Историк и правовед Константин Дмитриевич Кавелин писал:
«Кантонисты, то есть новобранцы, это малолетние и несовершеннолетние сыновья нижних воинских чинов, сами принадлежавшие к военному званию, то есть к военному ведомству, и в силу своего происхождения обязанные к военной службе.
Трикраты счастливы они, если им доведется остаться до 17-ти или 20-ти лет где-нибудь в деревне и поступить на службу или в распоряжение начальства не с первой юности: по крайней мере они успеют сложиться физически. Но горе кантонистам, с детства поступающим в кантонистские школы и в разные выучки! Отданные в руки чиновников, они умирают толпами, а те из них, которые выдержат школу лишений и дурного обращения, созданную корыстолюбием, равнодушием или невежеством их начальства, возрастают без всякого нравственного образования, большею частью без всякого понятия о семействе и собственности, и выходят в жизнь безнравственными людьми, закаленными на всякое зло и достаточно обученными только для того, чтобы быть величайшими плутами и негодяями. После выучки (которую ни под каким видом нельзя назвать воспитанием) они распределяются в разные должности, мастерства, в технические заведения, в военные писаря, получая казенный паек, одежду и квартиру и самое ничтожное жалованье, и завися вполне, безотчетно, от своего начальства, которое нередко вгоняет их в гроб и работой, и неумеренными наказаниями. Дать военному писарю 300–400 розог – дело самое обыкновенное! Таким образом кантонист, поступивший на службу в какую бы то ни было нестроевую должность, есть вещь пишущая или работающая. Положение его безвыходно, безотрадно. Довольно сказать, что на капсюльное заведение, где постоянное обращение с ртутью убивает человека в 5, а по большей части в 8 лет, рабочие не нанимаются, а берутся из кантонистов! Нанимающийся, по крайней мере, идет на смерть добровольно, может хоть своему семейству выговорить какие-нибудь выгоды, а тут правительство осуждает людей на смерть – даром! Что мудреного, после всего сказанного, если из кантонистов почти всегда выходят самые отъявленные и бессовестные негодяи? Те из них, кои выдержат чистилище, т. е. лет 12 или 20 чуть-чуть не каторжной службы, становятся классными чиновниками[11] и поступают в разные мелкие должности, иные из них дослуживаются и до чинов покрупнее. Нетрудно себе представить, какие понятия и какую нравственность они приносят с собою в государственную службу».
Я.С. Башилов. Кантонист. 1892
Именно из кантонистов происходил революционер-народник Ипполит Никитич Мышкин (1848–1885). Это, без сомнения, был человек с надорванной психикой. Он родился в семье унтер-офицера и крепостной крестьянки в тот же год, когда умер его отец. В возрасте семи лет мальчика отдали в школу кантонистов. Принцип таких школ был жесток: девятерых забить – десятого выучить. Конечно, это до предела озлобило мальчика.
После окончания обучения Мышкин стал работать в Академии Генерального Штаба, затем стал стенографом при окружном суде в Москве. В 1873 году Ипполит Мышкин приобрел типографию, в которой стал выпускать антиправительственную литературу. Типографию разгромила полиция. Мышкин уехал в Швейцарию, потом вернулся и отправился в Сибирь, лелея безумный план освободить Чернышевского. Его арестовали и заключили в Петропавловскую крепость. Он постоянно скандалил с надзирателями, подвергался физическим наказаниям, потом бежал, но был схвачен… Несколько раз ему добавляли срок за участие во внутритюремных беспорядках. В конце 1884 года он бросил тарелкой в смотрителя тюрьмы, за что был предан военному суду и приговорен к смертной казни. Расстрелян 7 февраля 1885 года.
Именно из среды кантонистов происходил выдающийся русский гравер Лаврентий Авксентьевич Серяков, мастер ксилографии – гравюры на дереве. Его судьба – это пример того, как человек может выжить и остаться человеком, несмотря на самые тяжелые условия.
Серяков кардинально изменил взгляд на старинную гравировальную технику, считавшуюся лубочной, низкопробной. Благодаря его труду искусство гравюры на дереве заняло достойное место в ряду других видов искусства. За виртуозное мастерство Лаврентию Авксентьевичу Серякову было присуждено звание академика.
