«Жизнь – это способ существования белковых тел»3. Эта заученная в школе, некогда бессмысленная фраза разворачивалась передо мной во всей своей вульгарной и отвратительной справедливости. Но смириться с ней тогда было выше моих сил.
Сама идея того, что в моем теле может возникнуть живое существо, которое его раздует и превратит в инкубатор, казалась мне абсурдной. Еще более абсурдной казалась мысль о том, что, появившись на свет, это существо заменит мне собственное «я», превратив меня в вечное, неизменное «мы». В это самое «мы» как раз и пытался превратить меня Андрей.
Получив на предложение руки и сердца твердый и однозначный отказ, он решил действовать постепенно, выстраивая наши отношения кирпичик за кирпичиком. Он старался не давить, но я постоянно ощущал его навязчивое стремление к ясности и стабильности. Я никогда не обманывал его. Я честно признавался, что не вижу себя ни в роли жены, ни в роли матери, и что вряд ли это может измениться в обозримом будущем. На словах он это принял, потому что не имел сил меня оставить, но примириться с этим на самом деле никак не мог. Поэтому он заставлял меня время от времени встречаться с его родителями и не пресекал застольных тостов за наше светлое будущее.
Его родители, люди простые, правильные и трудовые, как назло меня полюбили и видели только то, что хотели видеть. Я был перспективной будущей невесткой, которая поддержит их сына на жизненном пути и поможет достичь всяческих успехов. Не сейчас, конечно. Сначала нужно поступить в институт, поучиться хоть первые пару лет, а потом уже можно думать о семье и детях. Да и Андрей за это время успел бы возмужать, закончить среднее специальное, подготовиться к ответственности. Их планы были мне хорошо известны и до глубины души омерзительны. Я втайне терпеть не мог эту благодушную семью за то, что они так слепы и не понимают, насколько я не соответствую тому, что они себе воображают. Андрею я не раз говорил об этом напрямик, но воспитание не позволяло мне вывести из заблуждения также и его родных. Это должен был сделать он сам. Но не делал. И я волей-неволей чувствовал себя лицемерной крысой.
– А что же вы ничего не кушаете? Кушайте, кушайте, не стесняйтесь! Вон, картошечку берите…
Полная луна потенциальной свекрови расплывалась в сладкой улыбке, обнажая ряд неровных желтоватых зубов. Ее чуть влажные то ли от воды, то ли от пота руки ловко подкладывали мне на тарелку новую порцию угощения, игнорируя все мои попытки протестовать. Растянуть одну дольку помидора на сорок минут – вот искусство, которым я в совершенстве овладел за те вечера, которые вынужден был провести в родовом гнезде моего друга сердца. Сказать по правде, есть в гостях было для меня пыткой с самого детства. Не то чтобы мне не нравилось, как было приготовлено. Просто у меня перед глазами все время мельтешили руки, которые все это трогали, резали, готовили. И глядя на них я мог думать только о том, где эти руки были до этого. Говоря попросту, я испытывал чувство брезгливости – ни на чем не основанное, но едва преодолимое. Удивительно, что при этом я совершенно спокойно мог есть даже в самом сомнительном общепите, ничуть не заботясь о том, в каких условиях был приготовлен мой заказ. Наверное, потому, что готовили его люди абстрактные, даже не люди, а люди-автоматы, без имени и лица. А в гостях ты точно знаешь кто и точно знаешь где. Посторонний, но при этом живой человек из плоти и крови на своей кухне, пропитанной только ей свойственными запахами (с которыми ты к своему неудовольствию уже успел познакомиться), сжимал в теплой, солоноватой ладони вспотевшую картофелину. А теперь извольте-ка эту картофелину в рот. Иначе обидишь хозяев. Ведь не объяснишь же им: «Извините, я против вас ничего не имею, но есть у вас не могу, потому что я неврастеник».
И я послушно давился помидором под неморгающими, убийственно доброжелательными взглядами родителей Андрея, с покорностью ожидая окончания экзекуции.
Был ли я все еще влюблен?.. Не знаю, не уверен. Единственным неизменным чувством была жалость. То нежная, всепоглощающая, то раздраженная и злая. Мне было бесконечно жаль, что ему так со мной не повезло. Андрей не был виноват ни в чем, он лишь оказался не в том месте и не в тот час. Погрязнув в зловонной канаве любви ко мне, он уже не чувствовал в себе сил из нее выбраться. Рассечь гордиев узел надлежало мне, но я вопреки здравому смыслу гнал от себя навязчивые мысли о расставании. Жалость сковывала мою волю, нашептывая, что как-нибудь все наладится, и я продолжал мучить его и себя.
