Он то бежал, то еле плелся по незнакомым улицам, давно перестав ориентироваться. Пожар гудел вокруг, словно вышедшая из берегов река, и точно такой же пожар бушевал у Педро в груди. Еще несколько дней назад он думал, что жизнь его со смертью Эрманиты и Аланхэ переломилась пополам! Какая наивность! Теперь он растоптан, превращен в ничто, восемнадцать лет его жизни брошены в грязь, как все эти валяющиеся сейчас у него под ногами парча, атлас и драгоценные соболя. Клаудиа, всегда остававшаяся недосягаемой и непорочной даже в объятиях кердо и графа, Клаудиа теперь в объятиях какого-то проходимца! Тем, что в эту ночь Педро не попал под удар падающей балки или под выстрел пьяного мародера, он был обязан лишь своему инстинкту, не ошибающемуся инстинкту зверя, выросшего в трудностях и заботах, инстинкту вечного солдата, в самые опасные минуты живущего спасительными привычками тела.
Со всех сторон, до самого неба, покрывая весь горизонт, вздымались над его головой огромные разноцветные в зависимости от того, что горело – смола, масло, водка или уксус – столбы огня. Огненные снопы разбрасывались во все стороны и, увлекаемые сильным ветром осеннего равноденствия, со зловещим свистом поднимались вверх, сопровождаемые глухими взрывами.
Порой ему начинало казаться, что он попал в какой-то странный вывернутый мир, где вещи и чувства явили свою изнанку, и она оказалась отвратительной. Под сапогами у него то и дело хрустели то осколки оконных стекол и драгоценных сервизов, то рассыпанный из лавок миндаль и веселые разноцветные шарики драже, а над головой то тут, то там все продолжали подниматься черные птицы его горя – крыши сожженных русских домов.
Под утро начался проливной дождь, серая пелена окутала город, гася пожары, и в этом липком холодном тумане Педро так и не мог найти себе места, так и не мог нигде остановиться. Кажется, он обошел весь город, и в голове у него уже окончательно все помутилось.
На пепелищах шел грандиозный, роковой карнавал. Штабы находили себе прибежище в сохранившихся парках, и лепились в гротах, китайских беседках, резных киосках; лошади, привязанные к акациям, разделялись цветочными грядками, всюду мелькали костюмы казаков, китайцев, реяли польские плащи, стремились вверх высокие шапки персов и баскаков, по перекресткам качались на деревьях трупы поджигателей и выли, выли потерявшиеся, брошенные и умиравшие от ожогов псы.
И Педро вдруг ощутил, что теперь уже никогда не сможет остановиться в этом полубезумном своем беге по руинам, и, может быть, в первый раз в жизни ему стало страшно. Вероятно, он даже несколько замедлил шаги, потому что его окликнули:
– Эй, кавалерист, что не сидится? Или выпил мало? Иди к нам, сегодня китайский император щедр и угощает всех!
Педро сфокусировал взгляд и увидел двух гренадеров молодой гвардии, сидевших на ступенях полуобгорелого дома, почти дворца. Перед каждым из них стояло по четырехфунтовой хрустальной банке с вареньем, из которых торчали огромные расписные деревянные ложки. Груда битых бутылок валялась рядом.
– Да, ребята, выпить сейчас – самое верное дело.
Гренадеры сразу же принялись радостно хлопать Педро по спине и совать ему в руки резной серебряный кубок.
– Бери, что хочешь, кавалерист, соболя, мейсен, золото… Набивай карманы, пока не вышло какого-нибудь рескрипту…
Вино полилось действительно рекой, и Педро пил, не считая, смешивая малагу с холодным дождем, стекавшим струями по застывшему лицу.
Затем, изрядно вымокнув, они перебрались во внутренний двор и пили там под каким-то каретным навесом. По двору потерянно бродила огромная, опаленная собака, вероятно, молосский дог, и Педро снова увидел перед собой, как живую, Эрманиту, и вспомнил, как со слезами на глазах зализывал ей отметину от пули.
