Читать книгу «Учебник рисования. Том 1» онлайн полностью📖 — Максима Кантора — MyBook.

– Ах, как это трудно – понять себя. Чего нам не хватает, так это культуры. Культура должна проявляться буквально во всем. Ведь что такое культура? А? В Равенне, например, – говорил отец Николай, – великолепная форель. И это не мешает смотреть на мозаики. Головокружительная красота – дух захватывает; мозаики, от которых сердце бьется так, что аж в ушах звенит, и когда от всего этого хочется просто, вульгарно передохнуть, спускаешься с холма, и слева… Вы бывали в Равенне? – спросил он Рихтера.

– Да. То есть сам не бывал, – сбитый с толку Рихтер развел руками, – но мозаики знаю. По книгам.

– Я сейчас о другом. Так вот, обычный, совершенно ординарный ресторанчик, из тех, куда заходят на бегу, перехватить кусок на скорую руку. Ждешь там найти какую-нибудь позавчерашнюю пиццу. Думаешь, вот сейчас шмякнут на тарелку кусок прогорклой мерзости. Но подают свежайшую, только что пойманную и, наверное, доставленную с озера Фузаро – форель. Жарят на рашпере, хрустящая корочка, золотистая, – кстати, хребет у форели отделяется на удивление легко – поливаешь ее лимоном – и с холодным Фраскате…

– Прекрати, Николай – говорил Татарников, – у меня язва, и от твоих рассказов может приступ начаться.

– Это ведь все вместе, Сереженька. Нельзя культуру расчленять на составные части. Какие теперь фронтиры, какие границы? Общий дом, одна территория. Вот ездили мы в Ватикан этим маем, жара страшнейшая, Рим просто плавился. Все буквально истомились по купанию. Филарет говорит: Римини, Римини – потому что помнит, какие там пляжи. Античные еще пляжи. Конференция заканчивается, выходим на площадь – и на тебе: автобус до Монте-Карло. Далековато, конечно, но…

Струев пожал плечо протоиерею, погладил по рукаву Рихтера, оскалился на Татарникова и двинулся дальше. Следующую группу образовали Ефим Шухман, Слава, секретарь Басманова, и Осип Стремовский.

Колумнист «Русской мысли» Ефим Шухман, бескомпромиссный публицист, плохо ориентировался в толпе незнакомых людей. Его парижский опыт подсказал ему выбрать в собеседники человека молодого и думающего, одетого скромно, но чисто: таким оказался секретарь Германа Басманова. Держа юношу под локоть, Шухман излагал ему азы гражданских прав и свобод. Секретарь Слава, привыкший в приемной выслушивать что угодно, терпеливо кивал. Художник Стремовский держал Славу за другой локоть, глядел на Шухмана с почтением и подтверждал Славе его слова.

– Задача сложнейшая, – сказал Шухман. – Не советую обольщаться. Если хотите знать мое мнение, я решительно не советую обольщаться. Ждать, что завтра в этой стране будет рай, – я не советую. Могу пояснить почему (если интересно мое мнение). Вам требуется построить открытое общество. К тому же надо научиться жить в открытом обществе. Менталитет этой страны (понимаете меня?) иной. Я, например (возьмем меня, рассмотрим мой опыт), каждую мелочь должен был учить заново. Понимаете?

– Надо почувствовать дух времени, – поддержал Стремовский. Он говорил в другое ухо Славе, и в голове у того стоял шум. – Открытое общество, – резко сказал Стремовский, – это прежде всего информационное поле. Отсутствие информации не дает почувствовать дух времени.

– Справедливо, – Шухман благосклонно встретил помощь. – Если хотите знать мое личное мнение, вам предстоит учить азбуку с самого начала.

– Придется снова учиться ходить, – строго сказал Стремовский Славе, а тот терпеливо кивнул, он был обучен слушать начальство.

Струев миновал эту группу, погладил Славу по рукаву и сказал: «Вас, кажется, Герман Федорович ищет».

В следующей группе – в нее входили тот самый носатый юноша, что предложил бить часы, эссеист Яков Шайзенштейн, культурологи Роза Кранц и Голда Стерн и совсем юная девушка Люся Свистоплясова – говорили о любви.

– Я ее где-то встречал, – сказал Яков и показал на стриженую девушку, – к сожалению, не в своем гареме.

– Это Юлия Мерцалова. Жена Маркина.

– Виктора Маркина? Диссидента?

