Через две недели после этого рассказа меня рано разбудили голоса стоявших, очевидно, на тропинке, у калитки.
– Да что ты, Ксенок, очумела? Это же я, – говорил мужской голос.
– Кто вы? Я вас не знаю. Уходите, откуда пришли! – звучал злобный и будто бы удивленный бабушкин голос.
– Ну да, ты меня не знаешь. Я марсианин, с парашютом к тебе спрыгнул! Слушай, у меня горе: открылась измена. Мой сын – не мой сын!
– С чего ты взял?
– Наука! Я водил его в лабораторию установления отцовства. Кровь у нас брали.
– Ошиблись! Знаешь, сколько ошибок в науке, в жизни? Вся жизнь – ошибка!
– Какая ошибка! Я оскорбленный отец и муж. Где отведешь мне место?
– Я честная женщина, я мученическая жена. Не кидай тень на мою хрустально чистую честь. Иди к своему сыну.
– Ты меня изгоняешь? Меня из-за тебя мучила эта блудница вопросами, почему у меня по вечерам заседания кафедры, а ты… Все вы такие. Твои-то хоть дети – твои?
Пауза. Послышался глухой удар лопатой, а затем хруст ломаемых клумб. Утренний гость убежал, сделав в пионах траншею.
На следующее утро бабушка обнаружила большой ущерб в морковной гряде и пошла искать виновника за огородом, и по дороге обнаружила пропажу старой телогрейки с чучела.
Я сопровождала ее на охрану нашей границы. Наш огород переход в поле, заставленное стогами. Опершись на лопату, бабушка хмуро глядела, как из ближнего стога выдирался длинный человек в штормовке, снимал с головы и плеч космы соломы. После чего стал шарить в дыре и выволок рюкзак.
Он отряхнулся, пригладил волосы, окружавшие его тонзуру, и стал уговаривать бабушку, говоря, что он «еще хорошо сохранился».
– На чай и не надейся, – отрезала бабушка.
– Розанчик мой прелестный… Ну как же…
– Что-о? Розанчик? Так… Ты же меня всегда Ксенок-Колосок называл? У тебя, значит, весь набор садовых цветов был?
Вскоре бабушка заставила себя понизить голос, очевидно вдохновленная какой-то целью.
– Значит, не хочешь возвращаться больше к себе на Маркса, 17? Никогда?
– Никогда на Маркса, 23 не возвращусь! Отрезаны пути!
– Никогда не возвратишься в свою двадцатую квартиру?
– О нет, эта пятнадцатая квартира – мой позор.
Бабушка впала в размышления, а потом извлекла из кармана ватника два бутерброда с тонкими ломтиками сыра и отдала приятелю со словами: «Не порть мне гряды». После этого мы ушли в дом.
В тот же день она уехала в город, оставив меня на соседку Капу, из города по выведанному адресу послала телеграмму сыну старого дружка, сообщив о местопребывании взбунтовавшегося отца.
Наутро бабушкин дружок еще издали увидел синий «москвич» своего сына и спрятался в лес. Так что на первый раз избежать пленения ему удалось. Однако ночевал он по-прежнему в стогу. Бабушка поставила пол-литра шоферам, чтобы они начали увозить стога сперва с нашего поля, а не с соседнего, и они убрали жилище беженца.
Он впал в апатию и на следующий день был забран сыном домой. Я его рассмотрела: длинный, худой, с облетевшей головкой. Про такого говорят «волос в супе».
Перед отъездом бабушкин гость кричал на всю деревню, обращаясь к толстому человеку с заросшей головой, вылезшему из машины:
– Оставьте меня! Я вас не знаю!
Беженец бился и орал на всю деревню.
– Папа, тебе вредно волноваться, – отвечал вла делец синего «москвича», заталкивая отца в машину. – У тебя сердце.
– Какой я вам папа! – слышались из машины приглушенные крики. – Спросите у вашей матери, кто ваш отец!
Среди бесконечных бабушкиных разговоров о еде и маминых страхов жить было скучно, а порой и тяжело. Окружающий мир – деревенские – относились к нам настороженно. Не свои мы им были, «горожане», «москвичи». Бабушка относилась к той же Евдокии-молочнице свысока, называла ее, бывшую старше, Дунькой. Та обращалась к бабушке на «вы». Дед вел помойную войну со старухой Черепениной и был всецело поглощен ею. Мама не выходила на улицу вообще. Отец наезжал редко, дома не любил, с дедом и бабушкой цапался.
