Читать книгу «Истина существует. Жизнь Андрея Зализняка в рассказах ее участников» онлайн полностью📖 — Марии Бурас — MyBook.
image

«Если б я повернул не туда, то попал бы в детский дом»

– У Андрея постоянно няньки были, – рассказывала Татьяна Константиновна. – Разные няньки. Вот последняя нянька его, с которой мы потом были вместе в эвакуации, была очень хорошая женщина, хорошо она подошла. Поля, Полина. У нее был сын, Витька. А жили мы тогда на улице Смирновка, в районе Рогожской заставы. Шоссе Энтузиастов теперь – в тех краях. В свое время каторжная застава была… Рогожская застава, по-моему. Это такой промышленный район, и там находился стекольный завод, на котором муж работал. Сначала у нас была отдельная комнатенка, там Андрей родился. Но очень быстро нас переселили в коммунальную квартиру, не бог весть какую, но там было уже удобнее. Там было несколько семей, жили мы очень дружно, люди все с завода. Это был поселок при заводе. Ездили до станции Карачарово по железной дороге.

А потом переселились на Сходню. Весной переехали на Сходню, а летом уехали в эвакуацию. Это был 1941 год. Весь завод переселился, почему на Сходню уехали, и там квартиры давали, приемлемые квартиры были вполне. Не помню уже точно, но было жилье, которое нам годилось.

В коммуналке на Смирновке нас было 4 семьи, жили мы очень дружно, никаких ни ссор, ни свар не было. У всех были ребятишки, человек пять было ребят. И вот Поля эта как раз и ее сын жили, прекрасно все устраивались. Андрей был самый маленький из детей, другие были постарше его, но все такие погодочки. И он буквы стал учить – старшие учились по букварю, и он, глядя на них, тоже буквы учил. В общем, читать он выучился, глядя на старших.

А когда мы переезжали на Сходню, старшие уже в школу ходили, а Андрею исполнялось шесть лет. Весной 1941-го ему исполнилось шесть лет. Тогда в школу он еще не ходил. Прожили мы там очень недолго, потому что началась война.

На вопрос В. А. Успенского, где прошло его детство, Зализняк отвечает:

– В Москве и в эвакуации: сперва в Татарии, недалеко от Елабуги и Набережных Челнов. Сами понимаете, какая это деревня. Завод отца моего туда был эвакуирован. Поскольку в войну стекловарение было направлено на обслуживание военных самолетов, то он не подлежал мобилизации.

ВАУ: И что, в этой деревне варили стекло?

ААЗ: Нет, никакого стекла там не варили, туда были отправлены семьи сотрудников. А куда эвакуировался завод, я, конечно, сейчас уже не помню. Мы отца не видели во время войны, он был на своем военном заводе, приезжал только время от времени. Вообще у меня остались воспоминания. Я, конечно, помню хорошо и день начала войны. Под Москвой, на Сходне мы жили. Я помню яркий солнечный день, раннее утро, солнце – и что-то они слушают по радио… Мне шесть лет. И совершенно непостижимый диссонанс между этим вот солнцем и радостью и – печально-тяжелыми лицами у мамы моей и у отца. Потом я понял, но это уже было сильно позже, что это была речь Молотова. Мы еще успели посидеть в траншеях под Москвой, вместо бомбоубежища были какие-то траншеи во время бомбежек. Это я запомнил. У меня такое есть детское воспоминание, что идет воздушный бой над нами; трассирующие пули, какой-то способ остановить этот немецкий самолет, я сейчас не понимаю как, но каким-то образом гибли же самолеты. И отчетливо помню, как выглядываешь… это был военного типа окоп, в котором можно было, пригнувшись, оказаться ниже на земле… и помню, что тогда же, ближе к ночи, – ну, Сходня все-таки от Москвы примерно 20 с чем-то километров – зарево пожара. Это был конец июля – начало августа 1941 года. А потом – помню, что уже каким-то образом мы плывем на барже по Волге. Помню место, когда Кама впадает в Волгу. Баржа должна была повернуть и пойти по течению вверх по Каме.

