Вытянутый белый зал освещает холодный свет энергосберегающих ламп, неприятно смешиваясь с блеклыми лучами ноябрьского солнца. Медленным гуськом толпа людей проходит в двери, вытягиваясь шеренгой по всему периметру помещения. Я среди них. Мне чудно́ и пусто. Я бесстрастно смотрю на лакированный черный гроб на небольшом возвышении посреди зала. В нем, одетый в свой лучший костюм, лежит мой отец. Думал, будет страшно, но нет. Мне кажется, я спокоен как никогда, словно нахожусь в кинотеатре и смотрю фильм в стиле арт-хаус. Отца трудно узнать в этой красивой восковой маске, когда-то бывшей его лицом. Бескровная и невозможно спокойная, она подавляет величием. В ушах звенит от застывшего в воздухе напряжения. Что-то бубнит священник, но по лицам видно, что его никто не слушает. Вперед выходит моя мать с охапкой багровых роз и неуверенно подходит к гробу. Уронив цветы отцу на грудь, она сгибается как от удара под дых, и я, словно издалека, слышу вырывающийся из ее груди повизгивающий вой. Мне неловко за нее. Она пытается заткнуть рот носовым платком, чьи-то руки подхватывают ее под локти и уводят к стене. Священник, пытаясь заглушить ее горькие всхлипы, гундит все громогласнее. Все крестятся, я тоже пытаюсь, но никак не могу сообразить, какой рукой и как это правильно делать. Для меня этот жест в новинку и не несет никакой смысловой нагрузки. Я повторяю его из вежливости, чтобы не привлекать внимания. Одна из лямок висящей на плече сумки предательски сползает и повисает вдоль бедра. Я не поправляю ее – боюсь лишним движением нарушить торжественность момента. Мой сосед по шеренге, один из приятелей отца, заботливо возвращает лямку на место. Я делаю вид, что не заметил, хотя в глубине души очень ему благодарен. От еле ощутимого в воздухе сладковатого запаха начинает мутить. Расстроенный мозг лихорадочно обрабатывает одну-единственную мысль: что делать, когда наступит моя очередь подходить к гробу? Поцеловать труп я не смогу, нет-нет, это совершенно невозможно. Дотронуться? Я содрогаюсь при одной мысли об этом.
Гроб медленно выносят четверо мужчин, и мы в забрызганном грязью катафалке едем на кладбище. Сквозь мелкую рябь дождевых разводов на стекле я провожаю взглядом проезжающие мимо машины, стараясь не смотреть на окружающих и не думать о том, что лежит в нескольких метрах от меня. Задней мыслью тревожусь, как бы мать не выкинула какой-нибудь очередной фокус. Некогда родная и любимая, сейчас она кажется удивительно чужой и неприятной. От нее так и веет горем, и непонимание, как теперь себя с ней вести, вызывает во мне все большее и большее раздражение. Я чувствую, что окружающие не одобряют моего поведения. Я прекрасно знаю, чего они от меня ждут, но не желаю сейчас претворяться и что-то изображать. Меньше всего мне хочется, чтобы меня жалели. Поэтому, когда кто-нибудь ко мне обращается, я отвечаю несколько оживленнее, чем положено в подобных обстоятельствах.
На кладбище перед разрытой могилой гроб снова открывают. На этот раз я стою так близко, что могу разглядеть его лицо до мельчайших подробностей. Это первый труп, который я вижу в своей жизни. Это труп человека, который не мог умереть.
Меня охватывает ненормальное любопытство. Я жадно вглядываюсь в бескровные черты. Он как будто спит, мне даже кажется, что его грудь еле заметно вздымается. Но одна деталь завораживает и угнетает меня все более. Его нижняя губа, которую начало разъедать тление. Мне нестерпимо смотреть на нее. Но я не могу оторвать взгляд от главного свидетельства того, что этот корм для червей уже не имеет к моему отцу никакого отношения. Эта выщерблина на губе будет преследовать меня годами.