Я защищалась фантазией, мечтала на ходу, одиноко сидя посреди поля или за супом.
Почти каждую ночь снился мне французский генерал – каждый раз в ином обличье – то с головой, то без головы, – то в мундире, огненно сверкая глазами и размахивая шашкой, – то во фраке, танцующий старинный полонез, – а то и вовсе в позе мечтающего Пушкина, прислонившийся к сосне возле могилы и глядящий на звезды. На лице зеленоватый цвет луны.
Помню, мне приснился сон. Иду я в ночь на Ивана Купалу через заросший Екатерининский канал по насыпи. Белая луна на небе. Вхожу в лес. Бугор разверзся. В нем полыхает что-то огненное. Слышу над собой улыбчивый старческий голос. Вероятно, древняя речь. «Аще бо сребро или злато скровино будет под землею, то мнози видят огнь горящ на том месте, то и то же дьяволу указующу сребролюбивых ради». Такое что-нибудь. Испугалась я и уж бежать хотела обратно, но вижу, манит меня кто-то издали и тихонько зовет: «Маша, Маша». Подошла ближе, земли под собой не чую, глянула в разверзтый холм, а там, в гробах, один в другом: золотой – серебряный – железный – генерал лежит. Мундир из алого сукна, ордена и шпага блещут, в головах что-то переливается желто-синим пламенем. Цветок папоротника! Генерал манит меня, и ступила я на тот холм, где его вместилище находится, – вдруг все вмиг изменилось. Вижу, стоят столы длинные, за столами гости веселятся, звон чарок. На столах блюда серебряные, бутылки зеленого стекла в сетке, высокие подсвечники. Одна дама с покатыми плечами и рыжеватыми, хной крашенными локонами, вся молочно-розовая, в белом платье в пол, заливисто так смеется. Хочет отрезать с большого блюда себе кусочек, да не может: на блюде что-то ерзает. Подхожу ближе, глянула. На блюде вертелась, стараясь улыбаться всем гостям сразу, голова генерала. Бросилась я бежать, добежала до венецианского мостика, который раньше насыпью был. Голова кружится, упаду, думаю, в воду и утону. Слышу, кто-то романс поет, голос ко мне приближается, а слов не разберу. Из белого тумана, что по воде стелется, выплывает лодка, на веслах генерал, довольной улыбкой сияет, рядом – дама в кудрях.
Подплывают и будто меня не замечают. Вижу: дама та – вылитая моя бабушка! Стоит в лодке и поет:
– Ой, белки-белки-белки, ой, жиры-жиры-жиры! Витамины – наша цель! И нельзя нам отступать.
Страх у меня как рукой сняло, все на свои места возвратилось, канал снова зарос, и мостик исчез.
…И вот, наконец, долгожданный Иванов день в моей жизни настал. Меня, конечно, в лес не пускали. Я затаилась в своей постельке и ждала, когда мать уйдет к отцу. Надо дождаться, пока она перестанет ругать отца и затихнет, и сбежать в лес.
Последнее время мама ругается долго – отец все время живет в Домах творчества. Когда его нет, мама тоскует по нему и даже от тоски иногда звереет и дерется с бабушкой. Перебранка за стеной стихала и наконец кончилась. Я стала перебирать в голове рассказы Крёстной и вспомнила, что надо знать три молитвы, чтобы прочесть их над цветком папоротника. Кроме того, надо взять с собой косу. Ее лезвие переломится на разрыв-траве.
Ни одной молитвы я не знала и решила сочинить по пути, заодно обороняя себя от нечистой силы. Нужно было взять косу, но она была длинная и страшная, меня родители учили бояться косы – но как без нее? На которой траве коса переломится, – учила Крёстная, – та и есть разрыв-трава. Ладно, возьму вместо косы лопату. Повесила за колечко будильник на шею – чтобы знать, когда стукнет двенадцать.
Волоча лопату, отправилась со двора. Как только я вступила за калитку – меня обволокла черная беззвучная ночь, пахнущая ночными травами. В поле я, чтоб было не страшно, вслух разговаривала со святым Николой Угодником, как велела Крёстная: «Помоги, дедушка Николай Угодник. Я – чадо твое. Ты во сне приходил ко мне, сманил меня на это путешествие. Если берешься помочь – подкинь ветку до поворота».
Ветку он мне подкинул после поворота. «Старый, глуховатый – что с него взять? Я же ему говорила, что до поворота», – думала я.