Так, увенчавшись терновым венцом жалости и водрузив на плечи крест любовных обязательств, я брел изо дня в день, полный уверенности, что больше ничего в моей жизни не будет. Я был так увлечен отпеванием самого себя, что даже не замечал тех коротких счастливых моментов, которые дарил мне мой первый любовник…
Вечерело. Я стоял, опершись локтями о ржавый карниз балкона, и рассеянно наблюдал, как по небу расплывается густой розовый закат. Длинные сиреневато-серебристые облака словно замерли в ожидании сумерек. Одно из них невольно приковывало внимание. Чем дольше я всматривался в его причудливые отливы, тем яснее видел большой остров посреди тихой зеркальной воды. Корабли мирно отдыхали у берега, по острову рассыпались дома и сувенирные лавки. «Наверное, это какой-нибудь курорт», – мелькнуло в голове. Я слегка вздрогнул от неожиданного теплого прикосновения. Руки Андрея мягко обхватили меня за плечи.
– Ты не замерзнешь? – защекотал мне ухо ласковый шепот.
– Смотри, остров…
– Где? – Он внимательно стал вглядываться в указанном направлении и вдруг… – Да, в самом деле, я тоже вижу его!
Мы стали разглядывать остров вместе.
– Видишь корабли?
– Где?
– Вон там, в бухте.
– Ааа… да, вижу. А красивая бухта, правда? А вон там, наверное, развлекательный комплекс, видишь колесо обозрения?
Так мы, обнявшись, стояли и разглядывали этот остров-призрак, где не было ни горя, ни забот, где царило вечное лето… У меня защипало в носу, глаза заволокло слезной пеленой. В сердце кольнуло счастье. Горькое, секундное, очень человеческое, оно забилось в горле и сжало грудь.
– Дееетиии! К столууу! – размозжил меня о бетонный пол балкона зычный голос матери Андрея.
О господи, опять…
15
– Спасибо тебе, я замечательно провел время, увидимся!
– На чай не зайдешь?
– Ой, у тебя там мама, надо будет общаться. Нет, как-нибудь в другой раз.
Олег нажал кнопку лифта и, прежде чем скрыться за дверями кабины, аккуратно чмокнул меня в щеку.
Лет в четырнадцать у нас с Олежкой состоялся первый для нас обоих поцелуй. Тогда он мне вроде бы даже нравился, но теперь… Увидев его огрубевшее лицо со следами юношеских прыщей, я был сильно разочарован, а разговор и вовсе зашел в тупик уже через первые полчаса. Но зато будоражила мысль, что я делаю что-то недозволенное, можно сказать, крамольное. Сказав Андрею, что поеду гулять с подружкой, я втихаря отправился на встречу с парнем, вокруг которого в моей памяти еще не до конца развеялся романтический флер. Мы держались за руки, как пионеры, без намека на что-то большее, но мне казалось, я слышу его учащенный пульс. Я понимал, что ему очень хочется меня поцеловать. И решись он на это, я вряд ли оказал бы сопротивление, хоть и не собирался видеться с ним еще раз.
Но он не решился. Створки лифта захлопнулись, я отпер дверь в квартиру и уже хотел закрыть ее за собой, как вдруг почувствовал, что дверь уперлась во что-то твердое.
Нога в знакомом кроссовке влетела в дверной проем – на пороге стоял Андрей. С испариной на бескровном лице, он тяжело дышал и смотрел на меня мутными расплывшимися зрачками.
– К-кто это?..
Он грубо вытащил меня за рукав куртки на лестницу и заставил присесть на ступеньку, сам опустившись возле. Голос звучал неестественно высоко, перебиваясь частым дыханием. Трясущаяся рука судорожно потянулась за сигаретой, но огонек зажигалки несколько раз потух, прежде чем ему удалось, наконец, прикурить. Он глубоко вдохнул и медленно выпустил струйку дыма, пытаясь успокоиться.
– Так кто это был?
– Знаешь что, пока ты в таком состоянии, я с тобой разговаривать не собираюсь. Я ухожу.
– Куууда?!..
Словно в замедленной съемке, я увидел, как его рука ныряет во внутренний карман куртки и вытаскивает пистолет. Звон в ушах, не проходивший с момента внезапного появления Андрея, лопнул в мозгу яркой вспышкой адреналина. Не вполне осознавая, что делаю, я попытался вырвать оружие у него из рук. Смешно даже. Андрей крепко вжал ствол себе в висок, положив на курок указательный палец.
– Говори. Правду. Я пойму, если ты врешь.
– Хорошо-хорошо, только спокойно! Это Олег, друг детства, с моей дачи, мы не виделись года три, может, больше, – быстро затараторил я. – Написал мне в чате, пообщались, решили сходить погулять. Я тебя обманула…
Рука с пистолетом нервно дернулась.