Мать склоняется над телом и со словами «прости и прощай» целует покойника в лоб. Бррр! Меня передергивает от ощущения того, как ледяная мертвая плоть соприкасается с ее губами. Моя очередь. Я, стиснув зубы, касаюсь пальцами его плеча и тут же убираю руку, не продержав и секунды. Гроб заколачивают. Какую-то женщину рядом со мной начинает мелко трясти. «Вам холодно?» Отрицательно качает головой.
Черный лаковый параллелепипед медленно опускают в яму. Мы кидаем комья земли и еловые ветви. Все кончено.
6
Смерть имеет удивительное свойство: она не только отбирает близкого человека, но и разрушает связь между теми, кто остался жить. Тяжелее всего было то, что ни я, ни моя мать не были готовы пережить подобное. Отец умер не после долгой болезни и не от старости. Он ушел во цвете лет, сгорел за одну ночь. Инфаркт. Когда все произошло, меня и дома-то не было. А утром из больницы позвонили…
Ни в тот день, ни долго после я не мог находиться рядом с матерью сколько-нибудь продолжительное время. Приглушенно пробормотав, что отца больше нет, она словно отшвырнула меня на огромную дистанцию. Обнимая ее, я испытывал ужасную неловкость от собственной неискренности. Глядя в большое зеркало, висевшее напротив дивана, на котором мы сидели, я разглядывал нас как бы со стороны и пытался понять, испытывает ли эта женщина ту же угнетающую неловкость, что и я?
Долгие месяцы я чувствовал себя виноватым и перед матерью, и перед умершим отцом за свою неспособность сопереживать, и оттого еще больше отдалялся, мечтая сбежать подальше от родного дома.
Тяжелее отношений с матерью на тот момент для меня были лишь отношения с самим собой. Именно тогда я начал ощущать свою конечность каждой клеточкой. Стоило мне выключить свет и лечь в постель, как на меня накатывала волна обостренного самосознания, заставлявшая целиком сосредоточиться на эфемерности собственного существования. Я все глубже и глубже вдумывался в то, что я – это я, что я есть, есть временно, и что с этим ничего нельзя поделать. Я думал об этом до тех пор, пока мне не становилось по-настоящему жутко. Жутко от осознания, что я вброшен в этот мир насильно, без моего на то согласия, и рано или поздно буду абортирован из жизни так же без спросу, без какой-либо альтернативы. Еще невыносимее была мысль о том, что мне, скорее всего, придется пережить не только отца, но и мать. Я с ужасом думал, сколько еще несчастий может выпасть на мою долю. Тяжелая болезнь? Немощная старость? Полное одиночество? Все это вдруг стало не просто возможным, а почти осязаемым. Все беды, когда-либо случавшиеся с другими людьми и казавшиеся ранее чем-то невозможным в моей жизни, теперь витали в непосредственной близости. Пытаясь уложить все это в голове, я уже и не знал, чего больше боюсь: однажды умереть или жить, зная, что непременно умру, и наблюдать свое увядание.
Теперь-то я хорошо знаю: смерть страшна и одновременно ценна тем, что заставляет острее чувствовать себя, ощущать, что существуешь. И, честное слово, я завидую тем, кто живет один раз. У них есть шансы прожить без тяжелых бед и сильных потрясений, тогда как я, вновь и вновь возвращаясь в жизнь, неизбежно перенесу все, что может выпасть на долю человека.
Но в те дни я еще был уверен, что живу единожды и не понимал преимуществ такого положения вещей. А потому я начал смотреть на свою жизнь как на определенный отрезок времени, который надо успеть наполнить счастьем, чтобы заглушить голос экзистенциального ужаса перед небытием.
С тех пор охота за счастьем стала моим кредо. А рано пробудившаяся сексуальность быстро подсказала, что единственно возможное счастье – это удовлетворение в любви.
7
В ту пору, когда разыгравшиеся гормоны стремительно превращали меня из подростка в девушку, я все время пребывал в состоянии влюбленности и сексуального возбуждения. А так как любить персонально было некого, то это пьянящее, непристойное чувство разливалось буквально на всех. Особенно ярко вожделение вспыхивало в ситуациях и местах, казалось бы, совершенно для этого не подходящих. Главным местом любовной истомы был питерский метрополитен.
