Абеееееей! – громко позвал он свою жену, – Абей!
– Ну, чего, чего тебе надобно? – отозвалась старуха из сеней, – я корову подоила, надо телят напоить и козу привязать, а то она, шалунья, опять на сарай запрыгнет, да и вытопчет его, пока не пробьет копытами лаз на сеновал, чтобы полакомиться сеном, что остался с зимы.
– Вот и я говорю, надо бы начать готовиться к сенокосу!
– К сенокосу? Ишь ты, старый дурак, что к нему готовиться-то, март еще на дворе? К сенокосу готовиться! – передразнила она его и отправилась назад в сени, доделывать свои обычные дела.
Но Ахматгалей знал, это она для виду ворчит, а в душе улыбается, она знает, что время сенокоса – их время и они целый год ждут его. Каждый год!
Каждый год в июне месяце они со старухой уезжали «на сенокос». Колхоз выделил для их семьи участок для сена, который был далеко от деревни – хороший луг с цветущими травами и клубникой на опушке леса. Остальные колхозники отказались от этого участка, слишком далеко от деревни он был – хлопотно сено из такой дали возить, а Ахматгалей согласился. Он сразу оценил этот луг: трава была мягкой, без бурьяна – деликатес для домашнего скота, ягоды, ручей вдоль оврага, чего еще душе требуется? И однажды он предложил старухе не возвращаться каждый вечер домой – слишком тело болело после тяжелой работы, а оставаться там с ночлегом. Старуха улыбнулась и согласилась.
С тех пор так и повелось, их привозил зять на телеге, запряженной колхозной лошадью. В телеге нехитрый скарб: одеяло, пару подушек, полотенца, кумган (молиться никто не прекращал), котелок, прошлогоднюю картошку, немного провианта и все. Ахматгалей первым делом строил шалаш. Для этого рубил ближайшее высохшее дерево, закидывал его свежими ветками с листьями, главным было застелить ровный пол, чтобы ночью сучья и ветки не упирались в бока – не мешали спать любимой. Старуха сооружала «летнюю кухню» – место, где бы она могла варить легкую похлебку из свежей травы и кипятить чай. Для чая они везли самовар. Неизменно. Всегда! Чай без самовара – не чай! А вот, когда зальешь в самовар чистой воды из родника, да закидаешь в топку свежих углей, да раздуешь это все резиновым сапогом! Вот она радость – чай из поющего самовара!
Сено он любил косить ранним утром, чуть забрезжит рассвет, пока трава еще в росе стоит. Такая трава будто сама просилась быть скошенной: ровненькими рядами ложилась томиться и сохнуть, как будто зная, что ей будут рады и благословенна ее судьба. Помахав косой часа полтора, он возвращался к жене, они совершали омовение, утренний намаз, завтракали и он заваливался в прохладу шалаша, но так, чтобы видеть, как старуха уходила к свежескошенным рядам травы, чтобы собрать лесную ягоду.
Она была все такая же юркая, стройная и немногословная, улыбчивая и работящая. Несмотря на годы и седину, все те же две косы струились вдоль спины, будто и не было тех 70-ти лет, с тех пор, как он впервые ее увидел.
– Абеееей! Абееей! – снова окликнул он жену, – встречай детей. Это приехали дочь с зятем и детьми убирать сено в копна, пока оно свежее и достаточно сухое, а то ведь дождь обещали завтра с утра.
Старуха уже бежала к шалашу – тоже соскучилась по внукам, по дочери с зятем, да и по свежему молоку со сметаной, а то прошлое чуть было не скисло, благо успела она взбить его в масло, и того осталось чуть-чуть – на дне пол-литровой банки. Внуки носились по поляне, бегали к ручью, лакомились ягодами и просились остаться «пожить в шалаше». Дед отмахивался, ссылался на обилие кровожадных комаров по утрам и ночам, а зять с дочерью понимающе улыбались, они-то знали, не надо мешать «молодоженам», проживающим очередной, быть может последний в этом году медовый месяц.
В дни, когда выдавалось свободное время, а оно было не частым, но все же случалось, любил Ахматгалей уходить на гору, старуха оставалась рядом с шалашом, да и не звал он ее, важно было другое – он поднимался на гору, долго глядел по сторонам, осматривал свою малую родину и доставал свой курай.
