Вчера Он опять услышал меня: я плакала; я уже два дня не могла плакать, а когда стала молиться, я заплакала. Он услышал меня, да святится имя Его.
Я уже полтора часа жду к уроку m-lle Колиньон, и это вот каждый раз так! А мама упрекает меня и не знает, как это огорчает меня саму. Досада, возмущение так и жжет меня. M-lle Колиньон пропускает уроки, она заставляет меня терять время.
Мне тринадцать лет; если я буду терять время, что же из меня выйдет!
Кровь моя кипит, я просто бледнею, а минутами кровь ударяет мне в голову, сердце бьется, я не могу спокойно сидеть на месте, слезы душат мне горло, я стараюсь их удержать, но от этого я только еще более чувствую себя несчастной, ведь все это разрушает мое здоровье, портит мой характер, делает меня раздражительной, нетерпеливой. У людей, которые проводят жизнь спокойно, это отражается и на лице, а я то и дело возбуждена – следовательно, она крадет всю мою жизнь вместе с уроками.
В шестнадцать, семнадцать лет придут другие мысли, а теперь-то и время учиться. Какое счастье, что я не принадлежу к тем девочкам, которые воспитываются в монастыре и, выходя оттуда, бросаются, как сума сшедшие, в круговорот удовольствий, верят всему, что им говорят модные фаты, а через два месяца уже чувствуют себя разочарованными, обманутыми во всех своих ожиданиях.
Я не хочу, чтобы думали, что, окончив ученье, я только и буду делать, что танцевать да наряжаться. Нет. Окончив детское ученье, я буду серьезно заниматься музыкой, живописью, пением. У меня есть талант ко всему этому, и даже большой! Как это облегчает, когда пишешь! Теперь я несколько успокоилась; но все это влияет не только на мое здоровье, но и на мой характер и даже на лицо. Меня бросает в краску, щеки мои горят, как огнем, а когда я потом и успокоюсь, они уже не выглядят свежо и розово. И я выгляжу всегда какой-то бледной и вялой, это по вине m-lle Колиньон, потому что причиной всему этому волнение, которое она меня заставляет переживать. У меня даже несколько болит голова после того, как я прокиплю так несколько времени. Мама обвиняет меня, она говорит, что я сама виновата, что не говорю по-английски, – как это мне обидно…
Я думаю, что когда-нибудь он прочтет этот дневник и найдет его глупым, особенно мои постоянные изъяснения в любви; я столько раз повторяла их, что они потеряли всякую силу.
M-mе Савельева при смерти; мы отправляемся к ней; вот уже два дня, как она в бессознательном состоянии и ничего не говорит. В ее комнате сидит старая m-me Патон. Я посмотрела на постель, но сначала не могла ничего различить и искала глаза больной; потом я увидела ее голову, но она так изменилась, что из женщины полной стала совсем худой; рот открыт, глаза закрыты, дыхание сильное и тяжелое. Все говорили шепотом, но она не подавала никакого признака жизни; доктора говорят, что она ничего не сознает, но мне кажется, что она слышит и понимает все, что вокруг нее делается, и только не может ни крикнуть, ни даже ничего сказать. Когда мама прикоснулась к ней, она тяжело вздохнула. Старик Савельев встретил нас на лестнице и, захлебываясь от слез и рыданий, взял мамину руку и сказал: «Вы сами больны, вы совсем не бережетесь, моя бедная». Я молча обняла его. Потом пришла ее дочь и бросилась к постели, призывая мать свою. Бедная! Вот уже пять дней, как она в этом состоянии. Видеть свою мать со дня на день умирающей! Я вышла со стариком в другую комнату. Как он постарел за эти несколько дней! Все имеют какое-нибудь утешение, у его дочери свои дети, а он одинок, прожив со своей женой тридцать лет, это что-нибудь да значит! Хорошо ли, дурно ли он с ней жил, привычка имеет громадное значение.
Я несколько раз возвращалась к больной. Экономка ходит совсем заплаканная; отрадно видеть в прислуге такую привязанность к своей госпоже. Бедный старик совсем превратился в ребенка.
Ах, если только подумать, как жалок человек. Каждое животное может иметь, смотря по желанию, какую ему угодно физиономию; оно не обязано улыбаться, когда ему хочется плакать. Когда оно не хочет видеть себе подобных, оно их не видит, а человек раб всего и всех. И между тем меня лично это, вообще говоря, не тяготит, я люблю и выезжать, и принимать.