– А до него Лени Голенищева. Мерцалова, она же Маркина, она же Голенищева.

– С Маркиным она давно?

– Лет пять.

Когда приблизился Струев, Шайзенштейн сказал:

– В искусстве гоняются за оригиналом. А в любви достаточно репродукции.

– Я сразу пишу копию, чтобы вопросов не возникало, – сказал Струев. – Если невозможно среду преодолеть, надо с ней слиться и разрушить изнутри.

– Страсть разрушает, – заметила Голда Стерн, – не потому, что копирует чужую страсть, – и она поискала глазами Бориса Кузина.

– Верно, – сказала Роза Кранц и тоже поискала глазами Бориса Кузина, – схожих чувств не бывает. Но язык страстей часто похож.

– Ну вот, – подхватил Шайзенштейн, – а меня в редакциях корят за ненормативную лексику. Я матерюсь с одной целью: сделать текст доступным пониманию девушек.

VII

Так проходил этот памятный для Москвы вернисаж. День этот впоследствии вспоминали как веху и, действительно, по совету искусствоведа Рихтера сверяли по нему время. Однако проходил этот день легко, сам не замечая своей значительности. Только зрители, энтузиасты, такие как Павел или Лиза, оставались возбужденными весь вечер и не могли успокоиться. Сами же участники быстро освоились со своим новым положением и вели себя непринужденно. Обмен визитными карточками, приглашения продолжить этот приятный вечер в гостях, назначение свиданий – вечер завершался, как и полагается.

Советник Фергнюген получил приглашение на обед от жены художника Гузкина, той самой, что получила в подарок часы, а до того лишилась супницы. Супруг ее, Гриша Гузкин, познакомившись с австрийским послом, уже обсуждал заказ на портрет с Эдиком Пинкисевичем. «Представляешь, – говорил Гузкин, – он сын Крайского, самого канцлера. Денег, думаю, в семье хватает». – «Ты сначала сделай вид, что хочешь подарить, – советовал Пинкисевич, нахмурившись, – он, конечно, откажется. Тогда ты скажи так: ну неудобно же мне с вас брать реальную стоимость. И пусть он покрутится». Первачев нашел в толпе диссидента Маркина, и ветераны правозащитного движения предались воспоминаниям. Они рассказали молодежи о том, как в семидесятых, едва «оттепель» закончилась, их обоих вызвали на допрос на Лубянку к одному и тому же следователю и они познакомились в коридоре ГБ. При знакомстве, утверждала легенда, Первачев достал из кармана фляжку с ромом (а он всегда ходил с фляжкой рома, еще со времен войны), и они хлебнули по фронтовому глотку прямо на Лубянке. Встретившись теперь вновь, они договорились отмечать ежегодно тот самый день допроса. «И напиваться ромом до поросячьего визга!» – кричал Первачев. Леонид Голенищев, отойдя в сторону с Басмановым, говорил с ним о реорганизации Министерства культуры. «Вы с вашим опытом, Леонид, могли бы возглавить подразделение современного искусства, ориентированное на контакты с Западом. Ведь сколько возможностей!» – «Вы знаете мои принципы, Герман. Никаких компромиссов». – «Помилуйте, какие компромиссы? Министром будет свой, адекватный человек. Знаете Аркашу Ситного?» Пинкисевич, представленный Дюренматту, описывал советский быт. Как и всегда, он был подробен в деталях, настойчив в сетованиях: «Два раза в месяц протечки, санузел просто не справляется, весь пол в экскрементах. Надо убирать, мыть, вытаскивать ведра с этой мерзостью. Все руки, простите, в говне, – и Пинкисевич совал Дюренматту под нос свои руки, на тот момент как раз относительно чистые. – Приходится отдавать время, которое посвятил бы работе. Я полагаю, у вас, Фридрих, художникам все-таки создали подходящие, человеческие условия?» – «О да, – уверял Дюренматт, – создали». Фотограф Горелов и буддист Бештау разговаривали о дачах на Рублевском шоссе. «Хочешь, скажу честно? – спрашивал Горелов, и буддист кивал, он хотел именно этого. – Теперь время такое – надо покупать! – убеждал Горелов, который никогда не видел больше трех рублей одновременно. – Вложишь копейку, продашь за миллион». Глаза буддиста сверкали. Луговой составлял с Кузиным и Пайпсом-Чимни портфель будущего журнала. Кузин плавно поводил в воздухе руками, изображая эллипсы, Луговой своей единственной рукой сек эти эллипсы наотмашь, Пайпс-Чимни смотрел на них, прищурившись: «Гляди-ка, ведь и впрямь взялись за дело! Любопытно, что же победит в этой стране сегодня – икона или топор?» Чарльз Пайпс-Чимни согласился напечатать в будущем журнале пару страниц из будущей книги. Как же назовет он свой новый труд о России? Наверное, опять что-нибудь парадоксальное придумает. «Кнут и пряник»? «Подкова и плеть»? Пайпс-Чимни загадочно щурился и на прямые вопросы не отвечал; уж он придумает, как назвать, можете не волноваться – обобщит, да еще как! Колумнист Ефим Шухман рассказывал Розе Кранц, какие гонорары платят в Париже за передовую в газете. «Поймите, Роза, – трезво, спокойно объяснял Шухман, – всякий труд должен быть оплачен. Если деятельность просветительская, – это не значит, что работать вы должны даром». – «Нам еще предстоит научиться логике свободных людей в свободном мире», – отвечала Роза Кранц. «В этой стране, – Шухман, подобно большинству свободомыслящих людей, именовал Россию ”этой страной”, подчеркивая дистанцию между Россией и собой, – в этой стране не принято уважать труд. Между тем уважение к труду есть условие цивилизации. Например, если меня приглашают на коллоквиум, я настаиваю, чтобы мне оплатили не только такси, но и время, которое я провожу в дороге, пока еду на такси. Это компенсация того, что я потенциально мог заработать в это время, не так ли?» – «Так может рассуждать лишь свободный человек, – говорила Роза, – нам в этой стране требуется изжить рабское сознание». Тушинский, фон Шмальц и Шайзенштейн говорили о будущем аукционе Сотбис, где русские картины получат истинную цену. «Рынок, – повторял Тушинский, – рынок, рынок. Гарантия свободы – это рынок». – «Погодите, – говорил Шайзенштейн, – вот появится рынок, а значит, и фальшивки, и воровство – все полезет». – «Что делать, – говорил фон Шмальц, – это нормальная жизнь культуры». Люся Свистоплясова, особа беззастенчивая, убеждала отца Павлинова взять ее в паломничество. «Прокатимся мы с вами, отец, – говорила Свистоплясова и улыбалась хищно, – по святым, так сказать, местам». Протоиерей благосклонно улыбался и называл Люсю «дочь моя». Алина Багратион, продолжавшая обнимать Павла за талию, произнесла: «А где же ваши произведения?» Павел дернулся в ее объятиях, освободиться не смог и ничего не сказал в ответ.