Он долго прикладывал его к губам, пальцы правой руки были не послушными, осколки немецкой гранаты сделали свое дело, не сгибались пальцы, потеряли свою игривость. Вот это и расстраивало его больше всего, не осколки в спине, не нога, которая не сгибалась и шаркала, не головные боли, а пальцы – теперь игра на курае давалась ему тяжело.
Старуха связывала в пучки зверобой, когда услышала мелодию курая. Руки сами опустились на колени, замерла, прислушиваясь к далекой музыке и улыбнулась – она знала – он играет для нее.
И в это мгновение вся жизнь пронеслась у нее перед глазами: раскулачивание, колхоз, голод, война, дети, умирающие с голоду, родители чужих детей, просящие ее не оставлять их детей в случае их смерти, не отдавать колхозу, долгая разлука с мужем во время войны, тишина и отсутствие вестей от него. И, наконец, возвращение – пусть искалеченного и израненного, седого и измученного, но все же своего, родного. Того, кто послан Аллахом, а другого и не было в ее жизни – ведь он – тот, кого выбрали ей родители, кто вырос вместе с ней, кто из 11-ти летнего мальчишки рос, мужал, превращался в парня, в мужчину, в мужа. Того, кто старился вместе с ней, того, кто вместе умрет, Алла бирса – на все воля Аллаха!
А сейчас она знала, он играет для нее!
Позже он спустится, доковыляет, они поужинают, помолятся и лягут спать и, может быть, он ни словом не обмолвится о курае – он вообще никогда не говорил слов любви. Вместо этого существовало одно слово – Абей! Оно появилось как-то однажды и стало его молитвой, признанием, призывом и заклинанием – вместо тысячи слов.
Абеееееей! Абеееей! – снова старик заговаривался во сне, дети знали, ему снится сон и не будили его, пусть поспит, пусть отдохнет. Слишком тяжело ему дались эти 9 месяцев с тех пор, как умерла его старуха. Как-то сразу он постарел, подряхлел, ни с кем не разговаривал, чаще молчал. Дети понимали его, как ни крути, однако 75 лет прожил с одной женой, а тут остался один.
Абеееей! Абееей! – кричал мальчик на вершине горы и бежал навстречу к своей судьбе широко раскинув руки. Он не знал, что его ждет, но какая-то мудрая часть 90-летнего старика знала, что совсем скоро за ближайшим поворотом он увидит ее – ту, что предначертана ему судьбой, ту, что выбрали для него родители. Ту, что зовут Хабиба – Ева значит по Библии.
И в этот раз Аллах был милосерден – Хабиба, улыбаясь, встречала его.
– Бога нет! – раздался детский голос в прихожей.
– Бога нет! – громко повторил Гимран и с размахом и грохотом забросил школьный портфель в дальний угол, а сам прислонился к стене чулана, чтобы удобнее было снимать сапоги. Он был вымазан с головы до ног грязью, будто школа была не в двухстах метрах от дома, а в нескольких километрах, а лужи на пути не оставляли ни единого шанса вернуться сухим и чистым.
– Мааааам, ты слышала, что я сказал? – крикнул еще громче Гимран и в это время из кухни появилась Хабиба, влажная от жары и пота, вытирая руки об передник: – Что ты сказал, улым(сынок)?
– Уф! – возмутился Гимран тому, что придется повторять сказанное, – я говорю, Бога нет! Нам так сегодня учитель в школе сказал.
– Как это? Аллах тебя храни! – всплеснула руками Хабиба и принялась помогать Гимрану стягивать сапоги.
– А вот так! Советская власть верит только науке, а значит, тому, что можно доказать, а Бога нет – никто его не видел и не трогал. А раз потрогать нельзя, значит его не существует. Это ж очевидно! А тех, кто этого не понимает, этих антисоциальных личностей советская власть будет расстреливать!
– Как это?– повторила свой вопрос непонятливая Хабиба, – и меня? – и плюхнулась на комод. – А как же ты, улым? – а про себя подумала: И теперь что же это, советская власть будет расстреливать за то, что нельзя потрогать? А раньше убивала за то, что можно вырвать из рук. И вслух повторила: А как же ты? Что будет с тобой?
