Ты смотришь на меня с некоторым удивлением, но вялым. Ты страшно осунулся, на правой кисти у тебя появилась дурацкая наколка – ящерка, кусающая себя же за хвост, и ты показно угощаешь меня все в том же кафе-мороженом не только «Саянами», но и бутербродами с семгой, которые бармен с лицом проворовавшегося комсомольского работника достал для тебя из-под полы.
– Хочешь шампанского?
– Мне нельзя.
– Любишь своего будущего супруга?
– Ну что за вопросы, Сашок, машину вот себе покупает, «шестерку», будем сначала жить у его родителей, потом снимать.
– Да ты же всегда смеялась над ним, говорила, что зануда, комса, ты никогда и не подпускала его к себе.
– Ты-то как?
С этого вопроса ты срываешься и с бешеной скоростью несешься вниз, по бесконтрольному спуску потока слов, эмоций, боли.
Сначала говоришь, что встал на ноги, все теперь можешь себе позволить, называешь какие-то марки виски, пустые бутылки из-под которого коллекционно украшают кухни ценителей прекрасного.
Хвастаешься своей новой лайковой кожаной курткой – попробуй, какая мягонькая, и внезапно прорывается ОНА, скрывающая все от мужа, играющаяся тобой, как кошка с мышкой, устающая от твоих сцен, неурочных визитов, пьяных звонков.
– Знаешь, для чего только я ей нужен? – говоришь ты, крупными медленными глотками допивая пятую гигантскую кружку пива. – Только для того, чтобы ее ублажать. Когда уезжает ее муженек, внешторговец, лежать с ней в ванной и обсасывать ее пальчики в дорогом педикюре.
Тебя несет, и ты не можешь остановиться. «Только ты одна меня когда-то любила, – говоришь ты пьяным, плывущим, как плохая пластинка, голосом, – только ты, Ларка, а она мною просто пользуется, понимаешь, пользуется, как поваром или ветеринаром».
– Ладно, Сашок, я пойду.
Каким-то страшно чужим движением ты достаешь из кармана флакон духов «Клима» и протягиваешь мне его.
– На, вот возьми, хотел ей, но она недостойна, ты достойна, ты и возьми.
Наконец-то свободна, вот оно, счастье, все эти полгода только и расспросов, что о тебе, у всех общих знакомых – с фейерверком мнений от «опустился» до «повзрослел». Жадные рассказы о внезапно появившейся распущенности и богатой женщине, от которой он без ума – перестал бывать у старых друзей, снимает квартиру неизвестно где, пьет, сыплет деньгами, одевается шикарно, разъезжает на каких-то очень модных машинах, пару раз видели вместе: однажды в Большом, другой раз якобы в «Арагви» в шумной компании, и каждый раз ком в горле и беспомощные звонки Федьке, капризы «хочу то, хочу это».
Мысли о самоубийстве, запойное чтение стихов Ахматовой-Цветаевой-Ахмадулиной, мы много говорили тогда с мамой, сидели вечерами на кухне, вместе курили, она мне очень советовала Федора, говорила: «Надежный и очень тебя любит», они тогда были в разводе с папой уже три года, и она маялась, выбирая между вечными поклонниками, от которых всегда не было отбоя.
– А ты как думаешь? – спрашивала она меня, элегантно затягиваясь. – Вот этот талантливый, но пьет, а вот этот скучноватый, но верный, прямо как твой Федька. Давай, ребеночек, – так она называла меня всю жизнь, – будем ставить с тобой на верных коней, строить надежную жизнь, а не гоняться за чумными красавцами. Они, видишь как, сами не знают, куда скачут.
Она часто говорила, что Сашка плохо кончит, жалела его, вытирала мне сопли-слезы, иногда всхлипывала сама, бережно промакивая носовым платком слезы в уголках глаз, аккуратно, еле касаясь, чтобы не было морщин, мы часто сидели обнявшись перед телевизором, и она, словно убаюкивая, приговаривала:
– Не расстраивайся, ребеночек, хочешь, купим тебе чего-нибудь новенького, хочешь? Все это у тебя пройдет, вот увидишь, хочешь поклянусь?
Он уходил, задевая стулья около чужих столиков, чертыхался и извинялся, как-то боком шел к выходу, будто нарочно не оглядываясь, как обычно, раскачивал плечами, на секунду приостановился у зеркала поправить шелковое бордовое кашне в малахитовых ромбах и наконец исчез в дверном проеме, как мне тогда показалось – навсегда, отпустив на свободу меня, мои мысли, мои действия, больше ничто не жгло внутри, не наполняло жуткой ноющей тоской. Он вышел через облезлую дверь кафе-мороженого из моей жизни, дав мне возможность наломать своих дров, конечно же, расстаться с ненужным теперь Федором, родить и воспитывать одной дочь, по ночам, среди пеленок писать ставшую никому не нужной через 10 лет диссертацию по моей обожаемой биологии, лицезреть прелесть маминых надежных коней, которых она с завидной регулярностью, примерно раз в три года, меняла на ненадежных. Все они почему-то, как сговорившись, начинали совместную жизнь с ремонта на кухне, так они мне все и запомнились – под потолком в газетных пилотках, с кистью в руках, перекрашивающие стены то из белого в оранжевый, то из оранжевого в салатовый.
