Было непросто, но она видела, как Никита старается. Он стал помогать с Маруськой, участвовал в купании, пытался играть с ней и читал на ночь сказки. С матерью Женя тогда не общалась. Иногда звонила отцу, но тот, оставаясь верным себе, жаловался на здоровье, говорил про «Леночку» и «Леночкиными» фразами. Про Маруську – ни слова. Впрочем, Женя и не ждала другого – он и к ней, родной дочери, был равнодушен. Никакого голоса крови. Что говорить про Маруську?
А Маруська к Никите тянулась. И сразу стала называть его папой.
А через два года после удочерения Маруськи Женя поняла, что беременна.
Никита словно заново родился – был так счастлив, что передать невозможно. И однажды обмолвился – невзначай, словно случайно:
– Торопыга ты, Женька! Ведь я говорил – подождали бы! И все бы у нас было нормально.
Женя остолбенела. Потом взяла себя в руки, постаралась не устроить скандал и делано рассмеялась.
– Ну, два ребенка лучше, чем один. К тому же если будет мальчишка!
И еще раз, теперь навсегда, поняла – ничего не изменилось. Сердцем и душой Маруську он так и не принял. А что будет дальше? Когда родится их малыш? Когда всю свою нерасплесканную любовь он вывалит на родного ребенка? Все было неясно и ясно одновременно – ей, Жене, будет еще сложнее. Хотя, куда уж сложнее… и на это-то иногда совсем не хватает силенок…
Но родилась девочка, а не мальчишка. Дашка. Маруськина сестра.
Дашка была абсолютно ангельским дитенышем – не в пример Маруське, что и говорить! Она спала по ночам, прекрасно ела (накормить Маруську всегда было сложно). Просыпаясь, не плакала. Лежала в кроватке и играла в погремушки.
Однажды Маруська подошла к Дашке и стукнула ее неваляшкой по голове. Раздулась шишка, и Дашка подняла дикий крик. Как назло, Никита был дома. Он схватил Маруську за руки, сильно встряхнул и дал пару раз по заднице. Теперь ревели в два голоса. А Женя вырвала Маруську из мужниных рук и бросила ему в лицо:
– Не смей! С такой жестокостью… Ты – гад и эсэсовец!
Таких слов в их семье не произносили. Скандал перерос в двухмесячное молчание и жестокую обиду друг на друга.
Елена Ивановна, разумеется, после рождения Дашки «нарисовалась». Приезжала раз в неделю, привозила дорогущие, невиданные фрукты, одежду и игрушки – в одном экземпляре, рассчитанные только на Дашку. Маруську она по-прежнему не замечала.
А дурочка-Маруська почему-то любила «красивую тетю». Ластилась к ней, пыталась прислониться, гладила по руке. А однажды назвала «бабулей». Елена Ивановна дернулась, поманила Маруську холеным пальчиком и, жестко взяв ее за руку, внятно сказала:
– Я, моя милая, никакая не бабушка. Точнее – я бабушка Даши. А тебе я – Елена Ивановна. Уразумела?
Маруська испуганно кивнула, выдернула ручку и убежала в ванную – реветь.
Она вообще была плаксивой, тревожной, болезненной. От громкого шума вздрагивала, боялась голубей, шуршащих и воркующих на подоконнике. Расстраивалась из-за мультфильмов, где кто-то кого-то обидел, плакала, когда Женя читала грустную сказку. Женя повела ее к невропатологу. Разумеется, была рассказана вся история, без прикрас.
Невропатолог, пожилая умница, повидавшая на своем веку немало горя, тяжело вздохнула и сказала:
– Ну, лечение я, безусловно, вам подберу. Девочка станет спокойнее. Но… Когда все это случилось, ей было чуть больше года. Она, конечно, многого не поняла, но на стресс организм среагировал. И девочка была вырвана из своей среды – попав в дом малютки. Да и кровь – не вода! Вы же не знаете толком, что и как было в родной семье. И к тому же история с детским домом у матери, пьющий дед, ну и так далее… Вы ж понимаете! – грустно заключила она. – С усыновленными детками… часто бывает что-то не так. Наберитесь терпения и верьте, что все обойдется. Или по крайней мере – многое.
