– Только не за мой счет, – прошу я его. – Пожалуйста.
Слепой сразу делается серьезен.
– Нет, конечно, – говорит он. – За кого ты меня принимаешь? Я никогда не брошу ни тебя, ни остальных.
Закрываю глаза, пытаясь справиться с головокружением, от которого все предметы вокруг вдруг вытягиваются и плывут, сливаясь в разноцветные полосы. Он нас не бросит! Эта проклятая убежденность в его голосе мне хорошо знакома. Слишком хорошо. А даст ли он нам бросить его? Вряд ли… только не тех, кто уже отмечен Домом.
– Эй, ты чего? – Слепой хватает меня за ворот и легонько встряхивает. – Да что с тобой творится?
– Иди к черту! – шепчу я.
– Завтра! – гремит Акула, сотрясая кафедру, как взбесившийся Кинг-Конг. – Завтра мы простимся с нашими уважаемыми преподавателями и отправим их на заслуженный отдых! Поскольку экзамены отменяются, это произойдет раньше, чем планировалось!
Все сидевшие в учительском ряду встают и поворачиваются к нам. Зал разражается аплодисментами. Они старательно делают вид, что растроганы, хотя на лицах даже издалека различимо ликование, а воспитательский ряд, напротив, мрачнеет, вычислив, что в скором времени останется с нами с глазу на глаз. Зал аплодирует, учителя кланяются, Акула млеет от умиления. Все это время Слепой крепко держит меня за шею, словно опасаясь, что стоит ему меня отпустить, как я тут же грохнусь в обморок, и, в общем-то, он недалек от истины, а еще ближе окажется, если вздумает меня успокаивать, как только что попытался.
– Сейчас будет предоставлено слово тем из наших преподавателей, кто пожелает выступить, – сообщает Акула, промокнув пот за ушами салфеткой. – А в заключение добавлю, что и в эту субботу, и в следующую родители всех прошедших тестирование будут приглашены сюда. Те из них, кто сочтет нужным забрать своих детей для предоставления им возможности поступления в различные учебные заведения, уедут с детьми.
Зал вяло аплодирует, радуясь окончанию Акульей речи, кто-то из самых активных Псов даже кричит: «Браво!» – и свистит, распоясавшись, но его быстро унимают, так что Акула отбывает со сцены под отдельные жидкие хлопки, и его место занимает старичок биолог, вооруженный здоровенным свитком с прощальной речью.
– Нервы у тебя, – говорит Слепой, – совсем расшатались…
– Не без твоей помощи, – огрызаюсь я. – И оставь в покое мой загривок, я никуда не собираюсь падать.
Он послушно убирает руку.
– А мне показалось, что собираешься. Извини…
Улыбке его не хватает переднего клыка и доброты, но он, во всяком случае, очень старается ее на меня излить. Я смотрю на него внимательнее и замечаю кое-что новое. Раньше Слепец таскал на себе черный длиннополый пиджак, похожий на сюртук начала века, на голое тело. Сегодня он надел под него майку, и что-то похожее на кольцо болтается на шее, зацепившись шнурком за пуговицу.
– Что это? – спрашиваю я. – У тебя на шее.
– Это? – он протягивает мне железное кольцо. – Забыл тебе сказать, я обручился.
– О господи, – говорю я. – С кем?
– С Крысой. Вчера вечером.
– Поздравляю, – вздыхаю я. – Не имеет смысла обсуждать это задним числом, но ты не мог найти себе кого-нибудь более уравновешенного?
– Ха, – говорит Слепой. – Стану я с вами советоваться. После того как вы меня разлучили с моей первой любовью. Совершенно по-свински.
– Ты эту дылду Габи имеешь в виду? Побойся бога, Слепой, ты же ей по плечо.
– Зато с Крысой мы одного роста, – он прячет кольцо под майку, но тут же, поморщившись, извлекает обратно. Должно быть, оно оцарапало ему раны.
– Это она в честь помолвки тебя разукрасила? – не выдерживаю я.
Лицо Слепого каменеет.
– Хватит, – говорит он. – Данная тема не обсуждается.