– Сестрица! – позвал он собаку, и огромный пес благодарно ткнулся ему в колени. – На, поешь. – Он сунул ему кусок хлеба и прижался лицом прямо к грязной опаленной холке. Мимо то и дело шмыгали какие-то подозрительные русские мужички в подпоясанных почему-то веревками армяках, и Педро чудилось, что они смотрят на него пронзительно, словно пытаются вынуть душу. Особенно страшным казался один, с иссиня-черной бородой и огненными глазами на худом, словно изможденном лице. Он, как нарочно, все время останавливался неподалеку от Педро и смотрел на него немигающим взглядом василиска. – Каррамба! – выругался Педро и чтобы сбросить с себя оцепенение и боль, крикнул наобум по-французски. – Дайте гитару, что ли! – И, как в кошмаре, увидел, что черный мужик, внимательно посмотревший на его руку, изображавшую воображаемое бренчанье по струнам, что-то сообразил, сбегал куда-то в глубину дома и вынес оттуда старинную дорогую гитару.
И Педро запел свою старую печальную песню.
Что мне этот белый свет,
Где и тени милой нет.
Лучше мне во тьме бродить,
Свет очей ее ловить.
Тень – день,
Тень – ночь,
А свет?
Свет – прочь.
Вокруг одобрительно загудели, но легче не становилось. Постепенно все его собутыльники стали расходиться, падая в разных концах двора, едва успев набросить на себя попону или плащ. Наконец, Педро с собакой остались совсем одни и прижались друг к другу, как прижимаются среди боя два последних оставшихся солдата. Неожиданно снова появился ужасный мужик, но на сей раз он подошел смирно, склонившись едва не до земли.
– Выпить… выпить еще, господин, – забормотал он, весьма правдиво изображая холод и указывая пальцами себе на шею. – Буар, фруа… буар, фруа…[15] – повторил он уже по-французски, но Педро уже ничего не могло удивить в этом мире. – Бордо, бордо! – И с этими словами мужичок протянул Педро золотой лафитный стаканчик на золотой тарелочке.
– Благодарю, – усмехнулся Педро и, не выпуская из объятий собаки, медленно, несмотря на все предостережения даже в эти мгновения привычно не дремавшего разума, мысленно махнув на все рукой, выпил…
Дни тянулись медленно и тоскливо. Новые пожары вспыхивали каждый день, и смрад стоял такой, что трудно было дышать. Стромилов поправился настолько, что начал вместе с Фавром безжалостно рубить деревья вокруг дома, чтобы в случае чего огню было невозможно перекинуться на дом. К счастью, их переулок пожары пока обходили стороной. Но после того вечера, как русские взорвали склады, Клаудиа уже не могла, как прежде, говорить с ним, да и он сам, скорее, избегал ее. Целыми днями она оставалась совсем одна, ибо даже общение с Нардо теперь доставляло ей только муку. Глядя в прозрачные, но бездонные, серые глаза сына, она словно пугалась чего-то. Казалось, там, на недосягаемой глубине этих глаз скрывается какая-то роковая тайна, тайна, которую она и хотела – и не желала знать. Совершенно замкнувшийся в себе в последнее время мальчик тоже как-то инстинктивно сторонился ее, предпочитая общество Гастона или русского, с которым они подолгу натаскивали Бетунью; а мальчик все больше и больше осваивал французский язык. Медвежонок лазал по всему дому, рычал на Дуню и вел себя тоже, как хозяин. Впрочем, все трое мужчин его любили и баловали, а больше всех – Гастон.
Клаудиа же часами сидела у окна, не обращая внимания ни на гарь, ни на зарядившие ледяные дожди. Она вглядывалась в курящиеся дымками мокрые развалины, в мрачную громаду кремля, уже почти не чувствуя боли. Надежды с каждым днем оставалось все меньше, и каждый визит недавно разыскавшего Клаудиу виконта де Ламбера лишь уносил очередную частицу этого и без того слабого утешения. Но Клаудиа все-таки жадно ждала визитов юноши, ибо виконт остался теперь последним человеком, связывавшим ее с внешним миром. О Педро она старалась вообще не думать, ибо знала, что если бы он был жив, он непременно был бы с ней в эти страшные дни. Но его не было. И герцогиня боялась даже мысленно задавать себе вопрос – «почему?»