Это первый раз, что мне приходится идти против своего желания, а сколько еще раз придется мне заставлять себя улыбаться в то время, как я буду готова плакать. Между тем я сама выбрала эту жизнь, эту светскую жизнь! Впрочем, когда я буду большая, у меня уже не будет неприятностей, я буду всегда весела…
M-me Савельева умерла вчера вечером. Мама и я отправились к ней; там было много дам. Что сказать об этой сцене? Скорбь направо, скорбь налево, скорбь написана на полу и на потолке, скорбь в пламени каждой свечи, скорбь даже в воздухе. У ее дочери была истерика; все плакали. Я целовала ей руки, повела ее и посадила рядом с собой; я хотела сказать ей несколько слов утешения – и не могла. Да и какие утешения? Одно – время! Я вообще нахожу всякие утешения банальными и глупыми. По-моему, больше всех жалко старика, который остался один! Один!! Один!!! О Боже, что делать? По-моему, все должно кончиться. Я так думала. Но если бы умер кто-нибудь из наших, я бы не могла рассуждать таким образом.
Сегодня у меня был большой спор с учителем рисования Бинза. Я ему сказала, что хочу учиться серьезно, начать сначала, что то, что я делаю, ничему не научает, что это пустая трата времени, что с понедельника я хочу начать настоящее рисование. Впрочем, не его вина, что он учил не так, как следует. Он думал, что до него я уже брала уроки и уже рисовала глаза, рты и т. д. и что рисунок, ему показанный, был мой первый рисунок в жизни, и притом сделанный мною самой.
Сегодняшний день несколько отличается от других дней, таких монотонных и однообразных. На уроке я попросила m-lle Колиньон дать мне одно арифметическое объяснение. На это она мне сказала, что я должна понять сама. Я ей заметила, что вещи, для меня непонятные, мне должны объяснять. «Здесь нет никаких должны», – сказала она. «Должны существуют всюду!» – отвечала я. – «Продолжайте». – «Подождите немного, я сначала пойму это, а потом уже перейду к следующему». Я отвечала наиспокойнейшим тоном, и она злилась, что не может найти ничего грубого в моих словах. Она крадет мое время! Уже 4 месяца моей жизни потеряны. Легко сказать! Положим, она больна, но зачем же вредить мне? Заставляя меня терять время, она губит мое будущее счастье. Каждый раз, когда я прошу ее что-нибудь объяснить мне, она отвечает мне грубостями; я не хочу, чтобы со мной говорили таким образом; она какая-то бешеная, особенно когда она больна, она невыносима. Однако я продолжаю. Она сделала глаза ведьмы. «Делайте то, что я вам говорю, вы привыкли грубить всем и каждому, но я этого не потерплю, слышите?» – «Зачем вы кричите?» – сказала я ей таким спокойным тоном, что даже сама удивилась. В тех случаях, когда я слишком рассержена или даже просто раздражена, я делаюсь неестественно спокойна. Этот тон взбесил ее еще более – она ожидала вспышки.
«Вам 13 лет, как вы смеете!» – «Именно, m-lle, мне 13 лет, и я не хочу, чтобы со мной так говорили; прошу вас не кричать». Она вылетела, как бомба, крича и говоря разные неблагопристойности. Я на все отвечала спокойно, отчего она приходила в еще большее бешенство. «Это последний урок, что я вам даю!» – «О, тем лучше!» – сказала я.
В ту минуту, как она выходила из комнаты, я вздохнула так, как будто с меня сняли сто пудов. Я вышла довольная и отправилась к маме. Она бежала по коридору и опять начала кричать, – я продолжала свою тактику, делая вид, что ничего не слышу. Весь коридор мы прошли вместе, она – как фурия, я вполне невозмутимо. Я пошла к себе, а она просила позволения переговорить с мамой.
Сегодня ночью я видела ужасный сон. Мы были в незнакомом мне доме, как вдруг я и не знаю, кто еще, взглянули в окно. Я вижу солнце, которое увеличивается и покрывает почти полнеба, но оно не блестит и не греет. Потом оно делится, четверть исчезает, остальное продолжает делиться, меняя цвета. Мы в ужасе. Потом оно наполовину покрывается облаком, и все вскрикивают: «Солнце остановилось!» Как будто обыкновенно оно вертится! Несколько мгновений оно оставалось неподвижным и бледным, потом вся земля сделалась странной: не то что она качалась, я не могу выразить, что это было, так как этого совсем не существует среди того, что мы видим обыкновенно. Нет слов для выражения того, чего мы не понимаем. Потом оно опять начало вращаться, как два колеса, одно в другом, т. е. светлое солнце минутами покрывалось облаком, таким же круглым, как оно само. Волнение было общее; я спрашивала себя, не конец ли это света, и мне хотелось верить, что это только так, ненадолго. Мамы не было с нами, она приехала в чем-то вроде омнибуса и не казалась испуганной. Все было странно, и этот омнибус был не такой, как обыкновенные. Потом я стала пересматривать мои платья; мы уложили наши вещи в маленький саквояж. Но вдруг опять все началось сначала. Это был конец света, и я спрашивала себя, как это Бог не предупредил меня и неужели я достойна в живых присутствовать при этом дне. Все были в страхе, мы с мамой сели в карету и поехали – не знаю куда.