А терпения Жене было не занимать – даже Никита называл ее «чемпион по терпению». «Мамина школа, – отвечала она, – с моей матушкой научилась».
Но, став чуть старше, девчонки подружились – вместе играли, вместе ходили в сад. Маруська была заводилой, а тихая и смирная Дашка во всем подчинялась сестре. Впрочем, «давать прикурить» Маруська начала довольно рано – часто шкодничала, устраивала провокации, подбивала сестру на всякие детские непотребства. Иногда врала. И это было печальней всего.
– Перерастет, – успокаивала себя Женя, – все-таки стресс, пережитый в детстве, именно стресс дает о себе знать.
Никита родную дочь обожал. Дашке прощалось все, и Маруська была во всем виновата. Справедливости ради – именно Маруська устраивала скандал, брала без спросу конфеты, хулиганила в саду и отбирала у Дашки игрушки.
Женя ловила себя на мысли, что Маруську она все равно оправдывает. Или старается оправдать. Жалеет ее больше, чем Дашку. Старается подложить кусок послаще. Первой на ночь она всегда целовала Маруську. Дашка не ревновала – с ее-то огромным сердцем! А вот Маруська была ревнивая. Иногда было заметно, что Дашку она старалась подставить – неловко, по-детски. А Женя снова убеждала себя, что так старшая дочь старается привлечь к себе внимание и заслужить любовь отца. И снова оправдывала, оправдывала…
Дашка, умница, по счастью, была лишена какой-либо ревности вообще. Она искренне любила сестру и всегда ее защищала.
И только когда пропали сережки… Подарок младшей к четырнадцатилетию…
Дашка мечтала о них – смешные, совсем девчачьи стрекозки с зеленоватыми эмалевыми крылышками и стразиками, они были нежные, ненавязчивые и очень милые. Конечно, Никита купил их с превеликим удовольствием.
Дашка была счастлива. Она всегда умела радоваться – даже самой незначительной малости.
А Марусе, кстати, накануне, на два месяца раньше, на ее день рождения, был подарен компьютер – по ее же, собственно, просьбе.
А спустя два месяца стрекозки пропали. Обыскали, естественно, весь дом. Дашка была большой растеряхой. Потерять сережки на улице, одновременно обе – абсурд. И застежки там были хорошие. Никита как-то сразу напрягся и внимательно посмотрел на старшую дочь.
Маруська, поймав его взгляд, вдруг закричала:
– Что? Думаешь на меня?
Никита дернулся и вышел из комнаты. Женя бросилась утешать красную от злобы Маруську.
Дашка пошла к отцу и устроила ему настоящий скандал.
А пару недель спустя Дашка увидела стрекозок в ушах одной старшеклассницы.
Она подошла к ней и осторожно спросила, откуда у той сережки. И девица спокойно ответила, что серьги ей продала Маруська.
Дашка вернулась домой совершенно убитая и только к вечеру рассказала все Жене.
Женя пришла в ужас и обещала подумать, как разобраться с Маруськой. Тут Дашка, покраснев, тихо попросила мать не говорить о случившемся отцу.
Маруська, призванная к ответу, совсем не смутилась, тут же со всем согласилась и ответила незатейливо и просто:
– А были нужны деньги.
На Женин вопрос «зачем?» – Маруська противно хихикнула и «пошутила»: расходы!
И именно в эту минуту Женя окончательно поняла – все еще ПРЕДСТОИТ. И даже то, что она и представить себе, скорее всего, не может. Даже при всей ее бурной фантазии…
Аля – как называли ее домашние – лихо крутила руль и нагло обгоняла машины. Водители, возмущенные ее некорректным поведением на дороге, обгоняли ее, готовые обложить, как водится, шестиэтажным и всем знакомым шоферским матюжком. Но, узнавая ее, почти моментально, округляли глаза, открывали рты, и на их растерянных лицах тут же вспыхивали смущенные улыбки. Александра в ответ улыбалась и слегка махала рукой.
