Будучи исключенным из Елисаветградского реального училища, Александр Тарковский остается дома и продолжает заниматься самостоятельно. Сестра Надежда и опекун Александра и Веры, ее муж Иван Карпович Тобилевич, настаивали на окончании реального училища. Да и сам Александр понимал, что продолжить образование он сможет, лишь имея на руках свидетельство о завершении курса среднего учебного заведения.
Весной 1881 года он подает прошение на имя директора Мелитопольского реального училища и получает разрешение сдать там выпускные экзамены.
Вот какой документ получает он после испытаний:
Свидетельство
Дано сие дворянину Александру Карловичу Тарковскому, православного вероисповедания, родившемуся 3-го октября 1862 года, в том, что вследствие поданного им прошения он, Тарковский, был допущен в Мелитопольском реальном училище к окончательным и дополнительным испытаниям вместе с учениками VI класса основного отделения и дополнительного класса общего отделения и на означенных испытаниях он, Тарковский, оказал следующие успехи:
В Законе Божием хорошие (4)
В Русском языке хорошие (4)
В Немецком языке удовлетворительные (3)
В Французском языке (прочерк)
В Географии отличные (5)
В Истории отличные (5)
В Рисовании хорошие (4)
В Черчении удовлетворительные (3)
В Математике, а именно:
В Арифметике удовлетворительные (3)
В Геометрии хорошие (4)
В Приложении алгебры к геометрии удовлетворительные (3)
В Тригонометрии хорошие (4)
В Начертательной Геометрии удовлетворительные (3)
В Естественной истории хорошие (4)
В Физиологии удовлетворительные (3)
В Физике хорошие (4)
В Химии удовлетворительные (3)
В Механике хорошие (4)
В Математической географии удовлетворительные (3).
Посему он, Тарковский, на основании ст. 95 Устава реальных училищ может поступить в высшие специальные училища, подвергаясь только проверочному испытанию.
При вступлении в гражданскую службу он, Тарковский, на основании статьи 96 Устава реальных училищ, пользуется правами, общими с воспитанниками средних учебных заведений. По отправлении воинской повинности он пользуется льготами, представленными второму разряду по образованию.
В удостоверении чего и выдано ему, Тарковскому, сие свидетельство за надлежащей подписью, с приложением печати училища.
г. Мелитополь, июня 10 дня, 1881 года.Директор К.МилашевичИнспектор (подпись)Законоучитель священник (подпись)Преподаватели И.Черепанов, М.ДубровныйСекретарь Совета (подпись).
Итак, Александр Тарковский заканчивает реальное училище. Что же делать дальше? Какое выбрать направление в жизни? На каком поприще сможет он принести наибольшую пользу обществу, России? Определенно, что не на техническом.
Два бывших реалиста, два друга, которых судьба впоследствии разведет, дворянин Тарковский и крестьянский сын Чикаленко, в сентябре 1881 года едут в Киев, чтобы поступить на естественный факультет Киевского университета. У Тарковского имелось рекомендательное письмо опекуна, Ивана Карповича, к знаменитому композитору Николаю Витальевичу Лысенко, а у Чикаленко – письмо доктора Михалевича к профессору Киевского университета Владимиру Бонифатьевичу Антоновичу.
К сожалению, попытка поступления Тарковского и Чикаленко в Киевский университет не увенчалась успехом. В конце ноября или в первых числах декабря Тарковский возвращается из Киева в Елисаветград. В августе 1882 года два друга едут в Петербург, где успешно проходят вступительные испытания. Тарковский становится постоянным слушателем на естественном факультете Петербургского университета, Чикаленко – студентом Петербургской сельскохозяйственной академии. С 5 августа 1882 года в течение пяти месяцев Александр Карлович учится в Петербурге, а затем, по неизвестной мне причине, покидает его.
20 января 1883 года он вновь в Елисаветграде, где занимается делами социал-революционного кружка. В августе 1883 года он – вольнослушатель на юридическом факультете Харьковского университета. Здесь он еще теснее сближается с членами группы партии «Народная воля» и становится ее уполномоченным в Елисаветграде.
Так случилось, что много лет назад я впервые оказалась в одном дачном поселке неподалеку от Москвы. Станция Взлетная по Павелецкой железной дороге – там дача у моих любимых родственников. Домодедово, а потом Взлетная. Садовые участки расположились между железной дорогой и шоссе. Дома стоят на восьми сотках. Шумновато – гудят электрички, на соседних участках визжат электропилы, кричат дети, лают собаки. Разгар подмосковного лета!
Идем гулять – пересекли рычащее шоссе и пошли через поле к реке Рожайке. Это название, Рожайка, что-то напомнило мне, но это «что-то» не успело оформиться в конкретное воспоминание – шли мы большой компанией, разговаривали и смеялись.
