Еще минуту назад над волнами мелькала ее рука с выставленным средним пальцем, и вот ни руки, ни пальца, ни макушки рыжей головы. Если бы она медленно ушла под воду, как Терминатор в кипящую лаву с жестом «Все окей»… Но нет. Она исчезла мгновенно, и я не могла понять, шутит она или всерьез.
Я стояла у кромки моря, чтобы вода не касалась босых ног, и считала до десяти. Сердце стучало где-то у горла, там, где его быть не должно. «Дура, какая же ты дура, Сашка» – думала я, и непонятно было, к кому я обращаюсь. Ту, что, возможно, тонула сейчас в двадцати метрах от берега, тоже звали Саша.
Раз… Два… Три…
Я не знала, что делать. Или не делать. Признаться, я хотела, чтобы она утонула.
Когда в нашей семье появилась вторая Сашка, первую, то есть меня, стали называть Александрой. Я ненавидела это имя. «Ну, ты же старше, – говорила мама. – Так звучит солиднее». Да не хотела я звучать солиднее, мне было двенадцать! Сашка объявилась вслед за дядей Борей. Конечно, никаким дядей мамин любовник мне не являлся, но называть его следовало именно так. Сашка была его дочерью. Ее мать умерла, и дядя Боря привел Сашку к нам. Сначала она заняла мое имя («У девочки горе, не жалуйся»), потом мою кровать («У девочки горе, пусть поспит в твоей комнате, а ты займешь гостевую»), наконец, мою маму («У девочки горе, ей нужна поддержка больше, чем тебе»). О моем горе почему-то никто не вспоминал. Конечно, мне же было всего три, когда он… Неважно. Сашка, между прочим, от горя быстро оправилась, но виду не подавала. Дразнила меня жирдяйкой, а когда я звала маму, ударялась в слезы. Щипала меня в машине, а когда я звала маму… Ну, схема понятна.
Четыре. Пять. Шесть.
Я все ждала, когда рыжая голова появится над водой. Шутит? Наверняка шутит. Знает же. Когда дядя Боря хлопнул в ладоши и спросил, как всегда начиная любое предложение с «а»: «А угадайте, куда я везу своих девчонок?», у меня предательски свело живот. Про летний домик на берегу Азовского моря он прожужжал нам уши всю зиму, и я надеялась, что пока мы до него доберемся, домик успеет сгореть, или его смоет, или его съедят термиты… Мама и Сашка выбирали купальники на Озоне, а меня тошнило. Что говорить про море… Я даже мылась только под душем, никогда не набирая в ванну воды, и мама должна была все время стоять по ту сторону занавески и разговаривать со мной. Потом долго растирать полотенцем кожу до красноты, чтобы унять дрожь. Конечно же, Сашка обо всем прознала. «Жирдяйку» сменила «зассыха». Новое прозвище хотя бы было правдой. Мы подрались. Мама встала на сторону «девочки-в-горе». Теперь эта девочка тонула, а я стояла на берегу и не могла сдвинуться с места.
Семь, восемь…
Может, и не шутит. Ну и пусть тонет. Бежать за мамой и дядей Борей далеко. От пляжа до домика приходилось карабкаться по тропе вверх минут десять. Звать на помощь – не услышат. Никто не услышит. «А давайте поедем до начала сезона, пока нет туристов» – «Какая хорошая идея, Боренька». Нас отпустили вдвоем на пустынный пляж, взяв обещание, что мы будем плескаться у берега. «А там мелко, – махнул рукой дядя Боря. – Как раз для малышни». Я не хотела идти, но мама сказала, что дышать морем полезно. Сашка побежала вперед, толкнув меня и заорав на весь пляж: «Зассыха!». Бросилась в воду, демонстрируя, как умеет плавать, а потом все плыла и плыла, дальше от берега. Я крикнула: «За буйки не заплывай!», а она вскинула средний палец. И исчезла.
Девять… Десять.
