Городок неподалеку от Луганска занимал и удерживал второе место в Союзе – после Москвы – по уровню преступности. Родина моего «героя». Что за аномалия, что за Клондайк правонарушений?
Я бродила по Краснодону, по его улицам, по парку и размышляла. «Это было в Краснодоне, в жарком зареве войны. Комсомольское подпо-о-о-о-лье поднялось за честь страны…» Все мои ровесники и те, кто постарше, знают эту песню. И знают роман, теперь выведенный за пределы школьной программы, – а тогда считавшийся неотъемлемой частью воспитания, частью кодекса пионера Советского Союза – «Молодая гвардия» Фадеева.
В школе мне не приходило в голову сомневаться в правдивости и истинности описанных в нем событий. Трагические судьбы героев – Ульяны Громовой, Олега Кошевого, Сереги Тюленина – были достоверны, потому что так было написано в учебниках, о них пели и говорили по радио. В реальности было не совсем так, как в романе. Живы свидетели и участники тех событий, их дети. Сейчас там тоже «проблемная зона» – Луганская народная республика, странная зона боли, тревоги, непокоя.
Конечно, надо учесть, что люди склонны воспринимать всё в меру своей заинтересованности или испорченности. Молодогвардеец Сережка Тюленин был озорником и хулиганом, его тянуло на любые «подвиги» – это здесь общеизвестно. Местные подростки не знают, куда себя девать от скуки – так было всегда. Именно поэтому и сейчас ничего не стоит их организовать на любой «подвиг» – было бы кому организовать.
Памятник молодогвардейцам, построенный в Красно-доне, – воплощенный миф, каменная песня. Коммунизм «был построен в песнях», и он нашел себе еще одно воплощение – в камне, в мемориалах. Их строила нечеловеческая сила. К живым людям эта сила имеет весьма отдаленное отношение, и к здешнему каменному мемориалу люди относятся несколько отчужденно. Живая память и жизнь здесь другая – она в цветущих деревьях и детских качелях.
Работать здесь особо негде – только на шахтах. Тяжело, и не каждому из ребят, рожденных и подросших после войны, хотелось погружать себя во тьму земных недр и работать кайлом с риском для жизни даже ради высокой зарплаты. Работа в шахте похожа на работу в аду. Для желающих увидеть ад можно устраивать экскурсии. Добровольцев всё меньше. Поиск других вариантов занимает неокрепшие, как принято говорить, умы. Вариантов немного.
Обычная история: к середине восьмидесятых подросли два, например, мальчика, вместе искали приключений, легких денег и новых возможностей. Один за свои «подвиги» угодил в тюрьму. Другой, поскольку первый не «сдал» его, и возможностей на свободе всё же больше, чем одна, – пошел работать в милицию. Один из них читал. Именно тот, что в тюрьме. И однажды ему на глаза попалась – вы удивитесь – подборка стихов в журнале «Нева», которая чем-то задела, зацепила его. Может быть, вот этим: «… Так получи же, на любовь настроясь, в уединенном тихом уголке, – злорадный смех, удар, бергамский пояс и лезвие иронии в руке…» Здесь и началась наша с ним история.
В ответ на эту свою первую центральную публикацию я получила кучу писем из разных городов, областей и воинских частей. В журнале не было адреса, но в сведениях об авторе стояла роковая фраза «студентка Горьковского университета». Университет получил, кроме обычной корреспонденции, ворох писем, адресованных выпускнице, и моя юношеская известность позволила этому совершиться: вся эта куча была торжественно передана мне незадолго до получения диплома. Письмо – это ведь очень серьезно, во всяком случае, для меня и моих друзей, то есть подруг, – это было так.
Я прочитала эти письма. Ворох этот немедленно выбросила – так ужасны были стихи и сами послания, так грязна бумага и замутнен взгляд, проступающий в строчках, в текущей и мажущей пасте, так тяжело косноязычье. Всё хотелось сжечь из гигиенических соображений, но я не стала делать такого красивого жеста – мне было некогда совершать ритуалы. Письма полетели в мусорное ведро, переполнив его и не поместившись в нем. Я вынесла их на помойку. Но одно письмо осталось. Может быть, самое страшное, потому что самое внятное. Самое короткое.