– Спокойно! Я тебя обманула, что иду с подружкой. Чтобы ты зря не волновался. Мы погуляли, он проводил меня до двери квартиры, поцеловал в щеку и ушел. Все.
– В щеку?
Пистолет тихо опустился на колени.
– Если ты за мной следил, значит, и сам знаешь.
– Нет, я не видел. Я только слышал звук поцелуя.
В воздухе на полминуты повисла пауза.
– А теперь ты мне скажи, это же не настоящий пистолет? – осторожно поинтересовался я.
– Да что ты?..
Он резко откинул руку в сторону дальней стены и собрался нажать на курок.
– Стой! Ты совсем идиот?! Сейчас все соседи повыскакивают!
Все же он пояснил, что пистолет пневматический. Словно разом лишившись сил, Андрей бросил его на ступеньку и понурил голову. Его трясло. Стало ясно: пришло время ответного наступления. Я принял оскорбленный вид и железным тоном стал допытываться, с чего вдруг ему ударило в голову шпионить за мной. Он стал уверять, что увидел нас случайно, а пистолет взял потому, что они с другом в этот день собирались сходить пострелять в тир. Я не верил ни одному слову. В конце концов он признался, что интуитивно заподозрил неладное и решил пробежаться по району без особой надежды меня встретить.
– Я уже собирался идти домой, когда увидел вас.
Но мне, на самом деле, не так уж важны были его объяснения. Момент настал, я это чувствовал. Отведя взгляд в сторону, я безэмоционально заговорил о том, что между нами все кончено. Я так увлекся собственной речью о бессмысленности отношений без доверия, что не сразу заметил, как плечи Андрея затряслись и он, прикрыв лицо ладонями и склонившись к коленям, заплакал как ребенок.
– Я покончу с собой… застрелюсь… – доносились до меня глухие звуки его голоса.
– Давай-давай, а я после этого уйду в монастырь и буду оплакивать тебя всю жизнь, – саркастически парировал я.
Но при этих словах сердце заныло от жалости и страха за него.
Мгновение поколебавшись, я положил руку ему на затылок и ласково, по-матерински стал поглаживать его коротко остриженные волосы. Через пару минут мы уже бурно целовались, прося друг у друга прощенья. Он шептал, что не переживет расставания, я уверял, что никогда его не брошу. Его руки судорожно сжимались вокруг моей талии, быстро и умело двигались под кофтой, и меня охватило желание немедленно отдаться ему, прямо здесь, на лестнице. Но мы не стали этого делать. Попрощавшись, мы разошлись, делая вид, что инцидент исчерпан. Но поганое чувство, что все безнадежно испорчено, осталось у обоих.
Мы продолжили встречаться, и вроде бы все стало по-прежнему. Но упреки и подозрения в мой адрес звучали теперь все чаще, и я понимал, что меня не простили, хотя отпускать и не собираются. Я же за собой вины не чувствовал (или почти не чувствовал), мне просто стало невыносимо скучно.
Сколько мог, я боролся. Боролся с собственным эго, беспощадно давя в себе нарастающее раздражение. Но оно оказалось сильнее. Организм начал отторгать навязываемые ему ласки, все мое «я» восставало против ежедневного насилия над самим собой. Но я все еще надеялся, что это не более чем кризис отношений, который вот-вот «рассосется». Я продолжал повторять слова любви и клятвы верности, исправно исполнял все неписаные обязательства и покорно отдавался на любовном ложе, пока однажды не почувствовал непреодолимое желание отравиться. Желание уйти из жизни стало почти осязаемым. Я с наслаждением чувствовал в пище привкус яда, который угодливо подсыпало туда мое воображение, и с надеждой ждал предсмертных спазмов. Но в действительности подсыпать яда у меня не было ни смелости, ни возможности.
Сейчас понимаю, как хорошо, что я оказался таким трусом. Отравись я тогда, вот насмешил бы наших. Херувимы и серафимы животики бы надорвали от смеха, явись я к ним отравившимся. Да и сам Старикан наверняка не смог бы отказать себе в удовольствии отвесить мне очередного хорошего пинка под визг и улюлюканье блаженных прихвостней…
16
Я медленно и расторопно, по одной перебирал хрустящие зеленые купюры с изображением Бенджамина Франклина. Как и многие другие семьи, пережившие дефолт 1998-го, деньги мы держали в условных единицах в банке – стеклянной банке из-под варенья, для конспирации завернув их в несколько слоев пожелтевшей газетной бумаги. Этот неприкосновенный валютный запас предназначался вроде бы на черный день, однако мы его не тронули даже в тяжелые времена после кончины отца.