– Есть! – взлаиваю я и перевожу все внимание на кафедру, где биолога успел сменить мрачный Бурундук с еще одной прощальной речью, расслышать которую невозможно в связи с отсутствием на местах Акулы и Ральфа, которые удалились покурить. Атмосфера в зале безобразная. Многие открыто дымят, гул голосов усилился, отдельные личности перебегают из ряда в ряд, чтобы пообщаться с соседями, у Крыс громко играет музыка.
– Отвсегосердцанадеемся… сумеетепроложить… светлое будущее… несмотря на… и достоинство школы… высоко… – Бурундук без особого энтузиазма бубнит под нос, иногда прерываясь, чтобы с надеждой обнюхать пустой графин.
Я протискиваю на передний стул вторую ногу, почти ложусь, хотя здешние стулья как будто специально задуманы так, чтобы сидящему невозможно было принять удобную позу. Горбач отключает плеер и со вздохом прячет его в рюкзак.
– Что творится? – спрашивает он.
– Наши дорогие преподаватели прощаются с нами. Завтра или послезавтра они отчаливают.
– Ну да? – Горбач удивленно рассматривает Бурундука. – Серьезно? Мы их больше не увидим?
– Думаю, нет. Так что если хочешь обнять кого-нибудь на прощание и разрыдаться, поспеши. Кстати, наш вожак обручился. Можешь обнять и его.
Слепой корчит мне зверскую гримасу. Горбач откашливается. Дальнейший обмен информацией невозможен, потому что из переднего ряда к нам проникает Рыжий с сигаретой в зубах и подсаживается к Слепому. Весь наш ряд уже забит посетителями, жмущимися на краешках стульев, толкаясь и тесня друг друга…
– Отсядем? – предлагает Горбач. – А то здесь становится тесновато.
Я киваю. Он сгребает свое добро, закидывает на плечо, и мы перебираемся на три ряда назад, подальше от стремительно обрастающей гостями стаи.
– А с кем обручился Слепой? – спрашивает Горбач.
– С Крысой, с кем еще.
– Мог и с кем-то еще, – не соглашается Горбач. – Он такой. Непредсказуемый.
Очень верное замечание. Только редко высказывающиеся люди умеют произносить такие убийственные в своей простоте фразы. Но меня это почему-то не утешает.
– Крыса лучше, чем Габи, – уверяет Горбач.
– Еще неизвестно, – отвечаю я, вспоминая порезы на груди Слепого. Настроение окончательно падает. Горбач закуривает и вытягивается на стуле. Где-то среди Птиц громко, на весь зал включается транзистор, но звук тут же приглушают.
– Счастливого вам пути, дорогие дети, в большую и счастливую жизнь! Да. Всего наилучшего вам!
Бурундук спускается со сцены, и его место занимает Мастодонт, чье появление на кафедре зал встречает нехорошим оживлением. Акула и Ральф между тем возвращаются. Последние перебежчики спешат воспользоваться паузой, пока они пересекают проход, поэтому в зале топот, возня и скрип стульев. Я смотрю на Мастодонта и упускаю момент, когда рядом с нами кто-то садится. Оборачиваюсь на приветствие Горбача и вижу, что это Черный.
Без свиты он выглядит не так внушительно, как на расстоянии, окруженный Псами. Можно сказать, у него вполне домашний, привычный вид, но я все равно напрягаюсь. Вежливое приветствие, само собой, как водится, а после смотрю на Мастодонта, чтобы не начать рассматривать Черного с неприличным интересом.
– Ну, что я могу сказать…
Мастодонт – клетчатый прямоугольник с боксерски сплющенным носом и такими же губами, оглядывает зал поверх бумажки с речью и откашливается.
– Автомат бы вам в руки, – подсказывают из зала. – И лечь первым двум рядам!
Подсказывают довольно громко.
Мастодонт багровеет и вертит шеей, высматривая крикуна.
– Ну, вы… – хрипит он. – Тихо там, внизу!
Зал притихает. Не стоит думать, что надолго.
