Читать книгу «Чертополох и терн. Возрождение Возрождения» онлайн полностью📖 — Максима Кантора — MyBook.

Важно, что влияние предшественников ограничивается лишь технической стороной. То, что вдохновляет предшественников, Рубенсу чуждо. Микеланджело и Тициан – убежденные республиканцы. Флорентийская республика и статус свободного гражданина настолько значимы для Микеланджело, что он покидает Флоренцию, едва вернулась тирания Медичи; все творчество Микеланджело – это утопия свободной республики; Венецианская республика, самая долговечная и богатая из всех известных республик, славится независимостью, именно это формирует надменный характер Тициана; художник любит роскошь, как многие венецианцы, но воспринимает ее как знак республиканской независимости. Соотечественник Рубенса, Питер Брейгель-старший, отстаивает принцип крестьянской коммуны и сопротивления. Впрочем, уже сын Брейгеля Мужицкого, Ян Брейгель-Бархатный, сотрудничает с Рубенсом в ипостаси колониального художника, приняв логику старшего товарища.

Рубенс примером доказал: колониальный художник может возвыситься в метрополии. Ни твердость Брейгеля, ни гордость Тициана, ни – тем более – независимость Микеланджело его не блазнят. Рубенс обладает исключительно гибким позвоночником. Фламандец пишет портреты правящей Габсбургской династии наряду с Веласкесом, но если для Веласкеса испанские короли естественные сюзерены, то для Рубенса это оккупанты. Возможно, если бы не произошла Нидерландская революция, восстание гезов, и если бы Северные Нидерланды не освободились, так вопрос ставить было бы нельзя. Но восстание Вильгельма Оранского произошло, следствием его стала Восьмидесятилетняя война Испании с Голландией; Голландия свободна ценой большой крови – а Фландрия приняла статус зависимый. Фландрия, страна, прославленная неукротимым нравом населения, родина тех самых мужиков, про которых хронисты писали, что «один фламандский мужик с годендагом стоит трех французских рыцарей», именно эта вольнолюбивая страна, глядя на голландскую войну, смирилась с выгодами жизни в мирной колонии. Некогда, еще во время Великого герцогства Бургундского, мятежный Гент не давал покоя Филиппу Доброму; но против Габсбургов Гент не восстает: преимущество быть колонией во время всеобщей резни осознано всеми. При жизни Рубенса Фландрией формально правили Филипп II до 1598 г., затем его дочь Изабелла Клара Евгения вместе с супругом Альбрехтом VII и, наконец, Филипп IV, король Испании и Португалии, вплоть до самой смерти художника. Рубенс оставил портреты всех своих повелителей. Долгое время художник жил в Мадриде при дворе Габсбургов. Конный портрет Филиппа II (1628, Прадо) – образец сервильной живописи. Правление Филиппа II – время торжества инквизиции, король лично присутствовал на аутодафе; Рубенс изобразил благообразного вельможу с перламутровым лицом. Рубенс писал портреты Изабеллы Клары Евгении, дочери Филиппа II, регулярно на протяжении тридцати пяти лет, первый портрет датирован 1590 г., последний 1625 г., в том числе пишет ее парный портрет вместе с супругом Альбрехтом VII в 1623 г. Изабелла Клара Евгения, штатгальтер Испанских Нидерландов, делает художника своим политическим советником в 1623 г. и посылает его с дипломатической миссией в Гаагу умиротворять северные провинции. Миссия закончилась ничем, но демонстрирует готовность Рубенса к услугам такого рода. Портреты Филиппа IV Рубенс пишет постоянно, причем в 1645 г. создает конный портрет монарха, ничем не отличимый от портрета его дедушки Филиппа II, впрочем, количество ангелов в небесах удвоилось. Разумеется, художник создает портрет и кардинал-инфанта Фердинанда, брата Филиппа IV, который становится штатгальтером Испанских Нидерландов после Изабеллы Клары Евгении. Пишет мастер и эрцгерцога Фердинанда Австрийского, отдавая дань также австрийской ветви Габсбургов; в конце концов, австрийские Габсбурги существенные для фламандца персоны – валлонская Фландрия принадлежит австрийской ветви. Здесь важно отметить то, что все перечисленные портретируемые – фактические властители родины Рубенса. Равно художник посещал и Францию, которой не столь давно принадлежали фламандские земли, отошедшие к ней от герцогства Бургундского и по мадридскому договору переданные в управление австрийскому дому Габсбургов. Рубенс пишет бывших сюзеренов Фландрии, тем паче что Франция продолжает заявлять права на Артуа и повернуться может по-всякому, – мастер создает два портрета Анны Австрийской (например, «Портрет Анны Австрийской», 1621–1625).