Виконт, счастливый тем, что столь неожиданно стал необходимым женщине, с которой так странно свела его судьба в нищем польском фольварке, разумеется, всячески пытался прятать свое неуместное счастье. Он каждый день молился Богу за то, что, как и положено офицеру, в тот вечер, найдя, наконец, графиню, проявил выдержку. Именно он, совсем еще, казалось бы, мальчик, когда они с темнокудрым ротмистром легкоконного итальянского полка застыли на пороге, оба пораженные открывшейся сценой, не потерял, в отличие от взрослого мужчины, голову, а спокойно выяснил все и даже помог русскому привести Клаудиу в чувство, сбегав за уксусом. Однако за прошедшее время он так и не смог научится гасить на лице сияющую улыбку, когда Клаудиа поспешно вставала ему навстречу, хотя и прекрасно видел следы горя на ее осунувшемся лице, и понимал, что ее порыв относится на самом деле совсем не к нему.
Вот и сейчас, видя, как торопливо она отошла от окна и с какой надеждой смотрит ему в глаза, быстро идя навстречу, он испытал все то же сдвоенное чувство высочайшей сладости и неизбывной горечи, какого никогда раньше не испытывал. И это пронзительное щемящее чувство говорило ему о настоящем, о вечном…
– Увы, ваша светлость, – задыхаясь, скорее, от восторга, чем от бега по крутой лестнице. – Пока ничего нового. Очень, очень много раненых. Да и о пленных собрана еще далеко не вся информация, связь очень ненадежна, казаки же воюют совсем нецивилизованно, никаких списков, только свидетели… если остаются. – Лицо Клаудии мгновенно потухло и стало серым, как и ее простое шерстяное платье покроя трехлетней давности. Виконт знал, что все привезенное с собой она раздала погорельцам, потерянно бродившим по всему городу и за кусок хлеба или одеяло готовым продать даже честь своих дочерей. Ламбер знал и то, что многие французы этим пользуются, и сам не раз слышал, как его гусары обсуждают этих несчастных, чьи ласки оказывались измученными и печальными. – А почему бы вам не обратиться прямо к императору? Вы – жена командующего легиона… – неожиданно даже для себя вдруг спросил он.
Но в ответ лицо Клаудии на мгновение из серого стало белым.
– О, нет, нет, виконт. – Ей вспомнился этот «маленький капрал», и то, как он смотрел на нее, когда дон Гаспаро представлял ему их с Игнасио. Он, конечно же, сразу узнает ее, и тогда… – Нет, нет, виконт, я не хочу этого.
– Почему? – Мысли Ламбера вдруг приняли самый неожиданный оборот. – Быть может, он эвакуировал бы вас… вместе с раненым мужем… во Францию. И, правда, ваша светлость, что вам здесь делать… теперь?
– Нет, нет, виконт. Об этом тоже не может быть и речи. Больше никогда ничего не говорите мне об эвакуации.
– Хорошо, хорошо, больше ни слова. Но… – в этот момент взгляд виконта упал на русского, который возился во дворе с Нардо и Бетуньей. Они учили медвежонка плясать диковинный русский танец с притопываниями и приседаниями. Тихий смех маленького маркиза звучал, словно надтреснутый тонкий колокольчик, и Ламбер даже на миг засомневался, не плач ли это. Стромилов, сразу же почувствовав на себе взгляд виконта, перестал смеяться и увел ребенка и медведя в другой угол сада. – Но этого русского пленного вы зря держите около себя, – вдруг выдохнул юноша.
– Что такое, виконт? – вспыхнула Клаудиа.
– Ваше сиятельство, вы еще не знаете этих коварных азиатов! – с жаром воскликнул Ламбер, уже немало насмотревшийся на поджигателей, а наслушавшийся и того больше. – Он уже вполне здоров, особенно для военного времени, так что пора передать его по команде. Распорядитесь, графиня, и я…
– Перестаньте, виконт, он благородный человек. Он не воспользуется моей слабостью и… не сбежит.
– Вы забываете, ваша светлость, что имеете дело не с французом, даже не с итальянцем, а… с азиатом! Конечно же, теперь его побег ничего не изменит, но… – тут виконт запнулся, однако затем, смело взглянув в глаза Клаудии, решительно продолжил. – Дом подожжет или, не дай Бог, с маленьким маркизом…
– Ах, оставьте, виконт. Все эти подозрения не делают вам чести. За Стромилова я могу перед вами поручиться, он настоящий русский дворянин, а они, насколько я успела узнать их, чужды подлости и неблагодарности. – Ламбер, перед глазами которого вдруг вновь встала увиденная вместе с неаполитанским ротмистром сцена, уже хотел было возразить, что она глубоко заблуждается, и рассказать всю известную ему истину о русских, но Клаудиа твердо закончила. – И об этом мы больше не будем с вами говорить, виконт – иначе я просто рассержусь на вас.