А перед этим был момент, который мама моя всегда вспоминает с содроганием, до сих пор. Кажется, дело было в Нижнем Новгороде, в Горьком, – впрочем, не могу быть уверенным, что точно помню, – где нужно было… Возможно, что это было перед посадкой на баржу, возможно, что до Горького нас довезли поездом. Сейчас уже не могу вспомнить. И был момент, когда нужно было 2 или 3 километра пройти пешком. И поскольку дети не могут, им трудно это сделать, то было приказано всех детей оставить вместе, их привезут. Люди пусть идут пешком, а детей привезут. Деталей уже не помню. С какого-то момента моя мама забеспокоилась и из этого пешего похода вернулась – и встретила меня на полпути на улице. Я каким-то образом прокрался, ушел из этого сборища детей и пошел за мамой сам. Куда-то, неизвестно куда. И она меня встретила, возвращаясь туда. Если б я повернул не туда, а туда, то попал бы в детский дом.

…Я вспомнил некоторые детали. Это мало что меняет, но все-таки. Детей тогда, как мне рассказывала моя мама, все-таки посадили и отвезли. И провезли эти километры. И там караулили, на новом месте. И там, на новом месте, дети должны были ждать, когда пешком придут родители. Моя мама не возвращалась – видимо, это у меня уже аберрация воспоминаний. Они всё шли, и моя мама с ужасом увидела, не доходя до того места: по дороге навстречу идет мальчик, и это я. Там я каким-то образом выбрался из этого оцепления и пошел куда-то такое встречать маму. Мама моя содрогается каждый раз от мысли, что, пойди я по другой улице, все – детский дом.

Татьяна Константиновна, рассказывая об эвакуации, тоже первым делом вспоминала эту же историю:

– Очень быстро нас отправили в эвакуацию. Примерно где-то в конце июля начались разговоры об эвакуации, были всякие панические страхи, что в Москве пожары, то-се. Нам по радио передавали, где и что. И на работе было уже постановление, что всех таких вот мам с детьми надо долой из Москвы. И в организованном порядке нас в июле месяце всех из Москвы вывезли. Погрузили на громадную баржу и водой отправили. Якобы в Чебоксары, а на самом деле мы попали в куриный совхоз в Челнах, на Оке. До Татарии нас только довезли.

Я не помню, как так вышло, что нас к месту погрузки на эту баржу порознь привозили: детей отдельно, матерей отдельно. Только помню, что приехали, гляжу – где Андрей? А он один бегает где-то между грузовиков, один совсем. Я просто испугалась: как же так, ведь он потеряться мог! Ему шесть лет всего. Как я могла такое допустить? И так я разволновалась, что и не помню, как мы на этой барже плыли.

Мы попали на место уже где-то, наверное, в августе, в эту деревню на месте. Еще успели картошку убрать, смородину еще застали. Нас распределяли по деревням. Мы оказались в деревне Дмитровка. Это была русская деревня, в отличие от соседней, – там вперемешку были русские и татарские деревни.

Местные жители войне были рады скорее. Там были зажиточные люди, и они были настроены так: придет Гитлер и разгонит колхозы. Вот до колхозов было так хорошо, вот это наше поле… Они свою картошку всякими удобрениями удобряли, но сами ее не ели – только на продажу. Она такая большая выходила, жирная, красивая. А ели они колхозную, помельче. Она поздоровее. Ну и мы на поле ее собирали. Там как? Соберешь девять ведер, десятое себе бери.

Но к нам там относились терпимо. Наверное, особой радости мы не доставляли, но, может быть, и не досаждали чересчур, потому что мы там что-то делали по возможности, старались работать. Зима была очень холодная, даже еще по тамошним временам считалась холодной – и в Москве, и там.

Андрей Зализняк, 1948 год


Весной муж мой приехал туда, когда началась навигация, когда можно было доехать; он приехал и увез нас оттуда к себе. За эту зиму их уже переселили, стекольный завод вывезли в Мончаж.

Завод из-под Сходни эвакуировали, переселили на пустое место, и вокруг этого пустого места возник поселок. И поселок этот потом стал называться город Натальинск. Я не знаю, сохранилось ли название, но это был, по существу, поселок вокруг завода. А до Мончажа там еще надо было добираться, Мончаж – это районный центр, административный, так сказать.

Там еще был такой эпизод, в жизни тамошней. Андрея укусила собака, про которую было подозрение, что она бешеная. Подозрение неправильное, но собака укусила его и укусила еще одного мужчину. И тамошние врачи тут же категорически отправили его на прививки. В поликлинике: что делать? Поскольку собаку быстро убили, про нее ничего не известно, а подозрение на бешенство – надо делать прививки. И Андрея пришлось отправить в больницу в Мончаж, и он там пробыл две или три недели, пока ему делали уколы против бешенства. И я туда ездила, его проведывала. Вот такое было у нас происшествие с этой собакой.