Равно Рубенс служил и английскому двору – куда, к Карлу Стюарту, переехал его ученик Антонис ван Дейк; но и сам Рубенс выполняет конный портрет герцога Бэкингема. Выполнить данный портрет тем легче, что Рубенс заранее знает, как он напишет холст. Конный портрет Филиппа II, конный портрет Филиппа IV, конный портрет герцога Бэкингема и конный портрет кардинала-инфанта Фердинанда ничем не отличаются друг от друга; отыскать десять отличий в этих картинах возможно, но не просто. Картины выполнены по одному лекалу, с той же композицией, с тем же разворотом всадника, в небесах зависли те же ангелы, да и колорит картин одинаковый. Рубенс выполняет абсолютно идентичные произведения с равнодушным профессиональным цинизмом. Цинизм усугубляется тем, что Рубенс пишет политических противников: Англия воюет с Испанией – но это не мешает портрету Филиппа IV походить на портрет герцога Бэкингема в каждой детали. Рубенс возведен во дворянство как английской короной, так и испанской, происходят эти радостные события с разницей в один год; получить отличие от обеих воюющих сторон (скажем, одновременно от Черчилля и Гитлера) – поистине верх дипломатического искусства.

Жизнь Рубенса и его отношения с правителями стали примером искренне беспринципного служения короне и до сих пор служат индульгенцией всякому художнику, поставившему кисть на службу рынку и власти. Артистизм оправдывает все; художник Средневековья вряд ли мог публично сознаться в том, что верует в Магомета, и при этом писать христианский алтарь – однако мастер Нового времени считает и религиозные, и гражданские убеждения вторичными по отношению к профессиональному мастерству. Обслуживать правителей страны, колонизировавшей твою собственную страну, – такое нечасто, но встречается среди художников. Скажем, Дерен и Вламинк посещали Германию в то время, когда Франция была оккупирована Третьим рейхом. Рубенс, хотя и воспроизводит пластику Микеланджело и палитру Тициана, обладает отличным от них характером; Тициан и Микеланджело республиканцы, Рубенс – искренний коллаборационист.

В шокирующей беспринципности есть обаяние: Рубенса легко упрекнуть в цинизме, зато невозможно упрекнуть в лицемерии. Он объявляет, что служит сразу всем, это искреннее соглашательство. Невозможно упрекнуть человека в том, что он и не думает скрывать. Рубенс не проповедник, но, кажется, это искупается тем, что он не ханжа. Если бы можно было выдумать художника, во всем полярного Караваджо, это был бы Питер-Пауль Рубенс. Он – анти-Караваджо: не пропагандист, но циник. Во времена Рубенса противостояние гвельфов и гибеллинов уже неактуально, Тридцатилетняя война все смешала; но если рассуждать в тех, уже устаревших, терминах, надо бы обозначить Караваджо как идеолога гвельфов, а Рубенса назвать пропагандистом Священной Римской империи. Но и это было бы неверным заключением, поскольку Рубенс служит любой власти.

Власть своего рода стихия, вероятно, Рубенс переживает то же возбуждение, сталкивая львов с тиграми, какое испытывает, рисуя одновременно Бэкингема и Габсбурга. Вспенить страсти и уравновесить композицию – характерный прием Рубенса; художник любит сталкивать стихии и материалы; обожает сравнивать розовую мягкую плоть и жесткие серые доспехи; сопоставляет мужское загорелое мускулистое тело с рыхлым бледным женским. Столкнув природные начала, мастер находит везде разумный баланс. Так происходит не от того, что художник следует Аристотелевой теории разумной середины; просто в театре рубенсовских масок ничто не имеет окончательной цены, все величины переменные. Он заставляет любую композицию вскипеть, а когда пена опадет, зритель видит, что ничего особенного не случилось.

