Стоит также задаться вопросом, как в XVIII в. воспринимались проблемы межэтнических различий и образы различных наций. Можно констатировать, что Просвещение так и не смогло выработать единого непротиворечивого представления о проблеме национальной идентичности. С базовым представлением об универсальности человеческой природы, без которого философия Просвещения вообще немыслима, сосуществовал прямо противоположный тезис. Руссо сформулировал его следующим образом: «Свобода – это не плод, созревающий под всеми небесами, поэтому она доступна и не всем народам»82. Это предполагало признание принципиальной разницы между разными народами. Ш.Л. Монтескье создал последовательную теорию «духа законов», который должен соответствовать особенностям каждой конкретной нации. По мнению философа, «общий дух народа» определяется целым рядом факторов, причем некоторые из них носят постоянный и не зависящий от человеческой воли характер: климатом, почвой, режимом питания, религией, формой правления, историей83. Похожие идеи развивал Ламеттри. Он связывал различия между нациями с «различием пищи, которой они питаются, различием семени их предков, а также хаосом различных элементов, плавающих в бесконечном воздушном пространстве». Например, англичанам он приписывал жестокость, связанную с привычкой к бифштексам с кровью84.
«Дух народа», по Монтескье, очень устойчив, изменить его сложно, а без необходимости и не следует. Тем не менее, мудрый Законодатель может при помощи законов скорректировать некоторые национальные пороки и привить этносу отсутствовавшие ранее достоинства85. Руссо считал, что фундаментальная ошибка Петра I заключалась именно в том, что он недостаточно целенаправленно конструировал идентичность русской нации: «Он хотел сначала создать немцев, англичан, когда надо было начать с того, чтобы создавать русских»86. С Жан-Жаком соглашались и американские националисты. В частности, один из авторов журнала «American Museum» уверял, что «практика заимствования манер у других наций столь же абсурдна, как и пересадка апельсинового дерева в Канаду»87.
Несколько иной точки зрения придерживались К.А. Гельвеций, считавший, что характер народа зависит от господствующей системы воспитания, и неизменно популярный в предреволюционной Америке шотландский философ Д. Юм. Последний в своем эссе «О национальных характерах» склонялся к мысли, что в каждом народе определенные свойственные ему качества можно встретить чаще, чем у других наций. В то же время он подчеркивал относительность подобных характеристик: «Мы имеем основание ожидать большего остроумия и веселости от француза, чем от испанца, хотя Сервантес и родился в Испании». На национальный характер, по его мнению, влияли такие факторы, как «форма правления, социальные перевороты, изобилие или нужда, в которых живет население, положение нации в отношении своих соседей и тому подобные обстоятельства»88. А вот географические факторы, такие как климат, философ отрицал89.
Примечательно в этой теории то, что она не допускала поли-культурности в рамках одного государства90. Это представление впоследствии органично вошло в систему взглядов американской партии федералистов. Ее лидер А. Гамильтон уверял: «Безопасность республики зависит более всего от силы общенационального чувства, от единообразия принципов и привычек»91. Дж. Вашингтон считал желательной полную ассимиляцию иммигрантов92.
Интересно также, что национальная идентичность для просветителей не есть нечто, существующее от природы. Напротив, «в норме» она создается Законодателем искусственно. Следовательно, она может и изменяться; мнения философов расходятся скорее в том, легко или сложно осуществить такое изменение.
Все эти представления в той или иной мере влияли на формирование образов Других в Американской революции.
Для Америки этого периода можно составить своеобразную ментальную карту, показывающую различных Других, при сопоставлении с которыми конструировалась американская идентичность. Среди них есть «внутренние Другие» – лоялисты, которых «отцы-основатели» США рассматривали как прямую противоположность не только собственной политике, но даже собственной морали и моделям повседневности. «Близкими Другими» можно считать индейцев и канадцев, с которыми колонии вступали в постоянные контакты, будь то мирные или военные. Известным парадоксом этого периода можно считать то, что о жизни более удаленных географически европейских стран американцы зачастую знали больше, чем о непосредственных соседях. Их интерес к европейским делам был более активным, чем интерес к Канаде. Это хорошо видно на примере колониальной прессы. Так, «Pennsylvania Gazette» в 1723–1765 гг. уделяла европейским новостям до 49% своих новостных колонок. Новостям из Америки доставалось не более 21%93. Первое место среди «европейских Других» естественным образом занимала для американцев метрополия. Страны европейского континента, прежде всего Франция, также постоянно присутствовали на «ментальной карте мира». Наконец, совсем уже отдаленные страны занимали нишу «экзотических Других»: о них мало что знали, и их образ во многом формировался под влиянием европейской литературы; здесь можно назвать Россию или Турцию.