Я никогда не отличался ни жадностью, ни расточительностью и не чувствовал потребности располагать личными деньгами, превышающими карманные расходы на перекус в забегаловке или проезд на общественном транспорте. Но иногда я не мог отказать себе в удовольствии тайком достать заветную банку из шкафа и разложить перед собой ее содержимое. Я получал странное удовольствие от прикосновения к деньгам, хотя и не испытывал потребности их потратить. Они нравились мне сами по себе, их шелест, запах, плотность, еле ощутимая шершавость. Я пересчитывал их снова и снова, хотя уже давно знал конечную сумму. Подобно четкам, стодолларовые бумажки помогали мне расслабиться и сконцентрироваться на размышлениях.
Этот раз был особенным. Впервые я извлек деньги из банки с определенным намерением, которому еще только предстояло оформиться в окончательный план, но к активной реализации которого я приступил уже несколько недель назад. Впервые, разворачивая газетную бумагу, я не просто развлекался, но совершал преступление – так как знал, что деньги в банку больше не вернутся…
За мной лет с тринадцати водился грешок. Я писал стихи. Витиеватые, чувственные и откровенно плохие. Я был достаточно умен для того, чтобы знать им истинную цену, но достаточно глуп, чтобы продолжать писать их в надежде рано или поздно выродить что-то путное. Всего однажды я попробовал прочитать несколько своих стихотворений матери, но по ее вытянувшимся в струнку губам понял, что мои творческие потуги не были оценены по достоинству. Какое-то время спустя она поинтересовалась, не написал ли я что-нибудь новое. В ответ я соврал, что это был случайный экспромт и что листки со стихами я потерял, равно как и интерес к их написанию. «А, ну и слава богу!», – прозвучал ее ответ, короткий и звонкий как пощечина.
Внешне не подав виду, в душе я был так ошарашен и уязвлен, что, и правда, на какое-то время прекратил свои стихотворные упражнения. Но что-то внутри меня продолжало складывать рифмы и чеканить размер, назойливо стучась в висок в поиске выхода. К моменту, о котором я рассказываю, у меня набралась целая тетрадь стихов под грифом «сгодится», не считая тех наколеночных сочинений, которые сразу отправлялись в мусорное ведро. Пожалуй, в этой тетради не было ни одного стихотворения, которое нравилось бы мне целиком. Но в некоторых из них я находил отдельные строчки, которыми втайне гордился.
А жизнь идет вперед, а время все летит,
Невидимая дрожь по телу пробежит.
А за окном дождинки стучат по тротуару,
А за окном снежинки танцуют под гитару…
«А это очень даже ничего», – думал я, и мой внутренний гений весело отплясывал ламбаду.
Решение было принято внезапно. То ли явилось во сне, то ли я уже давно его вынашивал, сам себе в этом не признаваясь, только однажды утром я проснулся с четким пониманием того, что именно мне нужно сделать.
Шло самое горячее время – пересдача заваленных в прошлом году экзаменов. Казалось, на этот раз удача на моей стороне. Я набрал достаточное количество баллов, чтобы продолжить борьбу за место в облюбованном моей матерью вузе. Но в самый ответственный момент, всех обманув, я не стал относить документы в университет.
Ритуально пересчитав хрустящие купюры, я любовно спрятал выкраденные деньги в потайной карман сумки и начал по-партизански собирать пожитки. Дождавшись, когда мать уйдет, я написал короткую записку шокирующего содержания и, подбадривая свой боевой дух радужными картинами независимого будущего, покатил чемодан к лифту, на первый этаж, за двери подъезда, все дальше и дальше от родимого дома.
Меня ждал ночной поезд на Москву.
17
В поезде я не мог заснуть. Лежал и слушал, как колеса вагона ведут счет: раз-два, три-четыре; раз-два, три-четыре. Словно хронометр, они отсчитывали время в пути. Время, не принадлежавшее ни прошлому, ни будущему.
Дорога дарит столь любимое мною состояние невесомости. Межвременье, в котором ощущаешь себя полностью свободным от жизни. Ничего не происходит, все будто замерло.
Я лежал на нижней полке, развернувшись лицом к окну, и рассеянно наблюдал, как электропровода скачут то вверх, то вниз на фоне розовеющего неба. До прибытия оставалось еще часа три. Достаточно, чтобы подумать о том, что делать дальше. Например, где я буду ночевать следующей ночью, после того как подам документы в Московский институт литературы и критики имени Л.Н. Толстого. Но думать получалось плохо. Голова была пустой и чистой, как небо за окном вагона-плацкарта. Вокруг было полно людей, большинство спали, кто-то кашлял, кто-то тихо шуршал пакетами, но я не ощущал их присутствия, привычно опустив вокруг себя стекла незримого бокса. Я был один перед лицом вселенной. Я смотрел ей в самое нутро, по капле впитывая вечность. Я снова находился на пределе самосознания. Но на этот раз я чувствовал себя бессмертным.
О проекте
О подписке