Релятивизм как условие артистизма – этот лозунг перечеркнул усилия Ренессанса, как реальность Тридцатилетней войны перечеркнула утопии Мора и Рабле. В отличие от ренессансных мастеров, мучившихся в сомнениях, Рубенс не ведает сомнений вовсе; он виртуоз и играет на любую тему. В его картинах есть и нимфы, и сатиры, и тритоны – и одновременно святые, мученики и Богоматерь; Рубенс подменил идею синтеза античности и христианства идеей тотального релятивизма; это не синтез, но грандиозное вселенское соглашательство. Помимо прочего, в качестве универсального пропагандиста он вынужден работать сразу на многих и ни от одного заказа не в силах отказаться. К нему обращается Изабелла Клара Евгения с заказом написать Триумф Евхаристии – сложная работа; иному мастеру Ренессанса потребовалось бы несколько лет – он берется за этот труд; одновременно Мария Медичи выдвигает требование написать двадцать четыре полотна, славящих ее жизнь и время регентства. Двадцать четыре гигантских картины. Рубенс берется и за это. Те объемы работы, что у Микеланджело занимали годы, мастерская Рубенса выполняет, словно играя. Небывалой работоспособностью Рубенс стирает границы между католической, преимущественно живописной, и протестантской, преимущественно графической, культурами. Рубенс доказал, что в пропаганде живопись не уступит графике. Передвижениями по Европе Рубенс стирает границы меж странами – и это во время войны. Говорят, Рубенс доказал, что искусство выше политики. Выше политики искусство или же оно служит политике – в случае Рубенса это не особенно важно: Рубенс изъял из искусства моральную составляющую – слово «служение» утратило всякий смысл. В картине может быть какой угодно сюжет, «Триумф правды» (Рубенс писал и такое) или «Оплакивание Христа», слезы, морщины, жесты будут изображены; искреннего переживания в этих картинах нет и быть не может. Однако есть нечто иное, и это новое качество живописи – обильной, темпераментной, изображающей привычные сюжеты, но с новым триумфальным звучанием – необходимо определить.

В сущности, Рубенс – отец китча. Это слово не следует считать оскорблением; это лишь один из путей развития живописи, утратившей моральный стимул. Если живопись, которая по своей субстанциональной сущности является рефлексией, начинает угождать вкусам власти, она естественным образом превращается в китч; так философ, сделавшись идеологом, теряет гибкость мышления, зато обретает напор. Рубенс не первый, вступивший на этот путь; перевести высокий сюжет в декоративный, угождать вкусам аморального правителя, приспосабливать евангельский или мифологический сюжет под нужды власти – этим занимался и Джулио Романо, и Лоренцо Коста. Но Джулио Романо обслуживал дворы итальянских развратных князей и тешил богатых проказников; его маньеризм не опровергает высоких образцов, не тщится встать вровень с Сикстинской капеллой. Апофеоз рубенсовского китча – это даже не двадцать четыре картины, славящие Марию Медичи, и не «Триумф евхаристии», но агитационное произведение «Обмен принцессами», созданное в 1622–1625 гг. Живопись и прежде выполняла представительские функции, групповые портреты королевских семей призваны увековечить власть данного рода. Джентиле Беллини командировали от Венеции писать потрет султана Махмуда II; хотели польстить. Рубенс поднял агитационную функцию живописи на небывалую высоту. Заказанная Марией Медичи, эта картина (размер 394×295 см), помимо прочих достоинств, является необходимым пособием к изучению Тридцатилетней войны. Картина изображает двух принцесс, предназначенных в жены будущим монархам, испанскому и французскому, – молодая Анна Австрийская, дочь Филиппа III, и Елизавета, дочь Марии Медичи, держатся за руки, символически передавая друг другу свои страны, воплощенные в мифологических юношей. Рослые юноши с развитыми икрами и в доспехах не являются буквальными портретами Людовика XIII и Филиппа IV, но как бы полномочно их представляют. Картина сулит прочный союз стран, «зане любовь должна подобно пальме меж ними цвесть», как пишет Клавдий в письме, пересказанном Гамлетом. Богиня Плодородия осыпает полнотелых девушек золотым дождем, а сонм пухлых амуров в розовых небесах сулит брачные радости.

