Если бы Пилат бесконечно мог продолжать свои размышления, ему это было бы приятно.
Что-то загадочное, необъяснимое волновало его, превращая наделенного немалой властью наместника владыки мира, как называли римского императора подданные, в слабую человеческую щепку, не способную ни управлять собой, ни приказывать другим. Пилат чувствовал себя вдруг состарившимся, словно десятки лет каким-то чудом молниеносно пронеслись над ним с тех пор, как он увидел необычного Узника. Это внезапное внутреннее старческое бессилие лишало его способности действовать, замораживало кровь в жилах. Пилат сознавал, что все члены синедриона удивлены его нерешительностью и промедлением в деле, по их мнению, самом обыкновенном. Но для Пилата оно было великим и страшно трудным.
Наконец он с усилием встал и, подобрав многочисленные складки роскошной тоги, снова приготовился сойти с судейского возвышения. Почти умоляющим жестом он дал знак Обвиняемому следовать за ним, и Тот смиренно пошел за своим судьей. За ними тронулись первосвященники и старейшины, что-то шепча и качая головами по поводу странного поведения прокуратора. Позади тащился кривой ростовщик Захарий, опирающийся на толстую золоченую трость, украшенную драгоценными камнями. Этот роскошный предмет странно контрастировал с убожеством и грязью его нищенской одежды. Одобрительные возгласы послышались из толпы: наконец-то так долго ожидаемый приговор будет провозглашен!
Подойдя к решетке, отделяющей суд от народа, Пилат остановился. Повышая голос, чтобы его могли услышать последние ряды, он произнес, указывая на стоящего чуть позади Иисуса:
– Вот ваш Царь!
Дикий смех и свист грянули в ответ. Каиафа ехидно улыбнулся, и Анна весь затрясся, сдерживая смех. Пилат глянул на них, как патриций смотрит на плебс, – с безграничным презрением.
Он ненавидел иудейских священников со всеми их догмами и обрядами и вовсе этого не скрывал. Подняв руку, чтобы восстановить тишину, прокуратор снова обратился к ярящейся толпе:
– Я при вас допрашивал этого Человека и никакой вины, достойной смерти, не нахожу в Нем! У вас есть обычай, по которому я должен отпустить одного узника ради праздника Пасхи. Хотите, чтобы, я отпустил вам «Царя иудеев»?
Гул единодушного отрицания покрыл его голос.
– Нет. Этого нам не надо!
– Отпусти нам Варавву!
– Варавву! Варавву!
Пилат понял, что он обманут. Толпа, вероятно, была подготовлена первосвященниками и настойчиво требовала освободить известного разбойника вместо невинного человека; она имела полное право требовать, что ей угодно… единственный раз в году, в праздник Пасхи.
Раздосадованный, Пилат вздохнул и стал смотреть в первые ряды, словно отыскивая кого-то в толпе.
– Где Варавва? – сказал он нехотя.
Варавву вытолкнули вперед. Пилат смотрел на него негодующе. Варавва неожиданно ответил презрительным взглядом.
Он, долго представлявший себе эту встречу и боявшийся ее, вдруг душой восстал против «римского тирана», как недовольные иудеи прозвали Пилата; гордость и возмущение будоражили бунтарскую кровь. Если бы не удивительно лучезарный Облик Человека, Который с царственным спокойствием воспринимал происходящее, он ударил бы судью связанными руками.
Но он не сделал этого, хотя глаза его метали молнии, темная голая грудь бурно дышала и весь он казался воплощением сильного, первобытного, необузданного человечества.
Рядом с ним стоял великий Образец, выразитель совершенного, одухотворенного человека, чья натура сродни Богу, и которого из-за этого родства присуждали к позорной казни на кресте.
Дерзко глядя на Пилата, Варавва подумал о том, что если по воле народа его действительно освободят, он станет убеждать толпу быть милосердными к этому необычному Человеку, Который оказал на его темную, истерзанную душу какое-то волшебное влияние.
Размышления эти были прерваны резким вопросом Пилата:
– Итак, ты убил фарисея Габриаса?
Варавва усмехнулся:
– Да. И сделал бы то же самое, если б в городе нашелся еще один такой же подлый лжец!