Вообще метро удивительное место. Через него можно познать человечество. Я и сейчас люблю спускаться под землю с единственной целью – наблюдать. Потряхивающийся вагон равняет и объединяет совершенно чужих друг другу людей, которые никогда не смоги бы оказаться вместе ни в каких иных обстоятельствах. Многие говорят, что в метро они либо читают, либо полностью абстрагируются от окружающего мира. Я же наоборот – само созерцание. За людьми, едущими с тобой в одном вагоне, особенно интересно наблюдать, когда их немного. Тогда все они спокойны, все о чем-то думают.
Напротив сидит она. На вид ей лет тридцать пять – сорок. Она хорошо одетая, среднестатистическая, с окаменевшим выражением лица. И единственное, что привлекает внимание – две скорбные припухлости под глазами, тщательно замазанные густым слоем тонального крема. В этих еле заметных голубоватых мешочках скопились все ее разочарования, заботы и многолетняя усталость. Мне хочется встать и подойти к ней, провести рукой по ее тщательно завитым волосам, сказать ей пару ободряющих слов. И никогда я этого не сделаю. И никто не сделает.
А вот он. Лощеный, раскормленный, с тонкой соплей бородки под нижней губой. Уши заткнуты наушниками, он все время что-то жует, у него в глазах самодовольство павиана и полное отсутствие мысли. Он молчит, но я уже знаю, какой у него неприятный голос и развязный, ленивый тон. Он едет один, но я вижу, как он гогочет и матерится со своими друзьями и шлепает по заду круглолицую подружку.
А вот сидит положа ногу на ногу… она? Ну да, это, конечно, она, но по чистой случайности. Она вполне могла бы быть мужчиной. Некрасивая, но ухоженная, с плотным шлемом черных волос, с небольшой бородавкой возле орлиного носа и хищным тонким ртом. Она что-то читает в своем смартфоне и жует облитые разноцветной глазурью конфеты. Каждый раз, доставая из кармана куртки следующую глазированную красотку, она отрывает взгляд от дисплея и смотрит, какого цвета конфету выловили ее идеально отманикюренные пальцы. И непонятно, что доставляет ей больше удовольствия – вкус этих красочных драже или прикосновение к их гладкой, блестящей, словно пластмасса, поверхности. Но вот мимо проходит какой-то бугай и случайно задевает кончик ее сапога, заставив на минуту забыть про конфеты. Зацепившись наэлектризованным взглядом за наглеца, она складывает губы в брезгливо-негодующее коромысло, но еще мгновение – и она снова одна во вселенной, всецело поглощенная смартфоном и своими сладостями. Слишком идеальными, чтобы захотеть их попробовать.
Лиц у чужаков не так уж много. Десятки – может быть. Десятки лиц на тысячи людей… не так уж много, согласитесь. Лишь изредка можно встретить лицо, которое одно такое. Но не так уж это важно на самом деле. Пусть люди вовсе не оригинальны – от этого разглядывать их ничуть не менее интересно. Я разглядываю лица стариков, пытаясь представить, как они выглядели в молодости. Я вглядываюсь в молодые лица, воображая, какими они будут лет через двадцать. Изучая случайных попутчиков, я стремлюсь угадать, о чем они мечтают, какие у них жизненные цели, что у них есть и чего уже никогда не будет.
Впрочем, я увлекся и ушел куда-то в сторону. Я говорил о любви и желании – чувствах, которые в годы первой юности не нуждались в конкретном предмете, а жили сами по себе, готовые вылиться на любого подходящего незнакомца.
