но это, по мнению Наставника, ещё далеко не было мастерством. Любой сколько-нибудь умелый воин на такое способен. Вот когда у него отпала нужда в сугубом движении рук, а свеча стала не то что гаснуть – вообще со стола слетать просто от взгляда и внутреннего напряжения тела, вот тогда только Наставник сказал себе: Я готов.

И не ошибся…

Волк понял с самого начала своего обучения: ему тоже понадобится такая проверка. И ещё он понял, что она должна быть совершенно иной, нежели та, которую выбрал Наставник. «Он – Волкодав, а я – Волк, – сказал себе в те дни самоуверенный девятнадцатилетний юнец. – Он воспользовался огнём, а я возьму воду…»

На самом деле кан-киро зиждется на подражании. Ученик повторяет движения учителя, постепенно постигая их смысл, и другого пути не придумано. Даже простого приёма не выучишь ни по самым добросовестным описаниям, ни рассматривая картинки вроде тех, что рисует Мулинга. Но это приёмы, а ведь кан-киро – гораздо больше, чем набор ухваток и увёрток, позволяющих сокрушить напавшего на тебя наглеца! Гораздо, гораздо больше… И оттого первейшая истина, внушаемая всякому новому ученику, гласит: Смотри на учителя. Подражай ему. Не требуй объяснений, ибо слова вмещают не всё. Просто подражай…

Но для Волка подражать значило любить. Подражать – значит стремиться стать таким же, как тот, кому подражаешь. А можно ли хотеть уподобиться тому, кого ненавидишь? Или, скажем иначе, тому, кого долг обязывает ненавидеть? Тому, кого поклялся убить?

«Я найду брата, мама. Я разузнаю о его судьбе. И, если его уже нет в живых, – я за него отомщу…»

Вот потому-то и был Волк самым молчаливым и замкнутым среди учеников, потому-то, может, и Мулинга выбрала не его, а смешливого красавца Винойра, – хотя кан-киро Винойра не шло ни в какое сравнение с тем, которого достиг Волк. У Винойра тоже лежало в заплечном мешке немалое горе. Как-никак, он навсегда оставил родные шатры ради замирения с племенем старинных врагов. Но ему не приходилось полных три года разрываться между ненавистью и любовью. Ненавистью, которую Волк, соблюдая данный обет, силился вызвать в себе… и не мог. И любовью, которую отчаянно пытался не допустить в своё сердце.

Ни с кем не посоветовавшись, он ещё в самом начале обучения купил на базаре большую глиняную чашу, покрытую изнутри блестящей белой глазурью. Чаша привлекла его простым совершенством формы, и, присмотревшись, он уже не мог оторвать от неё взгляда. Подобных ей никогда не делали у него дома, и помнится, в нём тотчас заговорила присущая любому венну осторожность, – если мои пращуры такого не ведали, то гоже ли мне?.. Он даже ушёл прочь от прилавка, заставленного мисами, жаровенками и горшками. Но потом, поразмыслив, сказал себе, что и сам оказался от дома весьма далеко, где отнюдь не бывал ни один его предок, да ещё и взялся обучаться кан-киро, о коем достопочтенные пращуры, что называется, слыхом не слыхивали. И Волк поддался другому внутреннему голосу, уверенно говорившему: это его вещь, он полюбит её, будет радоваться ей. «Так-то оно так, – всё же подумал венн, приученный к бережливости и к тому, что ни единый предмет не покупается просто ради красы, а только для пользы. – Но что же я буду с ней делать?»

И вот тогда-то его и осенила мысль о воде.

Он поспешно вернулся к лотку горшечника и очень обрадовался, увидев, что чашу ещё никто не забрал. Щёлкнул по краю ногтем, с удовольствием послушал высокий чистый звон и спросил девушку, стоявшую за прилавком: «Сколько стоит такая миса, красавица?» – «Четверть барашка серебром», – отвечала Мулинга. Он не торгуясь выложил деньги. Потом принёс девушке кулёчек сладостей и маленький нож, показавшийся ему похожим на веннский…

Три года с тех пор он испытывал себя над этой чашей, проверяя свою готовность убить человека, которого не разрешал себе полюбить.