Что означает этот сон? Послан ли он от Бога, чтобы предупредить о каком-нибудь важном событии, или это просто нервы?
Я так живо помню этот сон! Небо было то темное, со звездами – и тогда солнце не было видно, – то светлое, как в пять часов утра. Кончилось тем, что солнце совсем исчезло. Как же быть без солнца? Значит, это конец мира? Потом происходили странные вещи, я не знаю слов для выражения того, что я видела, потому что оно сверхъестественно.
M-lle Колиньон уезжает завтра. Во всяком случае это грустно. Ведь жаль даже собаку, с которой долго прожил и которую вдруг увозят. Каковы бы ни были наши отношения, какой-то червь гложет мне сердце.
Проезжая мимо виллы Ж., я взглянула на маленькую террасу направо. В прошлом году, отправляясь на скачки, я видела его сидящим там с ней. Он сидел в своей обычной благородной и непринужденной позе и ел пирожок. Я так хорошо помню все эти мелочи. Проезжая, мы смотрели на него, а он на нас. Он единственный, о котором мама говорит, что он ей очень нравится; я этому так рада. Она сказала: «Посмотри, Г. ест здесь пирожки, но и это у него вполне естественно, он точно у себя дома». Я еще не давала себе отчета в том волнении, которое я испытывала при виде его. Только теперь я вспоминаю и понимаю все малейшие подробности, касающиеся его, все слова, им сказанные.
Винсент Ван Гог. «Les Vessenots» в Овере. 1890
Когда Реми сказал мне на скачках, что он говорил с герцогом Г., у меня сердце забилось, хотя я и не понимала отчего. Потом, когда на тех же скачках Ж. сидела около нас и говорила о нем, я почти не слушала. О, что бы дала я теперь, чтобы услышать вновь ее слова! Потом, когда я была в английском магазине, он был там и насмешливо смотрел на меня, как бы говоря: «Какая смешная девочка, что она о себе воображает!» Он был прав: я была очень смешна в моем шелковом платьице, да, я была очень смешна! Я не смотрела не него. Потом при каждой встрече мое сердце до боли ударяло в груди. Не знаю, испытывал ли это кто-нибудь; но я боялась, что мое сердце бьется так сильно, что это услышат другие. Прежде я думала, что сердце не что иное, как кусок мяса, теперь же вижу, что оно связано с душой.
Теперь мне понятно, когда говорят: «Мое сердце билось». Прежде, когда это говорили в театре, я не обращала внимания, теперь же я узнаю испытанные мною чувства.
Время мчится, как стрела. Утром я немного учусь музыке; до двух часов Аполлон Бельведерский, которого я срисовываю. Он имеет некоторое сходство с герцогом – особенно в те минуты, когда на него смотрят: выражение очень похоже. Та же манера держать голову и такой же нос.
Мой учитель музыки Manote был очень доволен мною сегодня утром. Я сыграла часть концерта Мендельсона без единой ошибки. Вчера были в русской церкви по случаю Троицы.
Церковь вся украшена цветами и зеленью. Читали молитвы, где священник молился о прощении грехов; он их все перечислил; потом он молился, стоя на коленях. Все, что он говорил, так подходило ко мне, что я как бы застыла, слушая и повторяя его слова.
Это второй раз, что я молилась так хорошо в церкви; первый раз это было в первый день нового года.
Общественная служба сделалась такой банальной; произносимые слова не имеют отношения к обыденной жизни и к чувствам большинства. Я хожу к обедне и не молюсь: молитвы и гимны не отвечают тому, что говорит мое сердце и моя душа; они даже мешают мне свободно молиться. А между тем молитвы, где священник молится за всех, где каждый находит что-нибудь относящееся к нему, проникают мне прямо в душу.
Наконец я нашла то, что искала, сама того не сознавая; жизнь – это Париж, Париж – это жизнь!.. Я мучилась, так как не знала, чего хочу. Теперь я прозрела, я знаю, чего хочу! Переселиться из Ниццы в Париж; иметь помещение, обстановку, лошадей, как в Ницце; войти в общество через русского посланника – вот, вот чего я хочу! Как счастлив тот, кто знает, чего хочет. Но вот мысль, которая терзает меня: мне кажется, что я безобразна! Это ужасно!