Абсолютно равнодушный внешне, я изнывал от трепетного желания, разглядывая едущих со мной в одном вагоне молодых людей. Я мог отчаянно влюбиться в случайного попутчика всего на несколько минут, пока за ним не закрывались двери, а затем тут же забывал о нем, отвлеченный какой-нибудь новой мыслью. Эти юные загадочные существа, не имевшие ни имени, ни личности, ни, порой, даже лица, заставляли меня страдать не столько по ним самим, сколько по каким-то отдельным штрихам и деталям, которые я в них замечал. Меня сводили с ума завитки их густых, мягких волос – золотистые, черные, медные. Их женоподобные черты, еще не успевшие огрубеть. Их узкие бедра, обхваченные облегающими или бесформенными джинсами. Их нервозно вздернутые плечи, их обветренные кисти с длинными тонкими пальцами… Я так и не научился равнодушно смотреть на этих угловатых Адонисов в мешковатой одежде. Но никогда уже я не посмею утолить эту жажду…
Вряд ли я смогу вспомнить, как выглядел хоть один из тех, кто так волновал меня. Но и сейчас в воображении возникает ускользающий, полупрозрачный образ юноши, о котором я грезил. Он – воплощение моего фетиша, в нем все, что я так любил: юность, мягкие волны волос, строго очерченная линия скул, классический треугольник торса… И руки… Стоило мне взглянуть на них, как я уже чувствовал их у себя на спине, представлял, как они медленно движутся, разливая тепло по всему телу…
Хоть образ идеального любовника был весьма зауряден, а требования, казалось бы, невелики, среди моих знакомых не находилось никого сколько-нибудь подходящего на эту роль. Возможно, потому, что я знал этих людей. У них были имя, характер, биография и куча недостатков. Поэтому я продолжал невротически страдать по своему идеалу, улавливая его отдельные черты во многих, но полностью не находя ни в ком.
Наслаждаться страданием и предчувствием счастья я мог бесконечно. Учеба не занимала меня, друзей у меня не было, кроме одной-единственной школьной товарки, которую я тепло и крепко ненавидел. Единственным увлечением, или, как сейчас любят говорить, хобби, для меня было чтение книг и слушание музыки, объективно – совершенно безобразной. Уткнувшись носом в подушку и спрятавшись за наушниками от всего мира, я упоенно отбивал сердцем ритмы гремящих в ушах барабанов, вызывая в воображении сцены сакрального «первого раза».
8
Его шелковистая, мягкая ладонь нежно, но крепко сжимает мои пальцы. Мы идем по каменистой дорожке вечереющего парка, вдыхая пьянящий аромат белопенной сирени. Птицы еще не умолкли, но их сонливый щебет раздается все реже, все тише… Мы говорим о пустяках и сами себя почти не слушаем. Я искоса, смущаясь, поглядываю на его статную фигуру в узких джинсах и безупречной черной рубашке с расстегнутым воротом. Игра света на волнах его пшеничных волос особенно возбуждает… Я испытываю идиотское, почти неконтролируемое желание зарыдать и упасть на колени, припасть губами к этим длинным пальцам, облобызать кончики его ботинок, прижаться щекой к узкой линии бедер… Конечно же я не сделаю ничего подобного! Ведь я леди – до кончиков наманикюренных ногтей. Как никогда на мне все ладно, все подобрано со вкусом. Брюки, юбка, какая разница? Главное, чтобы сидело, главное, чтобы было неотразимо. Иногда я отворачиваюсь или поднимаю лицо вверх, делая вид, что любуюсь сиреневато-розовым небом, и чувствую, как он тоже исподтишка любуется мной.
Он сводит меня с дорожки под сень деревьев, и я перестаю дышать от все нарастающего напряжения. Он порывисто прижимает меня к стволу дерева и проникает языком в полураскрытые губы. Мир вертится в голове, я чувствую его дрожь, его страсть, его желание…
– Ты сводишь меня с ума… – шепчет он, задыхаясь.
И вот мы уже не в парке, мы в его спальне – темной, таинственной, озаренной дрожащим огнем свечей. Что я чувствую? Страх. Любопытство. Вожделение. Восторг!
Теперь он нарочито медлен.
– Ты правда хочешь?..
– Да…
Он сжимает в ладонях мое лицо, жадно впиваясь в него горящими глазами, и мы долго, томительно целуемся. Пальцы медленно расстегивают черную рубашку, потом уверенно переходят на пуговицы моей блузки. Я пытаюсь ему помогать, но безуспешно, слишком волнуюсь. Я полностью отдаюсь его опыту, его власти, его ласковой силе… Его влажные губы прокладывают дорожку по моей шее, от мочки уха до впадинки ключиц, потом ниже, потом…
Диск с музыкой заканчивается, я снимаю наушники. Видение исчезает до следующей «музыкальной паузы».