– Я, как и все выступавшие здесь до меня учителя, немало крови и пота…
Черный рассказывает Горбачу, как его навестила утром Нанетта:
– Смотрю, лезет в форточку. Сама прилетела, я ее не звал. Даже не сразу сообразил, как это странно. Знаешь же, никогда она ко мне не лезла, даже птенцом, а тут вдруг прилетела…
Черный глядит на Мастодонта, и Горбач тоже. Еле шевелят губами, но мне все слышно. При этом отчего-то ощущение неловкости, как у подслушивающего. Абсолютно неоправданное. Я ведь не виноват, что сижу так близко. Если бы Черный не хотел, чтобы я его слышал, он отловил бы Горбача где-нибудь в другом месте.
– Старался сделать вас чуток поздоровее! – врывается в мои мысли голос Мастодонта. – Не скажу, что достиг в этом больших успехов…
– С автоматом-то оно было бы вернее, – опять подсказывают ему из зала.
Мастодонт выдерживает тяжелую паузу. В зале смех и похрюкивания.
– Но, как я вам уже не раз повторял…
– Хороший калека – мертвый калека! – восторженно подхватывает целый хор.
Еще бы. Высказывания Мастодонта давно стали классикой. Цитировать их по памяти может даже Слон.
– Ах вы, чертовы ублюдки! – ревет Мастодонт, с хрустом опуская оба кулака на кафедру. – Порча генофонда! Отбросы! – в воздух взлетает облачко пыли. Зал воет и разражается бешеными аплодисментами. – Да я бы гранатой в вас, а не то что…
Мастодонта стаскивают со сцены. Всем воспитательским рядом. Акула на заднем плане сокрушенно всплескивает плавниками.
Черный поворачивается ко мне:
– Что теперь будет с Курильщиком? – спрашивает он.
– То же, что и со всеми остальными, я думаю. Заберут родители.
Он кивает, задумчиво потирая подбородок.
– У меня у самого двое таких. А я все равно почему-то больше думаю о нем. Странно. Вроде для них так лучше, но чувствуешь себя предателем. Не пойму, отчего это так.
– Оттого, что это так и есть. Мы их предали.
Черный глядит исподлобья. Крохотные черепки выплясывают на повязке, окольцовывающей его голову, черно-белый танец.
– Чем?
– Тем, что не сумели изменить.
Черный достает из заплечного мешка сигареты и прячет одну в нагрудный карман.
– Жаль его. Ведь он славный парень. Просто вы его достали своими повадками, вот он и озверел. Я-то знаю, как это бывает.
– Ну тебе ли не знать, – любезно вставляю я.
Горбач наступает мне на ногу, безразлично обозревая потолок. Но Черный, как ни странно, не обижается. Вожачество определенно изменило его характер к лучшему.
– Злыдень ты, Сфинкс, – только и говорит он.
И все. Я жду, но продолжения не следует.
Акула тем временем объявляет «одного из наших учащихся, который выразил желание выступить», и на сцену вкатывают гордого Фазана, неотличимого в своей черно-белой униформе от прочих представителей их племени.
– В каждой стае, – говорит Черный, – своя белая ворона. Даже у Фазанов. Нам этого не заметить, если только они не вышибут ее на нашу территорию, как вышибли Курильщика. У Псов та же песня. Грызутся друг с дружкой, пока не сконцентрируют все внимание на ком-то одном. Тогда этому кому-то становится худо.
Я открываю рот, но, перехватив красноречивый взгляд Горбача, тут же захлопываю. Черный, однако, успевает прочесть у меня на лице много чего.
– Ты опять обо мне собирался высказаться? И сказал бы. Только это не совсем то. Я сам хотел быть белой вороной. Я вас провоцировал. Может, я ею и был, но не в той степени, как мне бы того хотелось.
– Тебя сейчас что волнует, степень твоей белизны или чьей-то еще? – интересуюсь я. – Что мы, собственно говоря, обсуждаем?
– Меня волнует все, – Черный достает переправленную в карман сигарету и мнет ее в пальцах. – В шестой свои порядки, – говорит он. – В шестой я понял, как по-настоящему травят «других», непохожих. И понял, что все, что было в четвертой, – детские игры на самом-то деле. Когда увидишь настоящую травлю, ее уже не спутаешь ни с чем. Слишком это жутко.