Дорога вела мимо пионерского лагеря. Окрестная природа явно не выдерживала человеческого натиска – трава истерта, кусты покалечены. Унылая картина… Но когда в жарком летнем мареве передо мной показался возвышенный берег Рожайки с деревенскими домами, с полуразрушенной белой церковью, с колокольней без креста, я вдруг заволновалась. Я стала похожа на собаку, которая беспокойно вынюхивает след, суетится, теряет его и снова находит.
«Там, справа, в конце деревни должна быть одноэтажная красная школа, а кругом нее сосны, – пробормотала я. – Если школа есть, значит, это Битюгово».
Мы нашли красную школу…
Во дворе дома в 1-м Щиповском переулке был парфюмерный завод фирмы ТЭЖЭ[11]. И заводской двор, и вход в наш дом отгораживались от переулка большими деревянными воротами с калиткой, которые каждый год перед Первым мая красили зеленой масляной краской. В переулок выходили также ворота заводского гаража, в таинственной темноте которого скрывался грузовик-полуторка с откидными бортами. Это был объект нашего с Андреем восторженного почитания. Шофер грузовика (бабушка произносила это слово на французский лад – «шоффёр»), молодой парень по фамилии Морозов, казался нам существом высшего порядка.
Как-то мама, гуляя с нами во дворе, разговорилась с Морозовым и узнала, что он человек уже семейный. А еще она узнала, что он живет в селе Битюгово по Павелецкой дороге и что там можно снять на лето дачу.
И в мае 1941 года состоялся наш переезд в Битюгово. Вещи погрузили на морозовский грузовик, мама, Андрей и я устроились в кабинке рядом с шофером, а бабушка с Аннушкой поехали на поезде. Осенью Морозов обещал отвезти нас обратно в Москву.
В Битюгове было хорошо – речка под домом, лес рядом. Той весной сильно цвела земляника. А когда на припеке стали поспевать первые ягоды, началась война. Все мужики ушли в армию, и в их числе наш знакомый шофер Морозов.
На высоком бугре над Рожайкой оставшиеся жители рыли окопы. Пролетали немецкие самолеты – бомбить Москву. Мы стали спешно собираться в город. Я так и не сказала бабушке, что соседская девчонка украла у меня старинный бисерный кошелек – подарок моего крестного, дяди Лёвы Горнунга. Мне было стыдно говорить об этом, и я была рада, что из-за войны мы уезжаем из Битюгова и что теперь никто не вспомнит об этой пропаже.
На далекой Амазонке
Не бывал я никогда.
Р.Киплинг
Да, мама не любила детских сборищ – там всегда мы могли подцепить коклюш, корь или скарлатину. Но в тот довоенный 1940 год папа вступил в Союз писателей, и ему очень хотелось, чтобы его дети пошли на елку в писательский клуб.
На новогодний утренник надо было приходить в маскарадных костюмах. Бабушка засела за шитье и из того, что было в доме, соорудила костюмы Андрею и мне.
Андрей был Котом в сапогах. У него был полосатый шелковый камзол, бархатный берет со страусовым пером и длинный меховой хвост на проволоке. Меня нарядили японкой. Из восточного вышитого ковра, привезенного маминым дядей, врачом Николаем Ивановичем Вишняковым, с Русско-японской войны, бабушка сшила кимоно, а привлеченный к подготовке костюмов дядя Лёва Горнунг сделал мне шелковый веер и нарисовал на нем хризантему. Веер был не складной, а овальный, натянутый на каркас.
Потом дядя Лёва долго подравнивал мне волосы. Я сидела, крепко зажмурив глаза, с ужасом слушая лязг ножниц возле уха, а мелкие волоски падали мне на нос и на щеки, противно щекочась.
Что же осталось в памяти от той елки? Смутно вижу тесный угол вестибюля, где мы переодевались, какие-то ступеньки. Вспоминается подарок – серый цыпленок из искусственного меха. Единственное, что я хорошо запомнила, – это слова незнакомого мальчика, который, кивнув на мой веер, сказал презрительно: «Японка с колотушкой!» Как же это было обидно!
Я сразу возненавидела злосчастный веер. Но через несколько дней мне пришлось снова взять его в руки, потому что пришел дядя Лёва, чтобы сфотографировать нас в маскарадных костюмах. Взрослым, конечно, и в голову не приходило, каким мучением было сидеть перед фотоаппаратом с моей «колотушкой».
К Андрею тоже приставали на елке – дразнили и дергали за хвост. И теперь он с неохотой его прицепил. Потом решили, что он станет флибустьером, открывателем новых земель, таким гумилевско-киплинговским капитаном. Так дядя Лёва и снял его. Андрей в шляпе с пером гордо стоит у Южного полушария, показывая рукой «далекую Амазонку».
А вот и я на фотографии – девочка в кимоно с ровно подстриженной челкой. А в руках – веер.