Пилат повернулся к членам синедриона:
– Слышите, что он говорит? И этого убийцу вы хотите освободить? Он даже не раскаивается в своем преступлении! Разве он заслуживает прощения?
Каиафа, несколько озадаченный, ненадолго опустил глаза, потом поднял их, придав своему длинному лицу выражение сдержанности и милосердия.
– Добрый Пилат, ты не знаешь правды в этом деле. Варавва действительно виновен, но в его преступлении есть смягчающие обстоятельства. Мы научим его, как лучше искупить свое преступление перед Всевышним. А несчастный Габриас, хоть и был знатен и учен, но имел очень злой язык и оклеветал добродетельную девушку, которую Варавва любил.
Пилат надменно поднял брови.
– Твои слова отдают женской сплетней. Ведь не один Габриас злоязычен! Убийство есть убийство, грабеж остается грабежом, какие бы мотивы не побудили к этим преступлениям. Варавва – убийца!
И снова обращаясь к толпе, он повторил:
– Кого отпустить вам – Варавву или Иисуса, называемого Христом?
Народ выдохнул:
– Варавву! Варавву!
Пилат негодующе взмахнул рукой и через плечо посмотрел на Назарянина, погруженного в глубокое и, видимо, приятное размышление, так как Он улыбался.
– Какую же участь определить Тому, Кого вы называете Царем иудейским? – еще раз обратился к народу Пилат.
– Распни! Распни Его!
Ответ бил дан в страстном нетерпении, и, как и раньше, выделялся в хоре серебристый женский голос.
Варавва вздрогнул, как копь от удара шпор. С хищным блеском в глазах он искал в беснующейся толпе прекрасное лицо, которое так страстно хотел и боялся видеть. Но опять, покоряясь неосознанному порыву, он направил свой взгляд к месту, где солнечные лучи окружали сиянием Того, Кого Пилат называл Христом. Кому предназначалась глубокая любовь, озарявшая этот чудный Лик? Какое невысказанное слово дрожало на этих божественных устах? Варавве вдруг показалось, что вся его жизнь, со всеми тайнами, лежала открытой перед мягким проницательным взором, с такой заботливостью устремленным на него. И смерти такого необыкновенного Человека требовал бесконечно дорогой ему голос?!
– Нет! Нет! – забормотал Варавва, волнуясь. – Это не она! Не могла она так говорить! Она не может желать чьей-нибудь пытки!
– О, народ Иерусалима! – уже громко произнес он, повернувшись к толпе. – Зачем вы требуете смерти этого Пророка? Он никого не убил, ничего ни у кого не украл. Он лечил ваши болезни, разделял ваши горести, совершал чудеса для вас. И за это вы хотите Его казнить?! Где же справедливость? Это я, я достоин наказания. Я, убивший Габриаса и радующийся этому злодеянию! Я, проливший чужую кровь и нераскаявшийся, заслуживаю смерти, а этот Человек невинен! Послышались смех, рукоплескания, крики:
– Варавва, Варавва! Отдайте нам Варавву!
– Заткните ему глотку! – кричал Анна. – Он сошел с ума!
– Сумасшедшего или нет, вы сами выбрали его для жизни, – спокойно заметил Пилат. – Но, может быть, теперь вы от него откажетесь, так как он оказался защитником несчастного Назарянина.
Пока он говорил, грозная толпа качнулась к решетке. Солдаты, стоявшие в оцеплении, едва устояли от этого движения. Тысячи рук тянулись к неподвижной фигуре Христа.
– Распни! Распни Его!
Пилат шагнул вперед и гневно спросил:
– Распять вашего Царя?
Десятки сотен голосов ему ответили:
– Нет у нас царя, кроме цезаря!
– Своей нерешимостью, Пилат, ты добьешься бунта в городе, – сказал Каиафа с упреком. – Толпа уже неуправляема.
Высокий человек с седой головой, украшенной красным тюрбаном, кричал из толпы:
– По нашему закону Он должен умереть, потому что называл Себя Сыном Божиим!
Пилата словно ударили: Сын Божий!