Она думала про своих сегодняшних визави. Странное дело! Взрослые тетки, умные, вроде… Да нет, разумеется, умные! И такие… лохушки. Ладно эта писательница – та еще ничего, держала лицо. Но эта профессорша! Ну, вообще – смех и грех. Краснеет, бледнеет – словно девственница перед первой брачной ночью. Теряется, трепыхается, отпор дать не может. И как она, вот интересно, со своими студентами? И пациентками? А с сотрудниками? Тоже робеет? А они, сегодняшние… Палец в рот не клади. Хамы такие! Будьте любезны! По собственным деткам знает – не дай бог, попадешь на язык… А на этих симпозиумах? Как она там заседает, и кто ее вообще будет слушать – такую овцу? Да еще бабу? Они же там тоже все… Бультерьеры, каких мало. А эта – маленькая, плюгавенькая, голосок как у девочки. И все туда же! По виду – учительница младших классов. Причем в сельской школе. Нет, наверняка умница. И все же чуднÓ…
Потом она вспомнила про Тобольчину, и настроение сразу испортилось. Знала, разумеется, что эта Марина – змея еще та. В Останкино Ольшанская человек бывалый. Зря подписалась, конечно. Все тщеславие неуемное. Чего тебе, Аля, мало? Славы, может быть? Денег, успеха? Чего ты поперлась к этой гадюке? Знаешь ведь, она из тех, что нароют самую гадость. И почти не веришь в ее обещания вырезать… Разве тебе нужен скандал, Аля? Сплетни, интриги, расследования? А? Что молчишь? А молчишь потому, что нужен! Чтобы снова заговорили, заверещали, зашушукались. Пожалели и посочувствовали – наша! Своя! У плиты и при швабре. И детки у нее – такие же, как у нас. Те еще детки. У нее, у королевы! Что ж тогда нам? И смотреть по телеку на твою свежую после подтяжки морду будут с утроенной любовью и придыханием – как же страдает наша родная! Милая наша, любимая! Что тебе, Алечка, надо? Всего и побольше? Не наелась еще, дорогая?
Да нет, наелась. В горле стоит. А что же мне надо? Хотите, родные, узнать?
Счастья мне надо! Бабского, нормального. Пресного и обыденного. Хотя бы чуть-чуть. Самую малость. Не заслужила? Наверное…
Родители-ленинградцы всю молодость – лучшую часть жизни – провели в гарнизонах. Хорошая была семья! Настоящая советская: папа-военный, мама-учительница. Подходили друг другу, как ботинки на обе ноги. Мама, не раздумывая ни минуты, бросилась вслед за отцом. Ее, благополучную, профессорскую дочку, не пугали дальние края, убогое жилье, отсутствие комфорта и нормальной жизни. Была она девочкой нежной, избалованной, залюбленной – папа, мама, бабушка с дедом и нянюшка Тоня. Лидочка в детстве много болела, и вся семья порхала над ней, как бабочки над капризным цветком. Профессорская квартира с окнами во всю стену, старинная мебель, светильники на бронзовых ножках. Темные картины – портрет бабули, известной питерской красавицы. Белая супница в розовый цветочек, пирожки с мизинец к бульону с кореньями. На Пасху пекли куличи с цукатами и делали пасху – в старинной деревянной форме. Изюмом бабуля выкладывала буквы – «ХВ».
Тихая Лидочка, хорошенькая, как куколка, мечтала учить детишек. Непременно – малышей. Вкладывать доброе и вечное – терпеливо, с любовью и нежностью. Помнила слова бабули – что заложишь с младенчества, то и получится из человека.