– Здорово, – говорю я, – что ты наконец что-то такое увидел. Я лично это пережил на десятом году жизни. С твоей помощью и при твоем горячем участии.
– Эй! – Горбач умоляюще вскидывает ладони: – Сфинкс, не надо…
– Нет, погоди, – я уже разозлился, и мне трудно остановиться, – он говорит, что не видел ничего такого до того, как попал в шестую. Мне интересно, что же он видел, когда они гоняли меня по Дому всем скопом, как чумную крысу!
Черный мнет в пальцах сигарету, которую так и не зажег, и не глядит на меня. Я постепенно остываю и уже начинаю жалеть, что сорвался. Можно сказать, впервые в жизни мы с ним общались по-человечески. Пытались общаться.
Черный отбрасывает выпотрошенную сигарету.
– Я скажу, что я видел тогда, если хочешь. Тебе это не понравится, предупреждаю. Но лучше так. Мне хотелось бы, чтобы ты понял. Дело было не в тебе. Абсолютно. Дело было в Лосе, – Черный снимает с головы повязку, комкает ее и прячет в карман. – Я попал в шестую, – говорит он, – пожил там и понял наконец, что со мной творилось в четвертой. Даже удивился – как можно было не видеть этого, не понимать. Но если бы я не отошел, не посмотрел издалека… Словом… попробуй сделать то же самое. Представь всех нас, Дом, Лося. Представь, что ты мальчишка, сопляк, а вокруг куча взрослых, которым вечно не до тебя, всем, кроме одного, а этого одного на всех не разделишь. И каждый из кожи вон лезет, чтобы перед ним выделиться, показать себя, чтобы он сказал что-то именно тебе, именно тебя о чем-то попросил. И все внутри, не показываешь, потому что стыдно обожать кого-то, когда ты парень, тебе уже десять лет и так далее. Только Слепой плевал на всех и бегал за ним, как собачонка, но он был один такой, и Лось с ним никогда не носился больше, чем с другими. У него вообще не было любимчиков среди нас. Пока не появился ты. Да, не хихикай, это сейчас звучит смешно, а поставь себя на наше место!
– Извини, Черный, – я с трудом сдерживаю смех, – пойми меня правильно, я так давно не слышал вот этого: «Любимчик Лося». Как вспомню, сколько крови мне попортила эта характеристика. Честное слово, никогда не думал, что я его любимчик. И что это так бросалось в глаза.
– Ты, может, и не думал.
Черный очень красен, что выглядит угрожающе, хотя и привычнее, чем его новообретенное вожацкое хладнокровие. Я весь в ожидании взрыва, поэтому мне трудно вслушиваться в то, что он говорит.
– … как только сошли с автобуса. Он поджидал нас во дворе, в сторонке. Собрал вокруг себя, рассказал о тебе, велел тебя не трогать и помогать во всем.
– Что-о-о?! – меня подбрасывает на сиденье, как будто через него пропустили заряд электричества. – Неправда! – кричу я, глядя на них сверху вниз. – Не было этого! Не могло быть!
Горбач дергает меня за рукав.
– Эй, ты чего? Акула смотрит. Садись!
Я приседаю рядом с его стулом, и он шепчет мне в ухо, скашивая глаз в сторону сцены:
– Все так и было, как сказал Черный. Правда. Я тоже там стоял, когда он это сказал.
– Ты никогда не говорил мне об этом!
– В задних рядах! – гремит над нами Акулий глас. – Прекратить копошение!
Я опускаюсь на стул, стараясь выглядеть спокойным. Горбач тянет шею, весь воплощенное внимание к происходящему за десять рядов.
– А зачем? – шепчет он, не разжимая губ. – Какое это имеет значение?
– Ты был первым новичком, которому нам было велено помогать, – не успокаивается Черный. – Мы и так помогали друг другу, чем могли, кто больше, кто меньше. Но до тебя нам почему-то никогда не говорилось, что мы «должны» это делать.
– Черт, – говорю я, – он что, идиотом был?