Когда об этом говорил Каиафа, Пилат слушал его с презрением, зная, что первосвященник не остановится ни перед какой ложью, если она ему выгодна; но теперь, когда и в народе выдвинули это обвинение, оставить его без внимания было нельзя. Богохульство у иудеев считалось самым тяжким преступлением. Хотя сам Пилат, как римлянин, смотрел на это гораздо снисходительнее. Римские боги были так смешны, так похожи на людей своими преступными страстями, что почти не было причин ставить их выше человечества. Любой воин, удостоившись славы, мог смело утверждать, что он – сын Бога, нисколько не оскорбляя этим религиозных чувств соотечественников. А в таинственной стране, орошаемой ленивым Нилом, разве не поклонялись Озирису – богу, принявшему человеческий облик? Идея облечь божество в смертную внешность весьма популярна. Что же удивительного в том, что молодой философ из Назарета, увлекшись, присоединился к общечеловеческим преданиям?
Несколько успокоенный воспоминаниями о традициях различных верований и своими размышлениями, Пилат дал знак обвиняемому приблизиться.
Пленник подошел почти вплотную, и Пилат смотрел на Него с новым любопытством. Потом дружелюбным топом спросил:
– Откуда Ты?
Ответа не было. Только взгляд. Но в этом величественном взгляде заключалась сила, как в грозовой туче. Страшная тоска и предчувствие чего-то ужасного, неминуемого снова стиснули сердце прокуратора. Ему хотелось кричать, дать выход внутреннему напряжению, высказать всем – первосвященникам, старейшинам, народу, как он страдает, как тягостны ему судейские обязанности… Но слова умирали в горле, отчаянное чувство безнадежности и бессилия сковали его волю.
– Почему Ты молчишь? – произнес он хриплым, тихим голосом. – Разве не знаешь, что я имею власть распять Тебя или отпустить?
Большие лучистые глаза смотрели на прокуратора с жалостью. Христос сказал:
– Ты не имел бы надо Мной никакой власти, если бы это не было дано тебе свыше. Поэтому больше греха на том, кто предал Меня тебе.
Всевидящий взор передвинулся на Каиафу, который при этом отшатнулся, как от пламени.
Находясь под впечатлением величия, власти и бесстрашия этого Узника, Пилат снова стал припоминать различные легенды об изгнанных монархах, бродящих по всему миру, проповедующих мистические учения Востока и обладающих чудесным даром врачевания.
А вдруг этот так непохожий на иудея Узник, несмотря на разговоры о Его плебейском происхождении, и был одним из развенчанных царей? Эта идея увлекла Пилата, и он спросил:
– Ты – Царь?
Он вложил в эти слова особенную интонацию, намекающую Пленнику, что если это так, то освобождение еще возможно. Но Назарянин устало вздохнул:
– Ты говоришь, что Я – царь.
И с чувством сострадания к своему судье добавил:
– Я родился и пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине. Всякий, кто от истины, слушает голос Мой.
И вдруг Пилата осенило. Это никакой не изменник, не преступник, не царь, а просто сумасшедший! Тот, кто хотел свидетельствовать об истине в этом мире, полном лжи и лицемерия, был болен! Разве ложь не существовала всегда? Разве не будет она вечной? Разве афинянин Сократ 500 лет назад не был убит потому, что провозглашал истину?
Хорошо знакомый с греческой и римской философией, Пилат знал, что в любом обществе всегда преследовали тех, кто открыто говорил, что думал.
С отчаянием глянув на Обвиняемого и обвинителей, он решился сделать то, от чего вся душа его содрогалась. Поманив к себе одного из служителей, Пилат дал ему какое-то приказание.
Тот удалился и быстро вернулся с большой серебряной чашей, наполненной водой. Тогда правитель встал и направился к толпе. Служитель нес за ним чашу.
Народ недоумевал, но зорко, словно хищник за жертвой, следил за непонятными действиями правителя. А он, завернув до самых локтей золотом расшитые рукава, высоко поднял руку так, что все перстни заискрились в лучах солнца, медленно погрузил ладони в воду и, затем протянув их к народу, резким, громким голосом произнес:
– Не виновен я в крови этого Праведника: смотрите!
Толпа взвыла. Она поняла и принимала вызов. Римский судья публично снимал с себя всякую ответственность за происходящее – да будет так! Они же, избранники Бога, дети Израиля, с восторгом ухватились за великолепный случай казнить Невинного.
Послышался оглушительный крик:
– Кровь Его на нас и детях наших!
О проекте
О подписке