Удар, какой-то внутренний толчок я почувствовала сразу, и я сначала определила его как особый вид страха, повергший меня в замешательство, хотя в письме не было ничего особенно страшного. Кроме того, что оно было с зоны.
Мне показался знакомым почерк. Я заподозрила ловушку. Да-да, это было сразу. Я заподозрила ловушку, и страшно было не то, что написано, а возможность подмены вот этих конкретных слов и смыслов. Мне было чего бояться – ужасно неприятное чувство. Я спрятала письмо, потом достала и перечитала, хотела сжечь. Передумала. Твердо решила не отвечать. Неделю носила письмо с собой. Оно было очень коротким, и я заметила, что знаю его наизусть.
Потом я подумала: существо, которого я боялась в реальности, не имело чувства человеческого достоинства, а в письме это чувство, как ни странно, было. Впрочем, это была гордость; тогда я плохо видела разницу и не задумывалась над ней. В общественном мнении гордость была достоинством.
Но почерк, почерк был похож на почерк другого, знакомого мне человека. Почерк был красивым, внятным. Внушительным и красивым.
Экспертом по письмам была для меня Ольга. Она писала письма лучше всех. На двенадцати страницах. С картинками и вырезками из газет. А почерк у нее был витиеватый и странный – полная противоположность самой Ольге, правильной, пунктуальной и железно надежной.
Ольгу я заметила еще на вступительных экзаменах. Была она худа до последней возможности и перевязана каким-то нелепым ремнем. Светлых волос было подозрительно много. Тщедушная во всех своих внешних проявлениях, говорила она приглушенным басом. В глазах – прозрачная голубая решимость. Она производила впечатление человека, идущего на публичное самоубийство. Я ни за что на свете не могла бы представить себе эту девочку своей подругой.
Я, махнув рукой на экзамены, всегда читала что-нибудь необязательное. Ольга возникала на пороге и возвращала меня к реальной учебной жизни. Ее старательность казалась мне школярством, и я относилась к ней покровительственно.
Приходило лето, и я отправлялась на Каспийское море, в Юрмалу, в Танаис или куда-нибудь еще. Ольга оставалась помогать родителям в саду. Я возвращалась, не достигнув «земли иной» – земли радости и счастья, но в твердой уверенности, что теперь точно знаю, куда надо ехать будущим летом, чтобы ее достичь.
Приходило лето, начинались романтические путешествия, и даже если это был всего лишь городской пляж, то у меня это неизбежно превращалось в какой-нибудь «английский раут» с хрустальными бокалами и соответствующими кавалерами. Жизнь обещала праздник. Я слушала магнитофонные записи, Ольга тоже, но совершенно другие. Она часами сидела и расшифровывала записи фольклорных экспедиций и вместе с несколькими безумными юными фольклористами репетировала эти песни. Я любила народные песни, но… как-то по-другому.
Приходилось привыкать к несоответствиям. Несоответствие в этом случае, мне казалось, выдавали даже фотографии. Ольга фотографировала сама и нередко вручала фотоаппарат кому-нибудь из нас, чтобы запечатлеться. На студенческих фотографиях она сама, например, предстает юной француженкой с треугольным лицом, модной стрижкой и огромными глазами. И при чем тут «похва-ляа-аэлся вор-французик Расеюшку взятии-взятииии… Заплакэла Расеюшка…»?
Именно ее фотографии заставили меня с удивлением взглянуть в зеркало. Я всегда была уверена в том, что лица у меня нет. Просто нет, и все. То, что вместо него, – это просто некая туманность. Ну, может быть, с носом. Прямым и правильным, и что? «Тяжело она больна, у нее овал лица». Короче, нет лица, и все. И даже нарисовать его трудно. Никакая косметика не помогает. Как может помочь, например, тушь, если ее наносят на ресницы, а ресниц почти нет?
На Ольгиных фотографиях, при полном отсутствии в них какого-либо качества, хотя и смутно, но всё же вполне определенно проступали лица. Оказывается, лицо у меня было. И было оно, к моему изумлению, капризным и властным, и как бы веселым, но с печальными и совершенно неуместными, неподходящими к этому лицу «суверенными» глазами.
Открытие у себя такого лица меня несколько насторожило. Я сходила в фотографию, и даже не в одну, получила фотокарточки, сделанные профессионалами, и успокоилась. Лица не было.