А в восемнадцать влюбилась. Да как не влюбиться? Красавец был парень. Курсант! Плечи широкие, улыбка белозубая, глаза синие… И семья замечательная. Папа, Борис Самсонович Ольшанский, – известный артист, красавица-мама, Нина Захаровна, – директор школы. Той самой, куда мечтала попасть наша Лидочка.
Муж Андрей потом говорил:
– Увидел тебя и сразу – как голову потерял. Тоненькая, беленькая, завитки на затылке. Глаза перепуганные – как у ребенка.
– Почему перепуганные? – смеялась Лидочка. – Я ничего не боялась!
После скорой свадьбы – жених заканчивал училище и торопился жениться – поселились у Лидочки на Театральной площади. А через полгода молодые объявили родне, что уезжают. Все тут же засуетились, принялись подключать обширные связи – необходимо оставить детей в Ленинграде! Куда Лидуше с ее слабым здоровьем? Но нет – молодые твердо решили служить. Именно там, в далеком гарнизоне. Пройти весь путь, что положено. От лейтенанта до генерала. Точка. Ни слезы мамы и бабушки, ни увещевания отца и деда, ни уговоры свекрови и свекра – ничего не помогло!
И уехали. Гарнизон был дальний, сибирский. Как все гарнизоны. Темное перемороженное мясо, толстенные серые макароны, маргарин вместо масла. Ни овощей, ни фруктов. Комната в тринадцать метров – скрипучая кровать, шкаф с оторванной дверцей и запахом мышей, щелястый пол и разболтанные окна с подоконником, на котором – внутри комнаты – лежал примерзший снег.
На общей кухне с низким, закопченным потолком царила бабья вольница – сплетни, сплетни, разборки и ссоры. Но и – крепчайшая женская дружба. Не дай бог, у кого беда. О распрях тут же забывали. Женщины в застиранных байковых халатах, с бигуди на голове жарили, парили, варили, передвигаясь в кухонном дыму и чаду, как в преисподней. Пахло вареной капустой и пригорелым молоком. Громко орали дети, цепляясь за края халатов мамаш. Лидочка вылетела из этого ада, бросилась в свою комнату и начала горько рыдать.
Неожиданно дверь отворилась, на пороге стояли недоумевающие соседки и с удивлением глядели на новенькую чудачку.
– Обидел кто? – удивленно спросила одна – крупная, грудастая, в золотых серьгах с ядовито-красными камнями.
Лидочка стыдливо уткнулась в подушку и покачала головой.
– И чего тогда? – никак не могла взять в толк соседка. – Ступай на кухню – мужик скоро придет. А жрать будет нечего.
Лидочка снова замотала головой.
Соседка вздохнула, села на край кровати и погладила Лиду по голове.
– Московская, что ли?
– Питерская, – хлюпнула Лида.
– А, ну понятно! – протянула та, и все засмеялись.
– Ну, питерская, пойдем на ликбез! Будем учить тебя. Родину любить. И родного мужа.
Все рассмеялись. Рая – так звали новую знакомую – была непререкаемым авторитетом и председателем женсовета. Она взяла Лидочку под свою опеку. И уже через полгода та квасила капусту и солила грибы. Иногда Рая выбивала у начальства грузовичок, женщины дружной толпой набивались в брезентовый кузов и ехали на «охоту» – так называлась вылазка в ближайший городок за продуктами. Одни бежали в универмаг и распределялись со списками по отделам – детские колготки на всех, отрезы на платья в отделе тканей, кастрюли, стиральный порошок в хозяйственном, шампунь и детский крем в парфюмерном. Другие атаковали центральный гастроном и тоже рассеивались по отделам – мясной, молочный, бакалея. Местные называли их «голодный десант» и ненавидели – самим бы досталось! Рая обходила товарок и проверяла списки – все ли учтены, все ли «окучены» – как она говорила.
Потом шли в кафе и устраивали себе «отходную». Заказывали шашлык и шампанское.
На обратной дороге громко пели песни, рассказывали анекдоты, от которых бедная Лидочка заливалась пунцовой краской, и снова бурно обсуждали жену начальника части («маму» – как ее называли) и жизнь в городке.