Поскольку известно, что союз этот мира не принес и Испания, воевавшая в тот момент на два фронта (голландский и английский), вскоре присоединила к ним и третий, французский, можно сказать, что дипломатический ход себя не оправдал. Однако вкупе с «Аллегорией Войны и Мира», врученной в дар Карлу I в 1630 г., и оценивая результаты в целом (на этот раз успех миссии был полным), надо согласиться, что художник думал масштабно.

Мир, олицетворенный фигурой полнотелой обнаженной женщины, кормит бога богатства Плутоса. Пестрое изобилие фруктов символизирует дары Мира. На заднем плане среди туч и всполохов грозы Минерва гонит прочь Марса и фурий. Карл Стюарт (как и прочие почитатели таланта фламандца) был впечатлен той легкостью, с какой Рубенс оперирует всем арсеналом античной и ренессансной культуры. Рубенс в буквальном смысле воплощает все достижения человечества. Разумеется, никакой из художников Ренессанса до таких высот пропагандистской работы не поднимался.

Китч Рубенса – космического размера, это не оплошность, но большой стиль; вероятно, самый большой стиль из созданных европейской цивилизацией. Не христианская иконопись и не мифологическое искусство Рима. Самый властный стиль – это китч, создавший синтетический продукт из разных идеологий для обслуживания вкусов правящей элиты. Этот стиль не отменяет Ренессанс – он незаметно заменяет собой Ренессанс. Сделанный в размер Ренессанса, с пафосом моральной проповеди, с упорством принципиальной позиции, этот продукт подменяет собой искреннее искусство, и в некий момент становится трудно доказать, что отличие существует. В том и особенность китча или идеологии, что они принимают обличие искреннего творчества и философии, оперируют теми же предикатами. Рубенс как Протей – вездесущ и неуловим. Вероятно, наиболее адекватным определением творчества Рубенса будет словосочетание «дух социальной истории». Не «Мировой дух» в гегелевском понимании истории, но то ощущение социальных перемен, которое мы называем «сила вещей».

Сила вещей – то есть право войны, логика капитала, неумолимость времени, погоды и болезни – подчас представляется нам силой истории; можно подумать, что это одно и то же; но это не так. В отличие от силы воли сила вещей лишена направляющей идеи, это не духовная энергия, но пассивная масса. Сила вещей не есть история, это продукт социальной пассивности, наделяющей природу и социальную беду функцией автономного разума. Разумеется, автономного разума в болезни, войне, времени, моде и даже в капитале не существует; такое представление возникает в нашем сознании как продукт безволия большинства. Особенно властна «сила вещей» во время стихийных бедствий и войн, когда способность к выбору (критерий свободы) у общества снижается. Общая масса пассивных убеждений; общая сумма вкусов большинства; общая зависимость от страха – это и есть «сила вещей». Так называемый хороший вкус, или «мода», или «принятая точка зрения», то есть пассивная власть большинства в определении того, что есть благо и красота – это и есть «сила вещей».

Особенность истории в том, что в определенный момент духовные достижения оформляются в предметное тело культуры и определяют социальную жизнь без того, чтобы люди отдавали себе отчет в том, что они используют в повседневности. В тот момент, когда достижение духа уже присвоено цивилизацией, словарь культурных понятий становится пассивной силой вещей, формируя мнение большинства и моду. Искусство Ренессанса, уникальное проявление индивидуальностей, не принадлежит большинству в момент своего возникновения и даже противостоит силе вещей; но тогда, когда Болонская академия употребляет набор ценностей Ренессанса как норматив, культура Ренессанса уже обретает как бы объективную власть над человеком, культурная матрица Ренессанса играет роль погоды или капитала. Философия требует диалога, а не внушения; но сила вещей заставляет принять Ренессанс как норматив. В этот момент, разумеется, эстетика Ренессанса изменяет сама себе.