В последний раз мы столкнулись с Сашкой случайно, через пять лет на улице Горького. Мы шли с Наськой из «Детского Мира», затоварившись в очередной раз колготками и варежками – зимний пасмурный промозглый день, скользота и нищета, плохой свет горящих через один фонарей.
Ты окликнул меня, подошел – неузнаваемый, изможденный, на костылях, постаревший на двадцать лет.
– А-а-а, потомство! Как зовут?
Сначала я не узнала тебя. Только через секунду картинка совместилась с образом, смутно маячившим в моих мыслях все эти годы.
– Наська. Откуда ты?
– Да вот, вышел. Не знаешь ничего? Подрался тогда в баре, в этом, ну в «Белой лошади», из-за Наташки, ударил вроде не сильно, а у него открытый перелом черепа. Видишь, шапка на мне, из волка. Сам убил и сам сделал шапку. Нравится?
– Жутковато.
– Позвонишь? Как Федор-то твой?
– Все нормально.
– Привет ему от меня, Ларка, и скажи, что живет он мое счастье.
– Ладно, передам.
Дальше твои следы пропали окончательно. Только однажды, спустя еще лет пять, когда мы с моим очередным мужем покупали холодильник, мне показалось, что один из грузчиков чем-то ужасно напоминает тебя. Так же раскачивает плечами и так же, как это когда-то делал ты, вытирает пот со лба.
Ты, не ты?
Я думаю, что это была последняя остановка поезда, последняя оглядка назад, последнее эхо, донесшееся из тех лет, которые потом еще помнишь, хотя бы с какими-то деталями.
Помнишь долгие раздумия и чудесные превращения чувств, ожидания, предчувствия, пар над чашкой горячего чая, холодную ладонь на плече, помнишь тембр голоса в трубке, планы, усилия, преодоления. Потом этот поезд несется на всех парах, почти что без остановок, плотный поток жизни забивает глаза, нос, уши, Наськина школа, бесконечная смена работ, переезды, покупки, ремонты, браки и разводы, конечно, рвущие душу. Виды из окон мелькают так, как будто бы это не поезд мчится, а птица, двор на Новослободской, площадь у Чистых прудов, зады скучных зданий на Баррикадной, опять Ленинский, уже после смерти мамы, 15-й этаж, дарящий роскошь умопомрачительных закатных панорам, чудесный парк МГУ, заплеванная Профсоюзная улица, на которой одно НИИ, затем там же другое, Тушино с выкорчеванными фонарями и валяющимися на остановками пьяницами.
Дальше без остановок до того самого дня, когда причудливое стечение обстоятельств воткнуло меня в самолет, летящий на Канары, самолет, заполненный такими же усталыми, потерянными и одновременно обретшими себя людьми, как и я.
Я пакую вещи, Наська сидит напротив и бесконечно ноет. Я раздражаюсь на нее, но вида не подаю.
– Вот, смотри, – говорит она, совершенно не делая пауз между разными сюжетами, – мы идем на прогулку, я, Витька и его доберман. Он берет фотоаппарат и всю прогулку снимает его, а не меня.
– Что, прямо-таки ни разу тебя не щелкнул?
– Ни разу.
Я купила квартиру этой дурехе полтора года назад, когда ей исполнилось восемнадцать. Поступила в универ – молодец, на тебе шубу, хорошо учишься – на тебе квартиру.
Конечно, я виновата перед ней, все детство кидала ее на руки маме, потому что нужно было учиться, работать, а потом еще в самом что ни на есть зрелом возрасте все начинать с нуля. От удушающего безденежья бросать кафедру и начинать свой бизнес. Собрались тогда с подружками, три ночи сидели на кухне и решили – будем завозить из Италии дешевую одежду, откроем сначала киоск, потом, может быть, магазинчик. Сейчас уже не помню, кто сказал, что в Италии масса фабрик, где шьют хорошо и очень дешево.
Наська тогда переехала к маме насовсем, хотя было понятно – трудный возраст, впереди поступление. Не виделись с ней месяцами. Ее первая любовь прошла мимо меня, ее поступлением тоже занималась мама.