Я, как приехали в Мончаж, так сразу стала работать в лаборатории при стекольном заводе, на чисто аналитической работе. И Андрей там в школу ходил. При заводе была школа. Ведь при заводе поселок уже был – самостоятельная единица, так что и школа была.

Чем мы только там ни занимались! Свечки делали. Мыло варили. А мыло – это была очень существенная вещь. Знаете, в войну что это было – мыло! В войну все было ценно.

И прожили мы там с Андреем… Анатолий с заводом уехали раньше, мы потом оставались одни с Андреем. Там часть завода оставалась, часть возвращалась на Сходню, и муж мой с какой-то частью завода уехал. А нам было не так-то просто уехать. В те времена ведь было не просто – куда захотел, туда и поехал. Не то времечко. Двинуться с места – это знаете, какие разрешения нужны были? А потом, и некуда было. Там у меня все-таки была работа, было жилье, было какое-то положение – не было и смысла уезжать оттуда. И Андрей еще в школу ходил.

«Страх был, что хозяин узнает»

– А когда вы вернулись, вам дали жилье на Курбатовском? – спрашивал В. А. Успенский.

ААЗ: Не сразу. Сперва это была тоже еще Сходня. Причем там не было никакого жилья, мы просто снимали комнату у хозяев, прежде чем отцу моему, со всеми его инженерными достоинствами, дали комнатенку в Москве, которая по нынешним представлениям, конечно, ничем не отличается от собачьей конуры. Это была полуподвальная, полуподземная комната в такой развалюхе. Там мы прожили уже с 1945-го. Вернулись из эвакуации в 1944 году, год прожили на Сходне, снимая помещение. Мне было уже примерно 9–10 лет. Там я помню среди прочих эпизод, связанный с тем, что надо было тайно включать плитку. А плитка была такая, которая сейчас произвела бы впечатление: это была украденная на заводе плита, ну, заводского масштаба, которая нагревала всю квартиру, как печка. Такая плитка, конечно, забирала электричество. Единственный способ контролировать, чтобы люди этого не делали, было то, что ходили контролеры, ловили тех, у кого такие плитки, потому что, конечно, у других тоже были. И моя задача была – сидеть на верху дома и смотреть, не идет ли контролер, потому что плитка включалась на короткое время – минут на 20: было достаточно, чтобы нагреть дом.

ВАУ: Как, а счетчик ничего не показывал?

ААЗ: Какой счетчик, бог с вами! Какой счетчик в 1945 году?

ВАУ: Как, за электричество никто не платил в 1945 году?

ААЗ: Я не знаю такого понятия «платить за электричество». Платил не знаю кто. Хозяин. Конечно, не за то, сколько он истратил. Потому что кто мог в 45-м году поставить столько приборов, чтобы узнать, кто сколько истратил? Ходили специальные люди, которые ловили. Сама плитка не могла бы стоять на видном месте, она стояла внутри печки. А печка запиралась заслонкой на случай, когда являлся контролер.

А дальше было то, что в какой-то непрекрасный день загорелись провода. В доме был один я. Загорелась стена около проводов. Ну, таким еще не бурным пламенем, но активным. Я совершенно отчетливо помню, что у меня был страх, но совершенно не тот, что можно предположить. Этот страх был таким, что хозяин узнает. Все остальное мне было совершенно… Поэтому я должен был не просто гасить это, а гасить таким образом, чтобы наружу не выходило никаких признаков гашения. Мне удалась эта задача. Помню, что я горд был собой необыкновенно. Необычайно был доволен собой, что я тяжелое испытание выдержал правильно: никому не стало известно, что был пожар. Это очень хорошо я запомнил. Потом мне стали объяснять, что мальчик молодец, все погасил. Это мне не приходило в голову – ничего кроме того, что я правильно соблюл конспирацию. Воды ведь тоже не было, надо было идти куда-то за водой. Это я помню так живо, как будто это было несколько дней назад. Вот эту стену, залитую не пламенем еще живым, а таким красным калением, которое поднимается по проводам кверху. И ведь все деревянное ж было, весь дом деревянный.

– После эвакуации на Сходне, уже в другом месте, – вспоминала Татьяна Константиновна, – мы года не прожили и переехали в Курбатовский переулок. От завода нам дали помещение, комнату в коммунальной квартире, и мы там втроем жили вначале, с Андреем.