Серяков был рожден в одном из военных поселений, созданных по приказу графа Аракчеева. Военные поселения стали уродливым и неокупившимся проектом. Целью его было создание регулярной и малостоящей армии, но проект этот провалился, вызвав попутно целый ряд народных волнений.
Идея состояла в том, чтобы солдаты жили не в казармах, а в деревнях, подчиняющихся военному распорядку. По сигналу все должны были вставать, по сигналу принимать пищу, по сигналу заниматься теми или иными работами… Историк и правовед Кавелин писал об этом: «Нельзя без содрогания вспомнить, как образовались наши военные поселения: простых мужиков в один прекрасный день вдруг обстригли, обрили, одели по-военному и во всех подробностях домашнего и общественного быта подчинили военной дисциплине, военному начальству и военному суду! Страшный формализм, тупое, мелочное, несносное фельдфебельское педантство и казарменный наружный порядок и чистота, в применении к хозяйственным и административным делам, были бы смешны, если бы не были так притеснительны. Военные поселяне – это крепостные, военного ведомства. Вдобавок, их положение; бедственное и в материальном, и в нравственном отношении, никому, кроме чиновников и начальников, не приносит пользы: войско от него не выигрывает, а правительство положительно теряет, потому что обязано содержать многосложное и многочисленное управление, издержки на которое ничем не окупаются».
Крепостной мемуарист Александр Михайлович Никитенко видел такие военные поселения лишь со стороны, и они произвели на него жуткое впечатления. Он писал о волнениях, произошедших в селении Чугуево, где жили в основном казаки: «Когда до них дошла весть о намерении обратить их в военных поселенцев, между ними произошли смуты. Аракчеев, как известно, шутить не любил: в данном случае он явился настоящим палачом. Насчитывали более двадцати человек, насмерть загнанных сквозь строй. Других, забитых до полусмерти, было не счесть. Ужас как кошмар сдавил в своих когтях несчастных чугуевцев».
По приказу начальства поселенцев могли обязать сняться с места и отправиться в поход. В одном из таких походов, в дороге между Тульской и Калужской губерниями, и родился Лаврентий Серяков. Его мать на последнем месяце беременности следовала в обозе за полком в санях-розвальнях. Спускаясь в овраг, сани резко увеличили ход и потащили за собой лошаденку. Женщина испугалась, упала с саней и тут же в снегу родила. В ближайшем селе священник окрестил младенца.
Из Калужской губернии солдатская доля привела семью Серяковых в Новгородскую губернию, в село Перегино, откуда в конце 1830-го отца семейства отправили в польскую кампанию. Впрочем, жена и сын его мало сокрушались об этом. «Невеселые воспоминания остались у меня об отце, – писал Серяков. – Он был большой кутила и при том буйного характера. Бывало, придет пьяный, выгонит нас с матушкой из избы, и если не приютимся у кого-либо из соседей, то мокнем на дожде, мерзнем на холоде. Вообще мы перенесли от него много горя».
На седьмом году Лаврентий начал учиться. Учителем его стал унтер-офицер Остроумов, преподававший своим питомцам чтение, письмо, счет и начатки Закона Божьего.
В Перегино семилетний Лаврентий стал свидетелем жестокого холерного бунта 1831 года, когда невежественные крестьяне избивали и зверски убивали офицеров, священников, да и вообще всех, кто был им неугоден. Могло не поздоровиться и семье Серяковых, так как мать Лаврентия не любила сарафаны, предпочитая им юбки и кофты, а они считались барской одеждой. Но женщину вовремя предупредили, чтобы переоделась.
Многих офицеров избивали до смерти или до полусмерти. Учителя Лаврентия – унтер-офицера Остроухова тоже избили и полуживого привязали к столбу. «Ночью бунтовщики, по большой части пьяные, расхаживали по селу, пели песни и вообще были как бы в чаду от совершенных ими безумств. Закусывали они громадными обломками сахара, забрызганными человеческою кровью…», – вспоминал Серяков.
Конечно, бунт был подавлен, почти два года шло следствие, а потом Лаврентию пришлось быть свидетелем публичных казней и телесных наказаний: «одних приговорили к наказанию кнутом на так называемой кобыле, а других – к прогнанию шпицрутенами».