Тропа вывела меня к лавам, я не глядела вперед, занятая тяжелой верткой лопатой. Внезапно из-за речки и как бы рядом с неба раздался жуткий костяной звук. Будто огромный жук скребся в гулкой коробке. Пятясь, я видела, как на лавах вспух черный ком, заворочался и развалился в стуке и всплесках.
Я попятилась к Нюриному дому.
– Боженька, защити!..
Меня испытывали. Пугали. Такое дело – Иванова ночь!.. Тут я разглядела полосу тропы, протоптанную к прибрежному леску. Тропа привела к речке, берег был истоптан. На илистом берегу лежал плотик. Здесь Нюра брала воду и купалась ребятня.
За поворотом на лавах по-прежнему рычало и стукало, и завывало машинным голосом. Держа обеими руками лопату, я спустилась с плотика. Пыталась успокаивать себя, на груди по-домашнему тикал будильник. Тут с противоположного берега свалилось что-то черное, будто пень бросили. Оно двинулось ко мне, оцепенелой от ужаса.
Чудище говорило само с собой человечьим голосом:
– Ведь говорил тебе, не пей!
– Да я ж немного.
– Немного? Аж в ушах звон и в животе бурлит. А теперь и вовсе под вражеской шашкой француза безвестной смертью в лесу погибать. Говорил тебе – прими свои двести пятьдесят и иди.
– Ага, прими, сам возьми, – со злобой передразнил другой.
– Опять сегодня полтонны скрепок в брак спустил. А если найдут?
– Не найдут. Может, это не я, это, может, Кузьмич сделал, у него станок поломан…
– Негодяем ты был, негодяем и остался. Взялся не за свое дело! Пас коров – и паси.
Тут я, пятясь, скатилась кувырком с холма. От падения старый будильник произвел дикий треск, а потом истерически зазвенел. Я потеряла босоножку. Одновременно с будильником голоса хрипло взвыли, будто стараясь вывести какую-то высоченную ноту. Поблизости я услышала падение. Увидала перед собой то загорающиеся, то потухающие огоньки. Темная фигура поднялась, покачнулась и упала. На генерала не похож. Без орденов и сабли.
Я и фигура сделали шаг друг к другу.
– Дядя Шура? – узнала я нашего соседа по прозвищу Серый, только что изгнанного из пастухов, который встретился мне в этом же месте месяц назад, когда я репетировала поход за кладом.
– Маша – ты?.. – Серый поднялся на локтях.
– Что вы здесь делаете? – спросили мы друг друга хором.
– Я от генерала убегал… – смутился Серый.
– Вы его видали? – вытаращила глаза я.
– Не видел, но грохот и звон слышал… Я заблудился. С работы возвращался, ногу вывихнул.
– Да вы его не бойтесь, – храбро сказала я.
– Он вообще-то давно уже не показывается. Я когда в школе учился… на рыбалку пойдешь, он из-за елки вылезет, «о’кей» – говорит, а я ему: «хенде хох!» – так и разойдемся.
Пошли обратно. На лавах мой попутчик отстал.
– Что это вы, дядя Шура?
– Ох! – застонал Серый. – Нога…
Его вывихнутая нога застряла между досками моста.
– А с кем вы говорили, дядя Шура? – спросила я.
– Да я сам с собой… выяснял отношения.
Выбрались на берег. Одной рукой Серый опирался на лопату, другой на мое плечо. Поносил не меня, хотя вывихнул ногу, напуганный моим будильником. Поносил городскую шпану, она кучей подвалила на мотоциклах и кладет настил на мосту, по-нашему – лавах. Лавы для мотоцикла непроходимы, а пацаны хотели спрямлять путь с Пятницкого шоссе на Ленинградское. Как я уразумела, Серый сцепился с мотоциклистами, и ему наподдали. Грозил натянуть стальной канат, чтоб слетали их срезанные головы.
Вот они! Летят!
Мы устроились в засаде у тропы, идущей от лав. Вжались в кусты, ослепленные светом фар.
– Первый! – злорадно прошептал Серый.
Головной мотоцикл преодолел лавы. Из магнитофона неслось: «Новый поворот! Что он нам несет?! Пропасть или взлет?!» Накатывали и накатывали мотоциклисты. Свешенные волосы, блеск никеля.
Я стояла на стреме и тряслась, ведь рокеры могли вернуться. Серый подрыл столб, трудясь по плечи в воде, с вывихнутой ногой. Лавы повалились в воду, с треском отвалились ветхие доски.