«Нашу дружбу лучше бы называть любовью»

– Ну, поступил в школу, стал ходить, как обычный школьник, – рассказывает Зализняк Успенскому. – Школа оказалась через дорогу от нашей этой комнатенки подвальной, поэтому комнатенка очень быстро стала клубом. Потому что после школы сразу уходить по домам – это настолько глупо по сравнению с тем, что можно заявиться ко мне. Родителей нет, все на работе. Мне оставлена еда, про которую строго наказано, что надо ее съесть. А я ее ел плохо. И все помогали.

Справа налево: ААЗ, Леонид Никольский, Анатолий Абрамович; 1951 год


ВАУ: И много людей приходило?

ААЗ: Ну, десяток, наверно.

ВАУ: И кто же были эти люди? Они остались потом?

ААЗ: Потом остались. Не все десять, конечно. Пять человек, при этом один из них на самом деле не был в классе, но включился в эту компанию позже. Это Гелескул. Он включился через Адольфа Николаевича, который сам ушел. Они как бы обменялись: Адольф Николаевич ввел Гелескула… Да. Михаил Михайлович Рачек, Толя Абрамович и Леонид Никольский. Это была компания, которая через какое-то время присвоила себе имя «Курозад» – специальное сокращение: Курбатовское общество защиты дарований.


Пятеро. На всю жизнь. Они на всю жизнь.

Один из последних оставшихся в живых школьных (на всю жизнь!) друзей Зализняка, Леонид Алексеевич Никольский, по кличке Чиж, вспоминает:

– После войны все, как Заля, возвращались в Москву. И, возвращаясь в Москву, попадали в сумбур, в эту свалку человеческих сословий, культур различных. Заля попал ведь в рабочий район. И вот из этого человеческого материала, что называется, вот что есть на Красной Пресне – из этого и делай себе друзей. И люби их потом еще всю жизнь!

Они переехали в начале года. Скорее всего, это конец четвертого класса, но какие-то дружеские связи завязались не раньше пятого. Мне кажется, что в этот период даже, как еще в самом раннем детстве, нас связывали больше такие случайности. И с Андрюшкой мы сблизились, потому что рядом два двора, лазейка – дыра в заборе, и все. Это, грубо говоря, удобно было. Мне было любопытно: новый человек, рядом живет. Соседи. Я заглянул во двор, пригласил к себе… И так далее. И там уже был приятель – это Мишка Рачек.

Михаил Михайлович Рачек

– Мишка – это была совершенно особая статья, – продолжает рассказывать Леонид Никольский. – В этом смысле я был нейтральной фигурой. Условно говоря, такой вот никакой ученик, не какая-то яркая фигура в классе. Я к тому времени уже пробовал на гитаре что-то играть, напевал что-то такое. Это уже было здорово для пятого класса. Тогда это была большая еще редкость: гитара, да и вообще песни, особенно если иметь в виду наш репертуар. Со мной можно, по крайней мере, не скучать. Мишка в этом смысле, да и по всем канонам, антипод. Это абсолютно из другого мира человек. До самого последнего времени, даже когда для нас это уже было совершенно нормально и Мишка был ближе некуда, тетю Таню, Залину маму, ее подруги все еще спрашивали: «А почему Мишка? Почему Мишка?!»

Я бы не сказал, что он был хулиган, потому что там действительно была Пресня, район хулиганский. Не хулиган – непутевый. Если его вне контекста компании смотреть и не знать, например, что он друг Андрюхи Зализняка, то любая воспитанная мама сказала бы: «Ты с ним не водись!» Но невоспитанная мама – и моя, кстати говоря, тоже, – у кого есть чутье материнское, они вообще в это дело не лезли. Вот этот естественный выбор их ребенка был для них законом. Поэтому и моя мама, и тетя Таня никогда ни слова… А с точки зрения постороннего человека, это непутевая личность, абсолютно. Я уже не говорю о том, что безумный ученик. Вот из тех дерганых, которых вышвыривают, переводят из класса в класс. Он, кстати, в седьмом классе уже у нас не был, его просто перевели: он передрался, переругался со всеми учителями. Он бросал чернильницу в них. Он до тех пор, пока не повзрослел немножечко, чуть-чуть не окреп, нервический был. Наверное, можно было бы назвать и семью неблагополучной, на самом деле.


М. М. Рачек, 1950-е гг.