Наська получилась совсем не такая, как мне хотелось, – суетливая, мещанистая, долгое время стеснялась, что я торгую одеждой, только потом, когда открыла свои бутики, – приняла.
– Или вот еще – не унимается Наська, – он планирует свой день, никогда не осведомляясь о моих планах. Спросишь его, что у тебя завтра, он отвечает, как автомат, все у него расписано по часам, а меня даже и не спросит, когда я освобождаюсь, что хочу делать?
– А зачем поселила?
Я не слушаю ответа. Я то и дело поглядываю на свое отражение в стеклянную дверцу шкафа-купе в спальне – лицо опять усталое, губы белесые. Изношена, как двадцатилетнее пальто. Кем, чем, отчего?
Бизнесом, начатым с нуля и выжирающим все из тебя, как яйцо из скорлупы? Да еще в том возрасте, когда положено пожинать лавры предыдущей половины жизни, а не начинать наработки. Отношениями с мужчинами, всегда рвущимися мерзко и не вовремя, как плохие колготки, жизнью, где взятки и наезды, воровство и предательство, где без полного отрицания былых ценностей, былых правил нельзя сделать ни шагу.
– А с кем, ты говорила, едешь?
– С Маринкой, ее Жан-Полем и сыном Маркушей. Вы с ним совсем не общаетесь, в детстве-то дружили?
– Твоя Маринка сделала из сына тютю, возится с ним как с писаной торбой, он, кажется, на экономическом? Видела тут его – нахохленный, в галстуке, слова в простоте не скажет, говорят, он заядлый тусовщик, но, я думаю, врут.
Скомканные вещи в сумке, скомканные мысли в голове. Нужно поехать и прийти в себя, все правильно, пожариться на солнце, покупаться, прочесть пару детективов. Пачка сигарет в день, постоянные выпивки на деловых обедах и ужинах с чиновниками и поставщиками, хронический цейтнот и стрессы сделали свое дело – таблетки всех пород и цветов, бессонница по ночам и адское желание спать в течение дня, тахикардия и барахлящая печень.
В самолете сплю как убитая, не замечая никого и ничего вокруг. Впервые открываю глаза, в полном смысле этого слова, только в аэропорту по прилете – объявления рейсов на пяти языках, потом такси с громким радио и неудержимо болтающем на плохом английском таксисте, тут же предложившем нам купить какие-то латиноамериканские амулеты. Дальше – утомительное размещение в гостинице с просторным холлом, маленькими уютными номерами, видом из окна на море; пальмы, спортивные площадки и маленькие ресторанчики, живописно раскинувшиеся под живописными пальмами.
Маринка, с которой мы вместе учились на биофаке, выскочившая на третьем курсе за знаменитого нумизмата семидесяти лет, сумевшая-таки родить от него Маркушу и остаться в тридцать лет самой великолепной и состоятельной вдовой Москвы, источала покой и сияние перстней, улыбки настроя. Она говорила, по-светски растягивая слова, вальяжно принимала отчеты о чудесах сервиса, предлагаемые отелем, умело, но очень степенно, именно так, как это делают женщины, давно живущие как в роскоши материальной, так и в роскоши строго регламентированных отношений, оказывала знаки внимания Жан-Полю, своему многолетнему спутнику, французу американского происхождения, архитектору, давно почивающему на лаврах благоустроенного юга Франции – там у него госпиталь, там отель, там торговый центр. От всей его архитектуры, судя по фотографиям, веет неистребимым головокружительным духом шестидесятых – конечно же, золотой перстенек на мизинце, болотного цвета вельветовые штаны, тысячи раз рассказанные байки о фуа-гра и свиной колбасе собственного приготовления. Между собой с Маринкой – шери-шери, comme tu veux-comme tu veux, – отлакировано-отполировано до блеска. Я на их фоне просто ломовая лошадь, давно съевшая все свои зубы.
Как же меня бесит этот Марк! На мгновение мне даже кажется, что из-за него весь мой отдых пойдет коту под хвост. Круглые металлические очки, длинная шея с выступающим кадыком, надменное выражение лица, коротковатые джинсы, нарочитое равенство в отношениях – тинейджерское, но очень последовательное, этот самый ваш знаменитый cool (мы очень спокойны, мы сделали вам хорошо и сделаем еще лучше) вызывает у меня бешенство имени старой перечницы, тупо не желающей принимать, что мир изменился в таком идиотском направлении.
«Дурацкий мальчишка, вот дурацкий мальчишка», – бубню я себе под нос во время всего первого дня, в котором больше напряжения от перемены места, чем отдыха. Сидит в полудранных джинсах, расставив ноги, трясет головой в такт шуршанию наушников, отпускает комплименты мимо проходящим девчонкам – то по-английски, то по-испански, то по-французски.