Сердце стучало уже не в горле, а будто в самой голове. Второй Сашки не будет. Ее и не должно быть. Мое имя, моя комната, моя мама вернутся ко мне. Все будет как прежде. Мама будет приходить ко мне в комнату, целовать перед сном и говорить: «Саша, моя Саша», а не как вчера: «У тебя теперь младшая сестра, Александра, повзрослей уже». Я всего-то на год старше! И никакая она мне не сестра!
Я не помню, как оказалась в море. Молотила руками и ногами, глотала соленую воду. Она обжигала горло, душила крик. Я тонула. Второй Сашки не будет. Меня. Та, нужная Сашка вернется домой, в свою комнату, к своей маме. Обо мне никто и не вспомнит. Так, была у нас одна зассыха… Плавать не умела, воды боялась. Но у нас другая Сашка есть. Она ничего не боится. Я хватала ртом воздух, в глазах темнело. Чьи-то руки подхватили меня и толкнули обратно, на мягкий песок.
– Ты чего в воду полезла, ненормальная? Ты же плавать не умеешь!
– Я думала, ты тонешь! – Я стояла на четвереньках, отплевываясь, пыталась отдышаться.
– Вот дура!
– Сама ты дура!
Сашка плюхнулась рядом, отжимая рыжие волосы.
– Я в бассейн хожу с трех лет! А ты воды боишься, зассыха!
– Потому что у меня папа в море утонул…
Я отирала рукой слёзы, размазывая по щекам мокрый песок. Сашка помолчала, потом спросила тихо:
– Так ты меня спасти хотела, что ли? Правда подумала, что я тону?
– Может и не хотела, – шмыгнула я носом. – Да только ты теперь моя сестра.
Сашка фыркнула, но ничего не сказала.
Мы сидели рядом, едва касаясь друг друга плечами. Волна лизала босые ноги, но было почти не страшно.
Маслов не верил в приметы, кроме, пожалуй, одной: если снимешь халат за пятнадцать минут до конца смены – мол, тишь да гладь, ну точно уже никого не будет, – жди, что наверняка нелегкая кого-нибудь да принесет. Но Маслова заняли мысли о замороженных котлетках, ждущих дома на ужин – вот дурья башка, забыл с утра разморозить, – потом увлек непритязательный треп с медсестрой, которая поправляла у зеркала челку под шапочкой и болтала про тик-так или про тик-ток – черт их разберет, молодо-зелено. Маслов уже стащил один рукав, когда дверь в кабинет распахнула санитарка:
– Там… Вызывают. – Она, запыхавшись, махала руками. – Привезли… Авария. Вызывают срочно.
Ну, как тут не верить в приметы? Маслов даже не удивился, натянул рукав обратно, решительно отодвинул санитарку и зашагал по коридору. Мысли от замороженных котлеток возвращались в привычный рабочий поток. Операционная. Вводные данные: таксист скончался на месте, а пассажир – вот, без сознания. Множественные переломы, рваные раны, внутреннее кровоизлияние, да всё, как обычно, впрочем, всё, как всегда, одно и то же, одно и то же… Маслов коротко скомандовал подать перчатки, а потом остановился. Нет, не всё как обычно, не всё… Из-за удара в лобовое стекло верхняя половина лица была залита кровью, густой, темной, цвета переспелой вишни, но нижняя часть… Да, нижней вполне хватило. Маслов узнал. Заячья губа со съехавшим вправо желобком – его еще фильтрумом называют, зачем-то вспомнил Маслов – да, желобок этот кривой, будто ангел промазал, прикладывая палец к губам новорожденного младенца. Из-за уродливой заячьей губы казалось, что он ухмыляется, глупо, зло, даже если не ухмылялся, даже если плакал, даже если бился в истерике, как тогда, в зале суда… Маслов узнал.
На месте, где только что было солнечное сплетение, зияла черная дыра.