Ольга была единственным свидетелем моей личной жизни. И она как раз знала то, чего я боялась. Не сразу, через неделю, но я рассказала ей о письме. Она тоже насторожилась. Явление моего «кровавого мальчика» у нее дома еще было совсем свежо в ее памяти.
Тогда, зимой, он пришел именно к ней. Ее не было дома. Ольгина мама открыла дверь, узнала его – моего молодого мужа, «супруга», – как это всё не соответствовало ничему в нашей жизни! – предложила подождать. Он попросил попить – дала воды. Он был в телогрейке – со своей геодезической работы, – и она ничего не заметила. Ждал больше часа, притулившись на кресле в прихожей, плотно запахнув телогрейку, и когда пришла Ольга, пробормотал ей что-то невразумительное. Она не была рада нежданному гостю, но, снимая сапоги, устало улыбнулась.
– Привет, раздевайся, чаю попьем. Ну, пошли, чего сидишь?
Раскрыл телогрейку, она обмерла: рубашка намокла кровью.
– Что это? Кто тебя?
– Да так… Порезали… Ты можешь перевязать?
– Немедленно в больницу!
Надо знать Ольгу: она не упала в обморок и слушать особо не стала. К ней можно было идти за медицинской помощью, и она знала, действительно знала, что надо делать в том или другом экстренном случае.
– Не надо в больницу, не надо…
– Без разговоров! Немедленно в травмпункт!
– Не пойду. Дай бинта…
– Пойдешь!
Она достала вату и сделала ему временную перевязку. Пока она смывала с него кровь, он лепетал, путаясь в словах, что его встретили, наверно, перепутали, что он никого не знает. Наложив повязку, Ольга объяснила: если он не пойдет сейчас с ней, то через несколько минут умрет от потери крови и от ее заражения – чуть-чуть преувеличивая для придания правильной динамики событиям. Он бледнел на глазах. Его лихорадило. Было видно, что он очень напуган всем, что с ним происходит. Травмпункт находился буквально в Ольгином дворе, и она знала, что шансы выжить есть, но надо поступать правильно. В данном конкретном случае – идти в травмпункт.
Она отвела его и, слушая «показания», которые ему пришлось дать врачу, невольно обратила внимание, что плетет он уже что-то другое, хотя и столь же невразумительное. И что он, скорее всего, не пьян, хотя и делает вид…
Что на самом деле случилось с моим юным мужем, так и осталось неизвестным. Зато, притихнув и проболев месяц, он наконец дал мне развод и прекратил угрожать и преследовать меня, словно эти кровавые шипы, на которые он напоролся, остановили его. Отрезвили. Заставили понюхать крови, что важно, – собственной крови, и – на тот момент – защитили меня.
А мы тем временем защитили дипломы. Мой диплом был посвящен проблеме свободного стиха в современной поэзии. И вместе с дипломом, в котором было красиво выведено «филолог, преподаватель», – получили распределение. Тогда оно еще было – распределение. В филологах-преподавателях, а проще говоря, учителях русского языка и литературы, нуждались, прежде всего, сельские школы.
Я могла бы остаться в городе – у меня давно шел журналистский стаж, были центральные публикации. Можно было не только работать в редакции молодежной газеты или на телевидении – можно было смело ехать в Москву.
Но я поехала в деревню. Меня всегда притягивала к себе деревня – был в ней для меня какой-то магнит, какая-то истина, – как в старых песнях. И вряд ли будет преувеличением сказать, что меня притягивала земля. Да, меня притягивала земля. Ощущение поля. Мне казалось, что есть какая-то связь, важная связь, – меня и земли, и мне надо еще что-то понять и, может быть, избавиться от какого-то обмана, каких-то ненужных проблем, опутывающих мою голову. После всего, что я учила и сдавала, после всего, что я уже пережила и в чем продолжала запутываться, хотелось предельной простоты.
От распределения по сельским школам все мечтали избавиться. Мало кто собирался работать в школе, даже в городе. Мне же казалось, что это, по меньшей мере, нечестно. Нечестно для городского человека не думать о деревне, а для взрослого – не думать о школе. Думать в том смысле, что делать что-нибудь. Молодых надо призывать в школу, а не в армию. На два года. Учителями или помощниками учителей.
И я поехала работать в сельскую школу. Я бы сделала это, даже если бы не было никаких других, скрытых причин и мотивов.
О проекте
О подписке