Образы Других в американской ментальности, естественно, не оставались неизменными. Среди различных факторов, влиявших на их эволюцию, можно выделить как долговременные, так и ситуативные. К первой группе относятся традиции восприятия, сложившиеся в английской культуре или относившиеся к более широкому, общеевропейскому контексту просвещенческой культуры. Ко второй группе относились текущие события, иногда радикальным образом менявшие оценку того или иного Другого, превращая заклятого врага в союзника или наоборот.
Важную роль играли особенности самого американского общества. Население будущих США в середине XVIII в. насчитывало примерно 1,2 млн переселенцев европейского происхождения и 0,25 млн афроамериканцев. Это составляло около четверти населения метрополии94. При этом численность населения быстро росла. По оценке Б. Франклина, среднее число детей в колониальной Америке составляло восемь на одну семью; шансы дожить до совершеннолетия были примерно у половины из них95.
Быстрому демографическому росту соответствовала бурная политическая, экономическая и культурная эволюция колоний.
Региональные различия, разумеется, сохранялись. В их основе лежали экономические особенности каждого из регионов, резко отличавшие плантационную экономику южных колоний от более диверсифицированного хозяйства Новой Англии и среднеатлантических колоний. Экономические характеристики отражались и на ментальности колонистов. Современники четко осознавали разницу между «аристократическим» Югом, мультикультурализмом среднеатлантического региона и пуританизмом Севера. И в то же время усвоение определенных социокультурных стандартов было характерно для всех тринадцати колоний, составивших впоследствии новое государство.
В политическом и, как будет показано ниже, в культурном отношении колониальное общество реципировало стандарты метрополии. В XVIII в. управление колониями унифицировалось. Моделью для него служило традиционное английское «смешанное правление», предполагавшее сосуществование «монархической», «аристократической» и «демократической» ветвей власти. Основным критерием их выделения в тогдашней политической философии было количество управляющих; т.е. монархия, например, отличалась не столько наследственным характером власти, сколько ее сосредоточением в одних руках. Соответственно, аристократия понималась как правление немногих, а демократия – как власть народа. В колониальных условиях «монархическую» ветвь представлял губернатор, «аристократическую» – Совет, «демократическую» – Ассамблея. Английские конституционные традиции, английское законодательство могли напрямую воспроизводиться в Америке или служить образцом для местного законотворчества.
На протяжении XVIII в. укреплялся политический контроль со стороны Лондона. Большая часть собственнических или корпоративных колоний перешла под прямое королевское управление. После Славной революции закрепилось подчинение короне Массачусетса, Нью-Гэмпшира и Нью-Йорка. В результате в Северной Америке сохранялись лишь две собственнические колонии – Мэриленд (после 1715 г.) и Пенсильвания. Две колонии оставались корпоративными – Коннектикут и Род-Айленд. Остальные принадлежали короне. Все это закрепляло в сознании колонистов представление об особой роли монархии в структуре Британской империи и, возможно, способствовало длительному сохранению наивного монархизма в Америке.
Изменялся и стиль повседневной жизни. Он приближался к европейским просвещенческим стандартам. В обычай вошла роспись потолков, стен, дверей и резьба по дереву для украшения интерьера, обои в готическом и китайском стиле. Рос спрос на дорогую мебель, изделия из серебра. В интерьере получил распространение стиль рококо.
Перемены касались не только южных колоний, где плантаторы пытались подражать английскому дворянству, но и тех, где в XVII в. господствовали конфессии, резко осуждавшие роскошь. В Филадельфии подчеркнутая простота одежды квакеров уступила место ярким, иногда даже кричащим тонам светской моды XVIII в. Местные франты начали носить кружева и украшения из драгоценных металлов. Сходную эволюцию переживала пуританская Новая Англия. Здесь, как и в политическом, и в религиозном аспекте, колонии старались приблизиться к стандартам метрополии. Английская культура также оказывала на колониальную огромное, во многом определяющее влияние.
Известный исследователь ориентализма Э. Саид сделал вывод, что колониализм проявляется не только через политическое и экономическое господство, но также через культурные практики: открытия в гуманитарных науках, анализ психологии, ландшафтные и социологические описания, в целом через конструирование Другого96. Это справедливо и в отношении североамериканских колоний в XVIII в. Историки, изучающие культурные практики колониальной Америки, обнаружили, что в этом аспекте зависимость от метрополии была очень велика и сохранялась еще долгое время после того, как была достигнута политическая независимость США. Так, современный американский историк Д. Гудмэн считает, что концепция «британскости» (Britishness) сохраняла свое значение для американцев даже через полтора столетия после 1776 г.; память об общем прошлом не уходила97.