Сердце – это кусок мяса, соединенный тоненькой ниточкой с мозгом, который, в свою очередь, получает новости от глаз и ушей. Можно сказать, что сердце говорит вам, потому что ниточка двигается и заставляет его биться сильнее обыкновенного и оно гонит кровь к лицу.
Мы были у фотографа Valery; там я видела портрет Ж. Как она хороша! Но через десять лет она будет стара, через 10 лет я буду взрослая; я была бы лучше, если бы я была больше. Я позировала восемь раз; фотограф сказал: «Если на этот раз удастся, я буду доволен». Мы уехали, не узнав результата.
Разразилась гроза; молнии были просто страшны; иногда они падали на землю, оставляя на небе серебристую черту, – тонкую, как римская свеча.
Я смотрю на Ниццу как на место изгнания. Однако я должна заняться распределением дней и часов для учителей. С понедельника я начну занятия, так ужасно прерванные m-lle Колиньон.
С зимой появится общество, а с обществом – веселье; тогда будет уже не Ницца, а маленький Париж. А скачки! Ницца имеет свою хорошую сторону. Тем не менее шесть или семь месяцев, которые надо здесь провести, кажутся мне целым морем, которое надо переплыть. Я не спускаю глаз с моего маяка. Я не надеюсь пристать, я не надеюсь видеть эту землю, но один вид ее даст мне силу и энергию дожить до будущего года, а затем… А затем? Право, я ничего не знаю! Но я надеюсь, я верю в Бога, в его безграничное милосердие – вот почему я не теряю бодрости. «Тот, кто живет под Его покровительством, найдет свое спокойствие в милосердии Всемогущего. Он осенит тебя Своими крылами, под их охраной ты будешь в безопасности, ты не будешь бояться ни слияния ночных созвездий, ни дневных несчастий…» Я не могу выразить, как я умилена и насколько сознаю милость Бога ко мне.
Мама лежала, а мы все были около нее, когда доктор, вернувшись от Патон, сказал, что умер Абрамович. Это ужасно, невероятно, изумительно! Я не могу поверить, что он умер! Нельзя умереть, будучи таким милым и привлекательным! Мне все кажется, что он вернется зимой, со своей знаменитой шубой и со своим пледом. Это ужасно – смерть! Меня просто сердит его смерть! Такие люди, как С. и Ж., живут, а молодой человек, как Абрамович, умирает!
Все пришли в ужас, даже у Дины вырвалось какое-то восклицание. Я спешу написать Елене Говард. Все были в моей комнате, когда пришла эта печальная весть.
Я начала учиться рисовать. Я чувствую себя усталой, вялой, неспособной работать. Лето в Ницце меня убивает; никого нет, я готова плакать. Словом, я страдаю. Ведь живут только однажды. Провести лето в Ницце значит потерять полжизни. Я плачу, одна слеза упала на бумагу. О, если бы мама и другие знали, чего мне стоит здесь оставаться, они не заставляли бы меня жить в этой ужасной пустыне. Я не имею о нем никаких известий; уже так давно я не слышу даже его имени. Мне кажется, что он умер. Я живу, как в тумане; прошедшее я едва понимаю, настоящее мне кажется отвратительным. Я совершенно изменилась – голос охрип, я стала некрасива: прежде, просыпаясь, я была розовая, свежая – а теперь! Что же это такое меня гложет? Разве со мной что-нибудь случилось? Или случится?
Наняли виллу Bacchi; говоря по правде, жить в ней будет страшно неприятно: для каких-нибудь буржуа это годится, но не для нас!.. Я – аристократка и предпочитаю разорившегося дворянина богатому буржуа, я вижу больше прелести в старом шелке, в потерпевшей от времени позолоте, в сломанных колоннах и арабесках, чем в богатом, но безвкусном, бьющем в глаза убранстве. Самолюбие настоящего аристократа не удовлетворится блестящими, хорошо сшитыми сапогами и перчатками в обтяжку. Нет, одежда должна быть до известной степени небрежна… Но между благородной небрежностью и небрежностью бедности такая большая разница!
Мы оставляем это помещение; мне его жаль – не из-за его удобств и красоты, но потому, что это старый друг, к которому я привыкла. Как подумаешь, что я больше не увижу моей милой классной комнаты! Я здесь так много думала о нем. Этот стол, на который я теперь опираюсь и на котором я писала каждый день все, что было наиболее дорогого и священного в моей душе! Эти стены, по которым столько раз скользил мой взгляд, желая проникнуть через них и устремиться в бесконечную даль… В каждом цветке их обоев я видела его! Сколько воображала я себе в этой комнате сцен, где он играл главную роль. Мне кажется, нет в мире вещи, от наиболее обыкновенной до самой фантастической, о которой я бы не передумала в этой комнатке.
О проекте
О подписке