При слове «идиот» Черного с Горбачом перекашивает. Горбач говорит: «Полегче, Сфинкс!» – а Черный молчит, но так выразительно, что я понимаю – мало того, что я любимчик, я – любимчик, не ценящий своего счастья и попирающий святое. Мне нужно время, чтобы справиться с комплексом Иосифа, стоящего поперек горла своим братьям, который эти двое умудрились мне навязать, и для того, чтобы осознать, что мерзкий белобрысый подросток, который помнится мне высоким, как башня, мускулистым и абсолютно не нуждающимся ни в чьей любви существом, был способен на муки ревности. Он и другие. Он и независимый одиночка Горбач. Он и, наверное, Пышка-Соломон, которого уже нет в Доме. Все они.
Мне нужно время, чтобы посмотреть на них издалека, понять, пожалеть и простить. Поэтому я растягиваю для себя это время, торможу его, стирая мысленно их портреты в альбоме детских воспоминаний, давая им возможность проявиться заново. Я понимаю, что здесь и сейчас времени на это не хватит, что это слишком долгая работа, которую не проделать за несколько минут. Еще я понимаю, что только что обидел и Горбача, и Черного, и что мне повезло, что рядом сидели они, а не Слепой.
– Хорошую услугу оказал Лось своему любимчику, – пробую улыбнуться я. – Врагу не пожелаешь.
– Да брось ты, – морщится Горбач. – Оставь его в покое. Все это было давно, и давно закончилось. Смешно говорить об этом сейчас.
– Если бы закончилось, мы бы не говорили, – угрюмо возражает Черный. – Ты посмотри на Сфинкса – где там чего закончилось? По нему, так все еще только начинается. Бесится, как будто его только вчера отлупили. Любой из нас удавился бы за то, чтобы побыть на его месте. А он бесится!
Я как раз дохожу в перетряхивании наших детских портретов до Слепого и застываю в недоумении. Что такое ревность Слепого, мне приблизительно известно. Почему же я не видел ее проявлений тогда? Почему Черный, и даже Горбач, но не он?
– А Слепой присутствовал при том разговоре?
– Ох, господи! – Черный откидывается на спинку стула и скалит зубы. – Слепой! Насчет него можешь не беспокоиться. Богов не ревнуют. Это совершенно отдельная патология.
– Как-как ты сказал?
– Мы сейчас к чертям перессоримся, – тоскливо говорит Горбач. – Ладно вы, вам не привыкать, но я-то при чем? Давайте, я лучше отсяду.
Встряхиваю головой.
– Ты прав. Пора заканчивать с этим. Я отошел на свои несколько шагов и посмотрел оттуда. Спасибо, Черный. Это действительно полезно, хотя и несколько болезненно.
Дальше мы молчим.
Черный – мрачнее грозового облака, скрестив на груди лапищи, Горбач – взъерошенный и несчастный, как ворон, застигнутый врасплох птицеловом. Про себя мне думать не хочется, ни как я выгляжу ни на что похож.
Воспитательница Крестная зачитывает какое-то расписание. Мне требуется несколько минут, чтобы разобрать, о чем идет речь, и все это время я борюсь с настигающим меня образом Лося. Раз в полугодие на общих собраниях он стоял там же, где сейчас стоит Крестная, и, улыбаясь одними глазами, делал короткие объявления, примерно такие же, как те, какие сейчас делает она. О чьих-то успехах и отставаниях, об улучшениях состояния здоровья, об очередности проведения медосмотров. Только в отличие от Крестной его всегда слушали, что бы он ни говорил. Всем залом. Почти не дыша. Потому что он был Ловцом Детских Душ по призванию. Можно было вырасти и освободиться, но даже давно ушедшие в Наружность унесли на себе следы его прикосновений и взглядов, и, как я подозреваю, носят их до сих пор. Имел ли такой человек право на ошибку? Меньше всего он, за которым следило столько тоскливых и жадных глаз. Он не имел права на ошибки, на любимчиков и на смерть.
Крестная зачитывает список тех, кому назначены витаминные инъекции. Длиннейший список тех, чья худоба выходит за рамки приличий. На этом собрание заканчивается. Мимо нас, громыхая стульями, проходят и проезжают выходящие, на сцене драпируют кафедру и зачем-то расчехленный экран, зал пустеет, и мы остаемся одни.
О проекте
О подписке