Мало того, что постоянный приток новых переселенцев с Британских островов препятствовал креолизации колониального общества. Современные исследователи приходят к выводу, что на протяжении XVIII в. шла дополнительная «англизация» политической системы колоний, их экономики, материальной культуры, религии. Более того, тринадцать колоний накануне Войны за независимость были более «британскими», чем когда-либо прежде98. Колониальное самосознание изначально строилось на тех же базовых концептах, которые ассоциировались и с английской идентичностью; в их числе британская конституция, протестантизм. Сюда же включалось определенное представление о собственной истории, высокая оценка имперских бытовых привычек, будь то чаепитие или лондонские моды. Все это не обязательно было отвергнуто с провозглашением независимости, но могло сохраняться в трансформированном виде в постколониальной культуре. Британская драматургия, например, использовалась в революционной пропаганде. Показательным примером может служить представление пьесы Дж. Аддисона «Смерть Катона» в лагере Континентальной армии в Вэлли-Фордж. Темы патриотизма и борьбы за свободу здесь приобретали антибританский смысл. По замечанию историка Дж. Шеффера, те самые пьесы, которые должны были формировать пробританские убеждения в колониальный период, во время революции оказались проамериканскими99.
Имперская идентичность задавала определенные стандарты в восприятии Других, как, например, более низкую оценку католиков в сравнении с протестантами, абсолютистских государств в сравнении с британской конституционной монархией и т.п. Она предполагала также идею расового и этнического превосходства британцев над неевропейскими народами и европейцами неанглийского происхождения (включая шотландцев, ирландцев, валлийцев). Эту идею разделяли многие «отцы-основатели». Например, Б. Франклин в своем эссе «Наблюдения, касающиеся умножения человечества» (1751) мечтал о чисто «белой» Америке, причем должной белизной кожи в его глазах не обладали не только неевропейские народы, но и большинство европейцев. По его суждению, смуглотой отличались не только испанцы, итальянцы, французы, но также шведы, русские и большая часть немцев. Подобные соображения вступали в противоречие с просвещенческим универсализмом, и завершал Франклин чем-то вроде извинения: «Но, возможно, я неравнодушен к цвету кожи моей страны, ибо такая пристрастность естественна для человечества»100.
Зато по отношению к Англии сами колонисты испытывали чувство неполноценности. Франклин отмечал господствующее в колониях «восхищение всем британским»101. Жительница Южной Каролины Элиза Пинкни противопоставляла жизнь в Англии, «посреди сцен развлечений и удовольствия в свете, ученых занятий и утонченных забав у себя дома», и прозябание в американской глуши, где кроме визитов, нечем рассеять скуку102. Один из лидеров патриотического лагеря Дж. Отис вопрошал: «Разве обитатели Британской Америки все – сосланные воры, грабители и мятежники или происходят от таковых?» И пытался доказать, что в колониях можно встретить родичей Стюартов и Тюдоров103, выдавая тем самым, насколько важна для него позитивная идентификация с метрополией.
Из метрополии заимствовался не только образ ее самой, но и некоторые внешнеполитические установки. Прежде всего, это касалось Франции. XVIII столетие вошло в историю международных отношений как «вторая столетняя война» между Францией и Англией. Со стороны Англии она имела ярко выраженный идеологический смысл, воспринималась как борьба за свободу и протестантскую веру против тирании и католицизма. Католическая религия при этом, уже в силу исторического опыта Англии, считалась способствующей возникновению деспотизма. Знаменитый виргинский оратор П. Генри писал: «Религия Рима, кровавая, идолопоклонническая и враждебная протестантизму, всегда будет толкать своих приверженцев на попытки, роковые для всех, кто отличается от них религиозной и гражданской политикой»104. Устойчивость стереотипа была связана и с тем, что он уходил корнями в глубинные структуры просвещенческой ментальности, для которой Миф о Свободе и Тирании был одним из базовых элементов. На нем строилось все великолепное здание тогдашней политической философии.
Согласно выводам современных исследователей, Франция была для Великобритании XVIII в. «конституирующим Другим», при сравнении с которым определялась ее собственная идентичность105. Соответственно, в XVIII в. в английской культуре уже сложился стереотипный образ Франции, сочетающий политический и религиозный деспотизм, неравенство и порой неприятные для англичан бытовые привычки. Великий английский лексикограф С. Джонсон рассуждал: «Знать во Франции купается в роскоши, остальные же бедствуют. У них нет того, что есть у нас, – золотой середины, среднего сословия»106. И конечно, Франция воспринималась как постоянный и непримиримый враг. Недаром в одной из английских комедий того времени порох получал псевдонаучное наименование pulvis antigallicus107. Соответствующий образ Франции был воспринят в североамериканских колониях Англии и распространен также на французские колонии: Луизиану и Канаду.
На примере конкретных образов Других можно проследить взаимодействие традиционных стереотипов, укоренившихся в культуре, и ситуативных представлений, навеянных текущими событиями.
О проекте
О подписке