– Во-первых, я в Бога не верю. Во-вторых, дети за родителей не отвечают. А в третьих, я тебе не «улым», а ты мне и не «мать» вовсе. Мои родители умерли, а ты меня подобрала. Да и умерли они, защищая советскую власть от таких как ты, между прочим – так что меня простят.
– От каких, таких, как я? – час от часу было не легче.
– От антисоциальных элементов. – провозгласил Гимран и, не снимая грязных штанов, прошел дальше в избу.
«Защищая советскую власть» – повторила про себя Хабиба и вспомнила, как умерли его родители, а четырехлетний Гимран ползал по телу матери, не понимая, что происходит, когда Хабиба влетела в их дом – в дом, в котором когда-то жила сама с родителями, а теперь семья тех, кто их раскулачивал. Увидев, как полыхает баня, она первым делом подумала о Сибарке – она ж лежачая, она ж не выберется, если дом загорится. Но было поздно, Сибарка лежала мертвая, а сын этого не понимал.
– Дети за родителей не отвечают – говорила Хабибе мать Гимрана Сибарка годом ранее. Ты прости нас, соседка, виноваты мы перед тобой. Очень виноваты. Простит ли нас Аллах за то, сколько горя мы вам принесли. Но, если что случится с нами, ты, пожалуйста, не бросай моего сына. Муж-то, понятно, не пропадет, другую себе найдет, а вот сына жалко – плакала Сибарка. Она уже несколько лет не вставала с постели, с тех самых пор, как родила Гимрана.
Роды дались тяжело, еле спасли. Выжила, но не оправилась.
Муж ее запил безбожно, проклиная судьбу и Всевышнего. Он и раньше пил, но во времена раскулачивания, отвлекся, поддавшись эйфории больших перемен. Наконец-то настали его времена и он – голытьба деревенская, покажет какой он, что он не кто-нибудь там, а сын Ахмадуллы! Ахмадулла, к слову, тоже был не из трудолюбивых трезвенников. Жену он взял себе слепую, что родилась с тремя пальцами на обеих руках, не то, чтобы взял – сама пришла откуда-то. Он увидел ее ранним утром спящей у калитки, да сердце его дрогнуло – уж так она несчастна была. А она переночевала одну ночь, вторую, да так и прижилась.
Увечья ее и были их главным доходом: взяв Ахмадуллу за руку, они ходили по деревням, собирая милостыню. Ахмадулла быстро смекнул правила игры, он имел талант жалобно плакать, причитать и пританцовывать – этим он мог растопить любое сердце. Иной раз возвращались они домой с солидным узелком добычи – яйца, корот, лепешки, кусок сахара – можно было пировать. Между делом родился у них сын Мансур, которого они тоже таскали с собой. Так продолжалось то тех пор, пока однажды Ахмадулла не вернулся домой с узелком серебряных монет. Где он их раздобыл и сколько их там было, никто не знает. Однако жизнь после этого в их семье круто изменилась.
Первым делом, Ахмадулла справил всем новую одежду, купил самовар и печку-буржуйку, лошадь и две козы, корову тоже купил, но доить ее было некому. Да и кормить ее хлопотно, а однажды, забредя в соседский огород с картошкой и обьевшись картофельной ботвы, корова умерла от вздутия живота. «Или соседи отравили?» – любил повторять Ахмадулла. От горя ли за корову, а может еще от чего, вскоре умерла и жена. Ахмадулла же переживал недолго. Быстро распродав всю живность, прихватив сына, пропал из села. Много лет спустя, сын его – Мансур вернулся в деревню с женой Сибаркой. О том, где они были и где пропадали молчал, пил и жену бил нещадно.
Поселились они в заброшенной избушке на краю села, кормились подрабатывая у селян: кому сена помочь заготовить, кому скотину пасти. Работники, к слову, они были не сильно хорошими, от того приглашались не часто, в общем жили отнюдь не на широкую ногу.
Но тут времена изменились: советская власть пришла с раскулачиванием. Вот и пригодились все артистические качества Мансура, позаимствованные от отца – он мастерски умел перевоплощаться и, если раньше ему удавалось убедительно плакать, теперь он убедительно рычал, топал подбитым каблуком кирзового сапога и надо-не надо распускал руки. Досталось всем сельчанам, к кому он ходил подрабатывать, всем, «кто не оценил его по достоинству» и, увидев в нем лентяя и лодыря, перестал к себе приглашать.
О проекте
О подписке