Легкий и безвкусный, словно взбитый яичный белок, кружится и пенится английский «сезон» на таинственной земле древних богов – страшной земле, полной неразгаданных темных секретов; земле, по Библии, «осененной тенью крыл»; земле, хранящей в своих недрах неслыханные истории, глубочайшие тайны сверхъестественного, лабиринты ужаса, трепета и загадок… только все это скрыто от пляшущей, жующей, болтающей толпы светских туристов, что живут как во сне, «стараются не думать, дабы слишком себя не утруждать», а путешествие мыслят лишь как переезд из гостиницы в гостиницу, с тем чтобы потом сравнить свои записи с рассказами знакомых и обсудить, где лучше всего кормят. Примечательный факт: путешественники по прославленным местам Европы и Востока, как правило, больше всего интересуются кухней, постелью и личными удобствами, а красота пейзажей и исторические воспоминания стоят для них на последнем месте. Прежде бывало наоборот. В те времена, когда не существовало железных дорог и бессмертный Байрон слагал «Чайльд-Гарольда»[4], персональные удобства ценились очень мало: путешественника привлекала красота или историческая слава того или иного места, а не особые приманки для пищеварительного аппарата. Байрон мог спать на палубе корабля, завернувшись в плащ, и прекрасно себя чувствовать: мужество и стремление к высокому возносили его над любыми телесными неудобствами; он погружался умом в великие учения своего времени; в размышлениях об уроках прошлого и возможностях будущего умел забывать о себе; смотрел на мир как вдохновенный Мыслитель и Поэт, и ломоть хлеба с сыром служил ему в странствиях по нетронутым долинам и горам Швейцарии не хуже, чем служат нам подогретые, жирные, неудобоваримые блюда из многостраничных меню в Люцерне и Интерлакене.
Мы почитаем себя высшими существами, байроновский дух равнодушия к происшествиям и презрения к бытовым мелочам высмеиваем как «мелодраматический» – и вовсе не замечаем, до чего убого и жалко наше собственное отношение к вещам и к самим себе. Написать «Чайльд-Гарольда» мы не способны: зато как умеем ворчать из-за номера и стола в каждом отеле на земле; и отыскивать неприятную мошкару на улице и сомнительных насекомых в комнатах; и каждый предъявленный нам счет рьяно обсуждать и оспаривать, едва не доводя до сумасшествия и хозяев гостиницы, и самих себя! Да уж, в сих важных вопросах мы в самом деле «превзошли» Байрона и прочих мечтателей того времени; вот только новых «Чайльд-Гарольдов» от нас не дождешься, и мало того, от «Дон Жуана»[5] мы морщим нос, почитая его непристойным, а сами жадно зачитываемся Золя[6]!
Вот в какую яму завела нас наша культура! И, словно евангельский фарисей, благодарим Бога, что мы не таковы, как прочие человеки. Счастливы, что мы – не арабы, не африканцы, не индусы, гордимся своими слоновьими ногами и сюртуками, режущими фигуру пополам: эти вещи показывают, что мы цивилизованны, а значит, Бог одобряет нас куда больше всех прочих своих созданий. Мы поражаем народы не громом войн, а звяканьем обеденных тарелок. Не собираем армии, а строим отели; и в Египте устраиваемся так же, как в Гамбурге, чтобы точно так же одеваться, обедать, спать и презрительно фыркать на все, кроме самих себя, – до такой степени, что даже завели привычку коренных жителей присвоенных нами мест именовать «иностранцами». Иностранцы здесь – мы: но почему-то нам никак не удается это заметить. Мы снисходим до того, чтобы построить где-нибудь отель – и сразу начинаем считать эту местность своей. Мы удивляемся дерзости франкфуртцев, которые едут в Гамбург, когда там наш «сезон»: как они смеют путаться у нас под ногами? По правде сказать, они и сами поражаются собственной отваге и пробираются по Кургартену робко, точно боятся, что охрана схватит их и вышвырнет вон. То же происходит и в Египте: нас нередко шокирует то, что мы называем «дерзостью этих иностранцев», то есть местных жителей. Да они гордиться должны, что мы, с нашими слоновьими ногами, почтили их своим присутствием; должны с радостью взирать на столь прекрасное и благородное воплощение цивилизации, как тучный выскочка с выпирающим брюхом и его семейство – выводок неуклюжих юнцов и долговязых девиц с лошадиными зубами; должны быть счастливы, видя английскую «мамочку», вечно юную, в невинных кудряшках, чьи морщины каждый год «разглаживает» в Париже искусный массажист. Сын Пустыни, говорим мы, должен от счастья умирать при виде такой красоты – и, разумеется, не требовать такой огромный бакшиш! Напрасно мы вообще столько ему платим: слуга он недурной, спору нет, но как человек, как брат наш – тьфу, да и только! Пусть Египет – его страна, пусть он любит его так же, как мы любим Англию, – наши чувства важнее, и не может быть никакой связующей человеческой симпатии между Слоновьими Ногами и загорелой на солнце Наготой.
По крайней мере, так рассуждал сэр Четвинд-Лайл, тучный джентльмен грубого сложения и еще более грубой физиономии, развалившийся в глубоком кресле посреди просторного холла или «комнаты отдыха» в отеле «Джезире-Палас»: вместе с еще двумя или тремя англичанами, с которыми сдружился за время пребывания в Каире, он наслаждался послеобеденной сигарой.