Серяков оставил нам жуткие воспоминания о том, как солдат наказывали кнутом и шпицрутенами. В настоящей книге часто будут упоминаться подобные наказания, применявшиеся к крепостным крестьянам, поэтому имеет смысл привести слова Серякова достаточно полно, чтобы читатель представлял себе, что ждало крестьянина или рекрута в случае неповиновения. Серяков описал всё очень подробно, без лишних эмоций, но достаточно натуралистично.
Наказываемого привязывали к «кобыле». «Кобыла – это доска, длиннее человеческого роста, дюйма в три толщины и в поларшина ширины; на одном конце доски вырезка для шеи, а по бокам – вырезки для рук, так что, когда преступника клали на кобылу, то он обхватывал ее руками, и уже на другой стороне руки скручивались ремнем; шея притягивалась также ремнем, равно как и ноги. Другим концом доска крепко врывалась в землю наискось, под углом. Кнут состоял из довольно толстой и твердой рукоятки, к которой прикреплялся плетеный кнут, длиною аршина полутора, а на кончик кнута навязывался 6-ти или 8-мивершковый, в карандаш толщиной, четырехгранный сыромятный ремень», – пишет Серяков.
Н.В. Орлов. Недавнее прошлое. (Перед поркой). 1904
Близ «кобылы» «прохаживались два палача, парни лет 25-ти, отлично сложенные, мускулистые, широкоплечие, в красных рубахах, плисовых шароварах и в сапогах с напуском. Кругом плаца расставлены были казаки и резервный батальон, а за ними толпились родственники осужденных. Около 9-ти часов утра прибыли на место казни осужденные к кнуту, которых, помнится, в первый день казни было 25 человек. Одни из них приговорены были к 101-му удару кнутом, другие – к 70-ти или 50-ти, третьи – к 25-ти ударам кнута. Приговоренных клали на кобылу по очереди, так что в то время, как одного наказывали, все остальные стояли тут же и ждали своей очереди. Первого положили из тех, которым было назначено 101 удар. Палач отошел шагов на 15 от кобылы, потом медленным шагом стал приближаться к наказываемому; кнут тащился между ног палача по снегу; когда палач подходил на близкое расстояние от кобылы, то высоко взмахивал правою рукою кнут, раздавался в воздухе свист и затем удар. Палач опять отходил на прежнюю дистанцию, опять начинал медленно приближаться и т. д».
Серяков пишет: «Наивно – детскими, любопытными глазами следил я за взмахами кнута и взглядывал на спину казнимых: первые удары делались крест на крест, с правого плеча по ребрам, под левый бок, и слева направо, а потом начинали бить вдоль и поперек спины. Мне казалось, что палач с первого же раза весьма глубоко прорубал кожу, потому что после каждого удара он левою рукой смахивал с кнута полную горсть крови. При первых ударах обыкновенно слышен был у казнимых глухой стон, который умолкал скоро; затем уже их рубили как мясо…
Во время самого дела, отсчитавши, например, ударов 20 или 30, палач подходил к стоявшему тут же на снегу полуштофу, наливал стакан водки, выпивал и опять принимался за работу. Все это делалось очень, очень медленно. При казни присутствовали священник и доктор. Когда наказываемый не издавал ни стона, никакого звука, не замечалось даже признаков жизни, тогда ему развязывали руки и доктор давал нюхать спирт. Когда при этом находили, что человек еще жив, его опять привязывали к кобыле и продолжали наказывать».
Серяков объясняет и что такое шпицрутены: это палка, в диаметре несколько менее вершка, в длину – сажень; это гибкий, гладкий лозовый прут. В описанном Серяковым эпизоде подавления холерного бунта таких прутьев нарублено было бесчисленное множество, многие десятки возов. Чтобы чиновники точно знали, какой толщины рубить прутья, им присылали образцы. Серяков вспоминал: «Что же касается до шпицрутенов, то я вполне ясно помню, что два экземпляра их, для образца, были присланы… в канцелярию округа из Петербурга. Эти образцовые шпицрутены были присланы, как потом мне рассказывали, при бумаге, за красною печатью, причем предписывалось изготовить по ним столько тысяч, сколько потребуется».
О проекте
О подписке