Лидочка удивлялась их женской стойкости, способности к выживанию, терпению и оптимизму.
Она, конечно, с тоской вспоминала любимый город, студенчество, огромную квартиру на Театральной и родных. Скучала по питерским музеям, театрам, любимым улицам. Но ни разу – ни разу! – у нее не возникла мысль уехать, сбежать от всех этих трудностей, от невыносимых условий и тяжелой служивой жизни.
Она так любила мужа, что, приготовив ужин и прибравшись в комнатке, садилась у окна и вглядывалась в темноту улицы – и почти всегда угадывала ту самую минуту, когда он возвращался домой. Тогда она бросалась к двери, распахивала ее в любую погоду и кидалась ему на шею.
Через полтора года она родила дочку – Алечку. А еще через четыре – сына – Петю.
Жизнь в гарнизоне Аля помнила плохо. Из воспоминаний – маленькая квартирка на первом этаже (тогда им уже дали квартиру), сугроб под окном, закрывавший окно почти наполовину. Их с Петькой комнатка – окнами на юг. Светлая кухонька, которую каждую весну белили побелкой. Пирожки с картошкой в эмалированной миске, прикрытой белоснежным вафельным полотенцем. Мама уже работала в школе, и Аля сидела с вечно сопливым Петькой – детский сад Петьке был заказан, как говорила со вздохом мама. Лыжи зимой, в воскресенье. Папа впереди, следом Аля, а сзади плетутся Петька и мама.
Аля оборачивается, машет им рукой в красной рукавичке, связанной тетей Раей, и громко кричит:
– Слабаки! Догоняйте!
И бежит догонять отца…
А летом наступала самая распрекрасная пора – начинались грибы и ягоды. Женщины надевали сапоги и плащ-палатки, завязывали платки по глаза, брали старших детей, корзинки с провизией и уходили далеко в лес до самого вечера.
Ходили по малину, клюкву, чернику и бруснику. Садились на прогретом пригорке, доставали из заплечных рюкзачков картошку, сало и хлеб и отдыхали, прислонившись спиной к деревьям.
Грибы брали на солку и «жаруху», а белые сушили над плитой или на печи.
Бруснику мочили в ведрах, чернику и малину варили, а клюкву старались заморозить – чтоб не терялась «вся польза». Тайком от начальства повариха Любочка укладывала завернутую в газету клюкву в огромный столовский холодильник. А зимой, в морозы, женщины разбирали свои котомки и вывешивали за окно.
Еще собирали ягоды черемухи – это уже в городке. Сушили ее и мололи муку. Получались темные, чуть горьковатые и очень вкусные пироги. Аля помнила их вкус много лет.
По субботам в клубе крутили кино – утром детское, вечером взрослое. На взрослое детей не пускали. Собирались на праздники – большой и шумной компанией. Женщины пекли пироги, жарили медвежатину или лосятину, которую тайком покупали у местных охотников.
Ездили в Питер к родне. Родители всегда спорили, куда ехать в отпуск – отец хотел на море, необходимое для детей, а мама рвалась в Ленинград. Побеждала, как правило, мама.
Аля помнила, как зацеловывала ее родня, как покупались невиданные продукты – пахучий сыр, румяная розовая колбаса, на которую дети жадно набрасывались, за что получали от мамы. Папа смеялся, а дедушки и бабушки горестно качали головами и тайком утирали набежавшую слезу. Еще был шоколадный торт немыслимого размера с зайцем на макушке, из-за которого они поссорились с Петькой. Торт приносил дед Борис. Театры, где замирала Алина детская душа и отчаянно билось сердце. Какими прекрасными были Золушка, Белоснежка и Царевна-Лебедь! И музеи-дворцы с невиданной, сказочной роскошью – папа объяснял, что раньше в них жили цари, а теперь ходят обычные люди и любуются на всю эту красоту. Мама, правда, почему-то вздыхала и слегка качала головой, глядя на отца.
О проекте
О подписке