В суде Иван Бережной изобразил припадок, хотя, черт его знает, может, и не изобразил. Плакал, долго плакал. Казалось, ухмыляется, и слезы такие крупные, с горох. Признался, что справку подделал. А что, липовые справки – не новость, каких-то семьсот рублей, и ты за рулем. Только на кой черт тебе понадобилось за руль? Что, мало в городе троллейбусов, автобусов, трамваев? Метро тебе на что? Да и тачка была не то чтобы такая, на которой девчонок возить не стыдно. Лада, господи, да сдалась тебе эта лада? Так бабки в перерыве говорили, в коридоре. Свидетельницы. Маслов слышал. Маслов как будто даже понимал, зачем справка, зачем лада, зачем парню за руль. Потаксовать, подзаработать. Молодо-зелено. Никто не выходит из дома с мыслью: сегодня я случайно умру. Или: сегодня я случайно убью человека. Нет, все выходят с мыслью: сегодня пронесет.
Никто не думает утром, за завтраком, раздражаясь на жену за подгоревшую яичницу: вот, сейчас я вижу ее в последний раз. И Маслов не думал. Голова болела, сильно, всё из рук валилось. Вчера на операционном столе совсем молоденький парень умер, Маслов не привык еще. Первый раз пришлось самому родителям сообщать. Ночь не спал. Катюша прибежала, сонная еще, в пижаме смешной с медвежатами или зайцами… Да, точно с зайцами, как он мог забыть.
– Пап, пап, послушай, что мне приснилось…
– Не сейчас, Катюш, давай ты мне вечером всё расскажешь, ладно?
– Пап…
– Катя, не мешай!
Потом, всё потом. Жена ничего не сказала, только обняла сзади, поцеловала в шею. А он ей про яичницу, дурак.
Медсестры спрашивали: вам плохо? Принести воды? Маслов смотрел на заячью губу, на съехавший вправо желобок. Черная дыра расползалась в животе.
Не навреди, не навреди, не навреди.
А что, никто и не узнает. Не врачебная ошибка, нет. Оно само. Так бывает. Не успели спасти. Просто помедлить, немного, совсем чуть-чуть.
Приступы эпилепсии за рулем случаются нечасто, но случаются. Вот у Ивана Бережного случился. Газ вместо тормоза. Въехал в остановку. На остановке бабки стояли, ехали на рынок или в собес, куда они там едут с утра пораньше. Им бы уже не на рынок, а на тот свет, прости господи. Но лада въехала в молодую женщину с пятилетним ребенком. Девочкой. Годы прошли, годы, а Маслов всё маялся, что же тогда приснилось Катюше.
Когда Маслов спустя четыре часа вышел из операционной, ему навстречу с кушетки поднялась девчушка, лет пятнадцати, не больше, с тонкой белобрысой косичкой, заплаканная, дрожащая. Заглядывала в глаза, пыталась прочесть по лицу, спросить боялась – казалось, стоит только открыть рот, как не выдержит, разрыдается. Маслов подумал, вот ведь как, фамилия у нее Бережная, а все наверняка путают, ставят ударение на первый слог…
В актовом зале было душно, окна не открывались, все хотели побыстрее забрать дипломы, поехать отмечать наконец – не в студенческой столовке, в которой всегда пахло лекарствами, а в ресторане, настоящем, «Седьмое небо», что на Останкинской телебашне – у кого-то там родственница работала, достала пригласительные, и все шептались только о нем. Обещали коньяк, хороший, армянский, и сногсшибательный вид на город, конечно. Ректора слушали вполуха, каждый год одна и та же торжественная речь, хоть бы раз ошибся в порядке слов. Маслов тоже слушал рассеянно, переживал, что не хватит денег на ресторан. Когда начали читать присягу, Маслов думал, как странно, все знают слова «Не навреди», а ведь в клятве Гиппократа их нет. «Быть всегда готовым оказать медицинскую помощь», – хором повторяли вслед за ректором выпускники, и Маслов вместе с ними, а в голове у него крутилось только: «Не навреди, не навреди, не навреди».
Не навреди, не убий.
«Седьмое небо» ближе всех мест по высоте оказалось к богу. В ресторане, который медленно вращался на высоте трехсот метров над землей, когда все веселились и распивали «Двин», Маслов смотрел в панорамное окно, но не Москву он видел, а весь мир, который он, Маслов, теперь точно спасет, никогда не оступится, никогда не навредит. Никогда не нарушит клятву. Никогда, даже если черная дыра от солнечного сплетения расползется до самого сердца.
О проекте
О подписке