Вы улыбаетесь, господа? Да, такие киноленты сомнительного содержания когда-то прокручивали в воображении и вы. В них отсутствует даже толика оригинальности. Книжные полки магазинов ломятся под грузом подобных фантазий, а пленкой, потраченной на их визуализацию, можно было бы дважды обмотать земной шар. Грезя, мы знаем, что так не бывает. Но мы почему-то до последнего верим, что так будет у нас. Человек вообще склонен приписывать себе исключительность. «Не такой как все» – вот как мы хотим, чтобы о нас думали, и в то же время делаем все возможное, чтобы слиться с серой массой таких же уникумов. Узнав же на опыте, что «в жизни так не бывает» и у нас, мы жутко возмущаемся, вопия, что нас обманули, хотя никто нам ровным счетом ничего не обещал.
Что до меня, так я упивался мечтами до полной интоксикации. Науськанный классическими романами прошлого, я тонул в игре светотени, огнях свечей в отраженье зеркал и хрусталя, утопал в складках черного бархата и шелке белых простыней, в нежных поцелуях и клятвах, густо политых пузырящимися розовыми соплями.
Сейчас я вспоминаю этот период одновременно с раздражением и ностальгией. Все это нескоро повторится, если вообще повторится когда-нибудь. Потребуется прожить, возможно, не одну жизнь, чтобы я вновь стал глуп и счастлив, счастлив одним лишь предвкушением будущего, заново начав мечтать о том, чего не бывает. Но в этой жизни моя душа слишком рано превратилась в кусок протухшей говядины. Слишком рано я поумнел, достигнув той фазы, когда воспоминания становятся дороже надежд. И все же теперь, вспомнив все до конца, я ни на что не согласился бы променять свои воспоминания – ни на какие сокровища мира…
9
Она не была перстом судьбы, как это называют любители красивых выражений. И все же сама по себе встреча была неизбежна – не с ним, так с другим, не все ли равно? Я был юной, привлекательной девушкой, я жаждал любви и счастья. А потому не мог рано или поздно не встретить особу противоположного пола, которая более или менее подошла бы на роль героя-любовника.
Вам, господа, наверняка хочется узнать, как его звали. Право слово, мне этого не понять. Какое значение может иметь его имя? Разве оно поможет представить, что это был за человек? Скажу я, что его звали Сергеем, или Александром, или Вениамином, что от этого изменится в его облике или внутреннем мире? Иные, правда, наделяют имена каким-то тайным смыслом, пытаются постичь их мнимое влияние на судьбу. Ну что ж, как мы знаем от сурового Джонатана Свифта, иные и из простого огурца способны извлечь солнечную энергию. По мне, так человеческое имя обладало бы куда большим смыслом, если бы давалось не при рождении, а несколько позже, когда проявляется характер. Например, если человек упорен и настойчив, его назвали бы Петром, если прирожденный лидер – Виктором, а если где-то сильно нагадил – наречь его Повсекакием, так бишь ему и надо.
Впрочем, я опять отвлекся. Итак, господа, если для полноты сопереживания вам необходимо узнать имя, порешим, что его звали Андреем2.
Безжалостно терзали Шуберта. А может, это уже давно был какой-нибудь Глюк или Шуман. Кто б он там ни был, вместе с ним терзался и я, стоически удерживаясь на стуле и рассеянно отколупывая зубами лак с плохо накрашенного ногтя. В маленьком черном платье и маминых сапогах я ощущал себя совсем неплохо, но мое местонахождение и происходящее вокруг начинало приводить в отчаяние. Строгий взгляд матери не оставлял ни малейшей надежды на спасительное бегство. Впрочем, не будь даже этого взгляда, малодушный побег на полусогнутых ногах между рядами все равно неизбежно привлек бы негодующее внимание насупившейся публики. Зато, если бы я был там один (что изначально было невозможно, ведь добровольно я бы не пошел на концерт классической музыки), то можно было бы дать деру во время антракта. Но мой неусыпный страж был рядом, и оставалось лишь одно – мысленно зажмуриться и постараться выжить.
О проекте
О подписке