Виконт промолчал и, сам не желая того, покраснел до ушей. Клаудиа, несмотря на всю печаль своего положения, даже улыбнулась: разумеется, мальчик ревнует ее.
– Я понимаю. В этом аду все невольно начинают терять понятия о чести, виконт. Но, надеюсь, к вам это не относится, и чувство соблюдения человеческого достоинства по отношению к пленному не оставит вас ни при каких обстоятельствах… тем более, тех, которые вам только мерещатся.
Ламбер благодарно вскинул глаза и заторопился обратно в полк. В неспокойном городе надолго покидать свои части категорически запрещалось, поскольку, во-первых, в Москве в одиночку гуляющие солдаты наутро все чаще не возвращались в части, а, во-вторых, и просто соблазнов для нарушения дисциплины существовало немало. А без дисциплины, как известно, нет армии. Виконт же, только недавно столь неожиданно взлетевший по службе и даже получивший крестик на бело-сине-красной ленточке за Можайскую битву, очень хотел и дальше не ударять лицом в грязь.
Через две недели юному де Ламберу должно было исполниться двадцать лет, но теперь, волею судьбы поставленный в такие условия, о которых не мог и подумать еще полгода назад в торжествующем Париже, он чувствовал себя совсем взрослым и, более того – чрезвычайно ответственным человеком. В последнем он почему-то особенно сильно укреплялся каждый раз, когда, прощаясь, пожимал крошечную ручонку семнадцатого маркиза Харандильи. При этом, однако, виконт, удивляясь сам себе, смущался под его твердым, не по-детски серьезным взглядом. Теперь же, сбегая с еще не надоевшим ему грохотом шпор по крутой витой лестнице, он все же улучшил момент и шепнул перед уходом на ухо Гастону.
– Ты все-таки приглядывай за этим русским, капрал.
С отъездом Ламбера ждать на сегодня оставалось более нечего, и день обещал тянуться, как и предыдущие, в гнетущей беспросветной тоске. Клаудиа ушла в кабинет бывшей владелицы дома, в котором благодаря указаниям Владимира служанка навела прежний порядок, и, сев перед маленьким секретером, задумалась. Вот уже неделю она находилась в Москве, а инструкции дона Гаспаро все еще оставались только инструкциями. Клаудиа пыталась оправдать себя тем, что не может ступить ни шага, пока не узнает о судьбе дона Гарсии, но слишком многое, увы, говорило за то, что его больше нет в живых. С его гордостью выжить в руках казаков или бородатых дикарей? Разве выживал кто-то, попадавший в руки гверильясов? Клаудиа уже несколько раз порывалась ехать к Можайску и самостоятельно искать там тело мужа, но оставить Нардо даже под охраной Гастона и Стромилова там, где никто не ручался за следующий день, казалось ей немыслимым.
Русский мрачнел с каждым днем, и порой, ловя на себе его тяжелый взгляд, Клаудиа начинала испытывать безотчетную тревогу. Он больше не призывал ее верить в то, что герцог жив и все чаще уходил к себе наверх, не показываясь целыми днями.
«Зачем я держу его при себе? – вдруг подумала она. – Быть может, мальчик все-таки прав, и его следует отправить по команде? – Однако почему-то это казалось ей предательством, и Клаудиа чувствовала, что несмотря ни на какие доводы разума никогда не сможет так поступить – А что, если… – От неожиданности этой мысли герцогиня даже закрыла лицо руками. – Можно ли в самом деле довериться ему до такой степени? И что именно он сможет понять из того, в чем она ему откроется? Впрочем, ни одна тайна при этом даже не окажется под угрозой… Да и он может просто не знать этого человека, мало ли графов в Москве и Петербурге? Поэтому – надо все же попробовать, – решилась она. – В конце концов, это будет всего лишь один первый шаг. Надо же начинать с чего-то».
О проекте
О подписке