– А вы, – спросила стриженая девушка у Павла, – тоже художник?

Она уже шла к мужу и вдруг обернулась назад, и взгляд ее карих осенних глаз прочертил темную линию от нее к Павлу. Ее взгляд был как выпад, он походил на движение живописца, стремительное, неуловимое движение к холсту – мазок кисти, нагруженной краской. Павел почти увидел эту осеннюю краску, эту темную радугу взгляда, проведенную между ними. Так в иконах Треченто изображали нисхождение Святого Духа: властная линия, пересекающая пространство, перечеркивающая суету, отменяющая пустые будни.

Павел обычно стеснялся сказать, что он художник. Орден искусства, рыцарем которого он себя считал, запрещал всуе говорить о творчестве. Он находился в том счастливом возрасте, когда выставки, продажи, коллекционеры, эти неминуемые спутники творчества, еще не вошли в его жизнь. Ему вообще казалось, что следовало бы вовсе обойтись без выставок и зрителей. Но сегодня случился особенный день. Оказалось, произведения не просто жили в священной реальности, но сумели изменить реальность земную. Совсем как тогда на Монмартре. Совсем как в прочитанных книгах.

Опьяненный и девушкой, и выставкой, он серьезно подтвердил, что да, он – художник.

– Я бы хотела увидеть ваши работы.

– Когда вам удобно? – спросил Павел.

И не услышал ответ, потому что именно в эту самую минуту сероглазая зрительница Лиза приблизилась к компании и, выделив Лугового как старшего, спросила, и, как обычно бывает с неискушенными в светских беседах людьми, спросила очень громко, словно всем ее вопрос должен был быть интересен:

– Скажите, а вот то, что мы видим, – это действительно второй авангард?

– Да, – сказал Однорукий Двурушник, – теперь это несомненно.

– Но ведь когда случился первый авангард в России, он одновременно был в разных странах, это правда?