Эх, разве я тогда могла знать, что, помогая Серому остановить ночное нашествие, на годы отодвинула встречу с Борисовым? К тому времени минул год, как прошел Тбилисский фестиваль, где Борисов был с зеленой бородой, – и они вдвоем с Левой Такелем вытворяли всякие чудные па. Играли лежа на сцене. Было время Башлачева, Цоя и Майка…
Гонцы мне были посланы. А я вручила лопату Серому, встала с ним плечо к плечу. Да что я себя терзаю! Самые интеллектуальные из колхозных ребят крутили тогда «Машину времени» – имя Борисова и сейчас вызывает у деревенских смех.
Дошли до деревни. На прощание Серый попросил меня заступиться за него на работе.
– Завтра пойдем со мной на завод. Я там скрепки делаю. Меня там не понимают как человека.
Я легла спать, и никто ничего не заметил.
Наутро Серый выпросил меня у мамы, и мы пошли к нему на завод. По дороге Серый, хромой, с палкой, перьями в голове, говорил что-то непонятное про честь, совесть и человеческие слабости, и все оправдывался передо мной в том, что он спускает ежедневно по тонне скрепок, которые бракует будто бы его станок, в озеро, – но нашему могучему государству от этого ущерба не будет.
– И вообще! – заявил Шурик. – Мое дело – коров пасти, а не скрепки делать!
Нас пошатывало с недосыпу: мотоциклисты прорывались через Жердяи под утро. На заводе Серый водил меня в медпункт и в отдел кадров, предъявляя вывихнутую ногу и меня, спасенную в ночном лесу.
Мы очутились в комнате под названием «Отдел кадров». За столом сидела толстая тетка в полосатом платье, с популярной в наших местах прической под короткошёрстого барана. Только она вынула из сумочки запакованную в фольгу булку с маслом…
– Здрасте, товарищ Заворотило, – сказал Серый. – Оплатите, мне, пожалуйста, по бюллетеню производственную травму – полученный вывих ноги. Героически спасал маленькую девочку.
– Не выдумывайте, – отрезала Заворотило. – От вас пахнет. Вы пьяны, товарищ Серов. Мы вам не только бюллетень не дадим, мы вас выгоним! Давно пора!
– Я спасал маленькую девочку! Заблудилась в лесу. Ночью! – повторял Серый. – При этом я сломал ногу. Советское правительство всегда высоко ценило подвиги своего народа… и даже поощряло, а вы подходите к делу как материалист… буржуазный материалист, враждебный нашему обществу.
Серый и сам не ожидал, что может выговорить такие длинные умные фразы.
– Нет, – отрезала товарищ Заворотило, – это никак нельзя считать производственной травмой, потому что эта травма житейская. Кроме того… – Она запнулась. – Вы бы лучше своего сына спасали. Из колоний не вылезает.
– Петровна! Представь… – уже без энтузиазма продолжал Серый. – Ночь. Темно. Бурелом. Овраги. Маленькая девочка заблудилась в лесу…
– За нами гнался генерал, – не выдержала я, – и в руках держал свою голову! Французский.
Заворотило подавилась булочкой, икнула и выкатила глаза.
– Не верьте ей, – заволновался Шурик. – Голова на нем.
– Генерал лежит в железном гробу, а железный – в серебряном, а серебряный – в золотом, как вождь гуннов Аттила, – частила я, думая, что спасаю дядю Шурика.
Про Аттилу я слышала от отца, который пытался преподать мне историю через сказки.
– А рядом с гробами – дверца! – настаивала я. – Ведет в подземную галерею, там лежит имущество личного обоза Наполеона! Упаковано в зарядные ящики и бочонки из-под пороха. Там серебряные оклады с икон, всякое такое церковное. Генерала зовут Де Голль Жозефан Богарне.
– Откуда у вас французы взялись? – спросила работница отдела кадров, чье удивление быстро сменилось раздражением.
– У нас есть… – ответил Серый, – у нас остались!
– А почему от вас сейчас пахнет, товарищ Серов?
– Оттого, что коллектив мне не верит, – с тоской во взгляде произнес Серый.
Заворотило сжалилась над ним и прогул не записала.
После этого Серый посчитал меня своим другом и захотел познакомить меня со своим товарищем Степкой. Как я поняла, этот цыганистый мужичок с пронзительными чернющими глазами, родом из Малых Жердяев, оказался наставником Серого в важном деле сокрытия заводского брака.
За время нашего разговора его станок наметал целую тележку негодных канцелярских скрепок. Они сцепились в сетчатое полотно. Серый закидал брак паклей, вывез из цеха и на наших глазах вывалил в озеро.
О проекте
О подписке