И у него ничего не получалось.

А Мулинга в итоге выбрала другого…

А ведь кан-киро некогда даровала миру Богиня Кан, называемая Любовью… Даровала во утверждение Своей власти – ибо ведала эта Богиня не только радостными утехами женщин и мужчин, как аррантская Прекраснейшая, но вообще всякой теплотой в людских проявлениях. Любовью родителей и детей. Милосердием ко врагу… Отношениями ученика и учителя…

Между прочим, добрые люди уже передали Волку, что говорил о нём Наставник несколько дней назад в корчме у Айр-Донна. «Жалко мне его, – будто бы сказал Волкодав. – Самого главного в кан-киро он так и не понял. И, видать, уже не поймёт…»

Волк раскрыл ладонь, занёс руку – так, словно собирался таранным ударом высадить, самое меньшее, городские ворота, – и движением, в котором знаток усмотрел бы тот самый удар, только невероятно замедленный, поднёс к чаше устремлённую руку…

Поверхность воды, на которую успели осесть какие-то пылинки, даже не шелохнулась. Волк не стал себя обманывать. Лёгкую рябь вызвало дуновение ветерка. А вовсе не его движение, исполненное, как ему казалось по глупости, неимоверной внутренней силы.

«Чего же я не понимаю? – мучительно забилось в душе. – Чего? Дай ответ, Богиня Любовь…»

Нет, поистине не следует смертным то и дело тревожить Богов, испрашивая предвидения и совета. Он ведь уже молился сегодня, вопрошая об исходе неизбежного поединка с Наставником. И получил ответ: жёлтое пятно мочи под брюхом полузадушенного Молодого. Может, именно потому что-то дрогнуло в сердце, когда он заносил руку над чашей: он был заранее уверен, что проиграет свой бой… как и в том, что с водой у него опять ничего не получится. Не вскипит она белым ключом от неосязаемого прикосновения его силы, не выплеснется наземь, послушно и радостно подтверждая его мастерство…

Вот и не получилось.

А просьба о вразумлении, обращённая к Богине Кан, породила одну-единственную мысль, да и то не имевшую никакого отношения к его цели.

Священным символом Богини была вода, удерживаемая и подносимая на ладонях милосердия и любви. Кто-то видел в ней слёзы, пролитые над несовершенством и жестокостью мира. Кто-то – священную росу для омовения и очищения страдающей, заблудшей души. Кто-то – горсть воды, припасть жаждущими устами…

Почему-то Волк никогда раньше не вспоминал этот символ, когда смотрел в свою чашу. И то сказать, у него здесь была совсем иная вода. Она отражала солнце, садившееся в облака, и казалась красной от крови. Такой водицей набело не умоешься – лишь осквернишься. И жажду не утолишь.

«Чего же я не понимаю? Чего?..»

Над Тин-Виленой ещё догорал вечер, а в северной части океана, который шо-ситайнцы называли Восточным, арранты – Срединным, Окраинным или просто Великим, а нарлаки – Западным, стояла уже глубокая ночь. Сторожевые тучи исполинского шторма проходили южнее, и над мачтой «косатки» неслись лишь изорванные ветром клочки и лоскутья, за которыми не могли надолго укрыться путеводные звёзды. На закате в облаках шёл бой, там рубились и пировали герои. Теперь в вышине скользили бесплотные привидения: души, не заслужившие честного посмертия, безрадостно уносились в пасмурные владения Хёгга. Полная луна то пряталась за ними, то вновь принималась плавить в океане чернёное серебро. Свет был до того ярок, что глаз без труда различал цвета, а парус отбрасывал на корабельные скамьи и спавших под ними людей непроглядную тень.

Ветер дул спокойно и ровно, и на всей «косатке» бодрствовали только два человека: зоркоглазый Рысь у руля – да кунс Винитар, лежавший под меховым одеялом на своём месте, на самом носу.

1
...