– Они меня сюда волоком затащили, – внезапно признался мне Марк во время обеда и почему-то подмигнул. – Маменька сказала, – пожаришься немножко, покупаешься и пообщаешься с приличным обществом. Впрочем, я никогда не считал твое общество приличным.
– Прости, что?
– Твое общество я всегда считал изысканным. Из-за этих дурацких пальм мне пришлось раньше времени сдавать сессию, линял, как последний идиот, залечивал наших фригидных доцентш, машину матушка пообещала купить, пропилила все-таки своего Бельмондо. – Каких доцентш?
День второй.
Честный отдых, ленивый завтрак на залитой солнцем террасе, щебетание птиц, радостный визг детишек. Кажется, первый спазм усталости проходит, и глаз начинает потихоньку видеть цвета, ухо различать звуки. Мариночка мирно беседует со мной за завтраком, пока Жан-Поль плещется в лазурной воде бассейна, мастерским глотком осушив высокий стакан свежевыжатого грейпфрутового сока. Беседует о лечебном курорте, где чудесные медсестры чудесными своими ручками делают чудесные массажи, жемчужные ванны и промывания кишечника, без которого в наши годы – никуда, о Лазурном Береге и Ницце, где скука, но, правда, очень полезная для стремительного омоложения.
Все как по книжке – и купание в море, и прогулки по берегу, и королевские креветки на обед, и послеобеденный сон, и чтение детектива в тени белоснежного зонтика с надписью «Мальборо» под плеск волн и льющегося из динамиков еле слышного «Besa me».
У меня чуть загорели щеки, разгладилась кожа и заблестели глаза. Вечером даже захотелось одеться, накраситься и спуститься в бар, выглядеть по полной программе. Не для флирта, конечно, а просто для того, чтобы чуть-чуть распрямиться и на мгновение почувствовать себя нормальной среднестатистической белой женщиной.
Сижу с большим удовольствием в черном коктейльном платье и открытых туфельках и потягиваю свой «Кампари-оранж», краешком глаза наблюдая за бесформенными соотечественниками-самцами, как бы небрежно запускающими пальцы между ягодиц послушно вытанцовывающих с ними белокурых нимф.
И тут появляется Марк – скучный, раздраженный, в несусветных темных очках, черной лайковой куртке, одетой на голое, чуть загорелое тело. Джинсы аккуратно разорваны на бедрах и коленях, – кажется, кто-то специально скальпелем резал их, стремясь обнажить красивые крепкие юношеские ноги.
– А знаешь, как маманя называет своего Бельмондо? Mon amour. Ты когда-нибудь учила французский, ну-ка, попробуй выговорить.
– Учила в университете. Проблемы нет, повторю легко – mоn amour, mon amour, mon amour.
– Красиво это у тебя выходит, получше, чем у меня.
Плавным движением пропускает под собой табурет, садится на него верхом, заказывает джин-тоник и вперивается внезапно опустевшим взглядом, еле различимым за очками, в клип, мелькающий над стойкой.
– С мамой что ли поругался?
– Еще чего, – отвечаешь ты, не переводя на меня взгляда, – просто я сегодня злой.
Этот фамильярный тон поражает меня. Мы не виделись несколько лет. Всякий раз, когда я приходила на день рождения к Мариночке – всегда пышный, парадный, статусный, с эксклюзивными напитками в эксклюзивных бокалах и эксклюзивными гостями – Марка спроваживали к бабушке, чтобы не мешался и не слушал ненужных разговоров. Так он и зафиксировался в моей памяти – капризным, визгливым балованным мальчуганом, долговязым и несуразным, пахнущим едой, вечно расстраивающим Мариночку – маму, наполненную правилами хорошего тона.
Теперь в моей голове возникло замешательство. Дорогой афтер-шейв, и показные свобода и любопытство, с которыми он откровенно разглядывал нас, странных взрослых.
Конечно, он может говорить мне «ты», как раз по праву мальчишки, которого я знаю с пеленок, но не говорить же мне теперь ему, что «хорошо бы нам перейти с вами на „вы“, молодой человек», глупо как-то. Но неловко ужасно.
– Сама-то. ты как? – спрашивает Марк, по-прежнему не отрываясь от телевизора.
– Я нормально. Как ты знаешь, вся в работе, чего, впрочем, и вам желаю, злой мальчик. А что у тебя за очки?
– Это не очки, – говорит он вдруг с вызовом, – это очень дорогая вещь. Последний рэй-бэн, стекла с тройными фильтрами. А тебе что, не нравится?
– Не нравится. У тебя в них вид дурацкий, да к тому же здесь темно, видишь-то в них как – с подробностями или в общих чертах?
О проекте
О подписке