– Действительно. Такие вещи возникают, как правило, параллельно в разных культурах. Во всяком случае, и в Германии, и в Италии, и во Франции, и в России авангард дал знать о себе почти одновременно.

– И значит, теперь авангард тоже сразу во многих местах?

– Думаю, что сходные процессы можно наблюдать и в других странах.

– Скажите, я верно понимаю, что авангард приходит тогда, когда старое уже никуда не годится?

– Это немного резко сказано, милая моя, но, конечно же, авангард как явление социальное напрямую связан с кризисным состоянием общества.

– Но если сейчас весь мир переживает кризис, тогда что же мы празднуем?

2

Стойка живописца, описанная выше, сделалась нужна только с появлением холста. Прежде в свободном шаге не было необходимости. Только в общении с холстом художник приобрел осанку фехтовальщика. Связано это с тем, что неожиданно художник остался перед миром один: исчез предмет ремесленного труда (доска, стена, камень), защищающий его от мира и предполагающий строгую позу ремесленника; а холст – не вполне предмет: это лишь занавес, скрывающий – или приоткрывающий – бесконечное пространство. Работая с ним, художник сосредоточен не на его поверхности, а на том, что грезится сквозь нее, на том, что является за зыбкими колебаниями материи. Он может отдаться фантазии; оттого он и ходит по мастерской так легко и быстро, словно шаг к холсту проведет его сквозь картину – в неизвестную даль. Вовсе не случайно холст напоминает парус корабля, а иные художники даже писали картины на парусине. Мольберт – точно мачта с реями, и когда холст воздвигается над ним и белый прямоугольник его трепещет в воздухе, ощущаешь томление, точно при виде отплывающего корабля; скрип рангоута и лееров слышится в скрипе подрамника.

До того как появился холст, изображение наносили на незыблемые поверхности. Доска, покрытая левкасом, и стена, приготовленная под фреску, требуют смирения. Материал не терпит переделок, художник должен склониться перед ним. Иконописец сидит, согнувшись перед доской, мастер, выполняющий фреску, неподвижен на лесах – он не расхаживает с палитрой по мастерской. Изображение, нанесенное на твердую поверхность, всегда определенно – даже дух святой имеет строгую форму, даже сияние вокруг головы имеет четкие очертания. Соответственно и постановка руки – и всего тела – рисующего должна быть раз и навсегда определенной. Твердая поверхность не знает неизвестной дали – все, что удалено на картине, столь же внятно и ясно, как и то, что вблизи. Иное дело вибрирующий, дрожащий холст, прогибающийся под рукой, провисающий под холодным ветром, натягивающийся до звона в жару. Холст трепещет, как флаг, наполняется воздухом, как парус. Художник управляет им, точно матрос парусом, – направляя холст через дали и расстояния. Художник стоит перед холстом, точно воин у знамени: холст символизирует славу и дерзание, – и точно шпагой салютует ему художник своей кистью.

Живопись масляными красками на холсте доминировала в мире недолго – с XV по XX век, всего пятьсот лет. Ни резчики по дереву, ни мастера икон и средневековых фресок не знали той свободной позы, какая появилась в мастерских Возрождения, не знали осанки Тициана и Леонардо, поступи Веласкеса, расправленных плеч Рембрандта. Карл V нагибался, чтобы поднять оброненную Тицианом кисть; Леонардо описывал преимущества живописца перед ремесленниками – скульптором, зодчим, ювелиром: живописец не унижен трудом. Свободная поступь художника, та, что увековечена Веласкесом в «Менинах», орнанским мастером в картине «Доброе утро, Курбе», Ван Гогом в его стремительной картине «На работу», – эта свободная поступь исчезнет, когда холст – как материал, присущий эстетике Ренессанса, – уйдет в прошлое. Картину вытеснит иная форма деятельности, соответственно изменится и поза художника. Человеку, именующему себя художником сегодня, случается подолгу застывать в какой-либо неудобной и смешной позе, если он производит то, что называется «перформансом». Нередко от него требуется унизить себя, чтобы развлечь публику: например, раздеться донага, встать на четвереньки, прыгать на одной ноге. Искусство ушло от неведомого, парус спущен, корабль достиг гавани. Творчество вернулось к предмету – теперь таким предметом стала не стена и не доска, а сам автор: он должен сделать свое собственное существо забавным, чтобы обратить на себя внимание.

Нужда в горделивой позе художника быстро пройдет, и она легко будет заменена позой лакея или официанта.

1
...