В конце войны Андрей и я несколько раз ходили на детские утренники в писательский клуб. На пригласительных билетах стояло: «Дорогой Андрей (или: Дорогая Марина), приглашаем тебя» и так далее. Видимо, тогда было мало писателей или у писателей было мало детей, нас называли по имени, а не «Дорогой друг», как позднейших детей многочисленных писателей. И я скажу, что это было приятно, хоть и удивительно – откуда в Литфонде знают мое имя?
До войны мама редко водила нас на подобные мероприятия, боялась детских инфекций, но теперь отпускала охотнее, ведь утренники сопровождались кое-каким угощением.
В этот раз нам выдали по бутерброду с колбасой, а в знак того, что мы их получили, на пригласительных билетах простым карандашом поставили галочки. Мы мгновенно съели свои бутерброды и томились у стены в ожидании концерта. К нам подошел наш лагерный – наверное, лучше сказать пионерлагерный – друг Ясик Штейнберг. Он взял наши пригласительные, достал из кармана ластик, стер галочки и поставил нас снова в очередь. Так мы получили по второму бутерброду.
Потом начался концерт. Выступал фокусник, тянул из блестящего цилиндра бесконечные цветные платочки; подкидывал булавы радостный жонглер. Толстая певица, сжимая под грудью руки, пела романс «Весенние воды», хотя утренник был новогодний и на дворе трещал мороз. Потом вышел известный детский писатель. Он рассказывал о подвиге военного летчика. Говорил о тупоносых мессершмитах, которые огромной стаей шли бомбить наш город, о краснозвездном истребителе, в одиночку атаковавшем фашистскую стаю. Выступал писатель с жаром, все больше воодушевляясь. Вытянутой ладонью руки он показывал, как юркий «ястребок» уходил от пулеметных очередей. Почему-то было неловко его слушать, и хотелось, чтобы он поскорее закончил. Казалось несправедливым, что одни воюют, а другие рассказывают про их подвиги.
Мама после ухода папы стала устраиваться на работу, а мы, тогда совсем маленькие – Андрею четыре с половиной года, а мне – два, «связывали ее по рукам и ногам». Так говорила бабушка. Она недавно овдовела – в тридцать шестом похоронила своего мужа, врача Николая Матвеевича Петрова. Теперь она захотела помочь маме и забрать нас к себе в Юрьевец на несколько месяцев.
Неподалеку от нас в Москве жила одна мамина знакомая француженка. Была она одинока, и бабушка уговорила ее поехать в Юрьевец, чтобы помогать ей там в воспитании детей. А заодно учить их, то есть нас, французскому языку. Договорились, что за это мадам Эжени будет получать деньги и жить на всем готовом.
И вот мы у бабушки, в старинном, почти сплошь деревянном городке на Волге, в котором после революции ничего не изменилось, разве что названия улиц. Мы жили на улице Энгельса в доме № 8[12]. Говорили, что этот просторный дом принадлежал многодетному купцу, которого переселили вместе с чадами и домочадцами в его же сарай во дворе. А дом сделали коммунальным. Комендантом назначили партийную жиличку Харламову, маленькую стриженую тетку с бегающими злыми глазами, всегда находящуюся на грани истерики, как все партийные выдвиженцы того времени.
Бабушка занимала две смежные комнаты, а ее домашняя работница Аннушка жила за занавеской у окна в конце общего коридора. Любимицу Аннушки, корову Голубку, недавно продали – уж больно дорогое стало сено, – и Аннушка ходила за молоком на соседнюю улицу, презрительно поджав губы от стыда за наше бескоровье.
Из того пребывания в Юрьевце я хорошо запомнила крапиву, которую мадам Эжени клала нам в постели, чтобы мы не вертелись и поскорее засыпали. (В литературном сценарии «Зеркала» Андрей сильно преувеличил, написав, что в его детскую кровать мадам Эжени клала муравьев.) Еще помню дядьку в валенках, который приходил нас переписывать. Как раз в январе 1939 года проводилась та первая советская перепись населения, плачевные результаты которой стали известны только во время перестройки. О предстоящей переписи много и хвастливо писалось в газетах. Велись разговоры и среди населения. Говорили, что будут выявлять верующих – среди четырнадцати вопросов один был о религиозной принадлежности. Бабушка и Анна, плотно закрыв дверь в коридор, долго спорили, как быть. Напишешь «верующая» – могут посадить, напишешь «неверующая» – согрешишь, предашь веру, да и солжешь к тому же. Интересно, что они все-таки написали? Теперь уже не у кого спросить…
В тот день, 17 января, был сильный мороз, и мы сидели дома. И вдруг к нам пришел переписчик. Я была очень маленькая и поэтому хорошо разглядела его аккуратно подшитые, с капельками воды от растаявшего снега валенки и стоящий на полу подле них черный дерматиновый портфель. Переписчик стал опрашивать всех по очереди. Дошла очередь и до Андрея. Дядька перечислял вопросы, а Андрей и бабушка отвечали.
О проекте
О подписке