Свои мнения сэр Четвинд привык высказывать не обинуясь, так, чтобы слышали все вокруг, – и имел на это некоторое право, ибо являлся редактором и издателем крупной лондонской газеты. Рыцарское звание[7] он получил совсем недавно, как это ему удалось – никто толком не знал. Прежде он был известен на Флит-стрит[8] под непочтительным прозвищем Сальный Четвинд: трудно сказать, имелся ли в виду избыток жира на его обширных телесах, вечно сальные волосы, приторные манеры или, быть может, все вместе. С собой в Каир Четвинд привез жену и двух дочек: собственно говоря, для того он и остался здесь на зиму, чтобы выдать кровиночек замуж. И в самом деле, пора было, давно пора: девы-розы уже увядали, нежные лепестки их начинали откровенно сморщиваться. Сэр Четвинд много слышал о Каире и понял главное – что там обращение между мужчинами и девицами отмечено простотой и свободой нравов: вместе ездят на экскурсии к Пирамидам, вместе катаются под луной по пустыне на осликах, вместе плавают на лодках по вечернему Нилу; короче говоря, возможностей выйти замуж в «котлах египетских» куда больше, чем в шуме и громе Лондона. Так что сэр Четвинд-Лайл бесформенной горой плоти восседал теперь посреди холла, в целом вполне довольный своей экспедицией: интересных холостяков тут было хоть отбавляй, и Мюриэл и Долли очень старались. Старалась и их матушка, леди Четвинд-Лайл: ни одному интересному холостяку не посчастливилось ускользнуть от ее орлиного взора. На сегодняшний вечер она возлагала особые надежды: ведь сегодня хозяева «Джезире-Паласа» устраивали костюмированный бал – первоклассное развлечение для гостей, столь щедро, хоть и неохотно оплачивающих их услуги. Именно из-за подготовки к празднеству большой холл, в обстановке которого египетские мотивы сочетались с самой современной роскошью, почти пустовал – если не считать сэра Четвинд-Лайла и пары его друзей, коим он, в перерывах между неспешно выпускаемыми облачками дыма, объяснял, что арабы попросту убогий народец, шейхи их воруют так, что и сказать страшно, его личный драгоман[9] ничего не понимает в своем деле, да и вообще сильно ошибаются те, кто видит в египтянах что-то хорошее.
– Не спорю, рост у них вполне приличный, – говорил сэр Четвинд-Лайл, устремив взор на свое огромное брюхо, лежащее перед ним, словно обтянутый тканью воздушный шар. – Да, в этом могу с вами согласиться: они высокие. Большинство из них, по крайней мере. Хотя мне случалось видеть и низеньких. Сам хедив[10] ростом не выше меня! А лица у египтян очень обманчивы. Да, нередко бывают красивы, попадаются иной раз даже классические лица – но вглядитесь в их выражение! Ни малейших признаков ума!
И сэр Четвинд выразительно взмахнул сигарой перед собственным лицом, как бы намекая, что тяжелая нижняя челюсть, толстый нос с бородавкой и огромный рот, полный гнилых зубов – отличительные черты его собственной внешности, – безмерно превосходят любую смуглую красоту Востока, какую только можно вообразить, ибо в них-то «признаки ума», безусловно, есть.
– Здесь не могу вполне с вами согласиться, – отвечал ему другой отдыхающий, тот, что курил, растянувшись во весь рост на диване. – У этих загорелых ребят бывают удивительные глаза. Красивые – и, поверьте, очень выразительные! Кстати, вы мне напомнили: тот парень, что приехал сегодня, выглядит точь-в-точь как египтянин, и самого высшего разряда. Хотя он француз, точнее, провансалец. Все вы его, конечно, знаете: это прославленный художник Арман Жерваз.
– Разумеется! – встрепенулся сэр Четвинд-Лайл. – Арман Жерваз! Тот самый Арман Жерваз?!
– Самый что ни на есть настоящий, – рассмеялся его собеседник. – Приехал сюда, чтобы изучить женщин Востока. Осмелюсь сказать, веселые деньки ему предстоят! Хотя до сих пор он не славился портретами. А, право, стоило бы ему написать княгиню Зиска!
– Кстати, как раз хотел спросить об этой даме. Кто-нибудь знает, кто она такая? Моя жена очень желала бы выяснить… гм… ну, одним словом, добропорядочная ли она особа. Что поделать – приходится думать о таких вещах, знаете ли, когда ты отец двух юных девиц!
Росс Кортни, малый спортивного вида, что лежал на диване, встал и с ленивым наслаждением потянулся. Этот рослый молодой атлет, не стесненный в средствах – ему принадлежали обширные поместья в Шотландии и Ирландии, – вел жизнь праздную и беззаботную, скитался по миру в поисках приключений и привык смотреть сверху вниз на все условности цивилизации, в том числе на газеты и их редакторов. Всякий раз, как сэр Четвинд-Лайл заговаривал о своих «юных девицах», на лице у Кортни проступала непочтительная улыбка: дело в том, что младшей из юных дев уже сравнялось тридцать. Все капканы и волчьи ямы, расставленные на его пути леди Четвинд-Лайл в надежде, что он падет жертвою чар либо Мюриэл, либо Долли, он заметил и их благополучно избежал; и теперь, когда вспомнил сих двух прелестниц и сопоставил их в уме с женщиной, о которой только что зашла речь, невольная улыбка проступила
О проекте
О подписке