Оксана. Харьковчанка, первый месяц в Праге, не бывала на Петршине, и он пообещал исправить оплошность.
Два года назад – страшно подумать – Корней расстался с Маринкой, и с тех пор у него не было девушек. Ладно, была одна после бурной вечеринки в клубе «Vzorkovna», но вспоминать не о чем.
Лингвистический подвиг потребовал от Корнея слишком много сил и времени, чтобы впускать в жизнь еще и подружек.
Но теперь-то под ногами относительно твердая почва. А кровать в съемной квартире такая широкая.
Он потянулся мечтательно.
Комнатные окна выходили во внутренний дворик четырех сомкнувшихся зданий. Газоны поросли ползучим клевером, мусорные баки, напоминающие внебрачных детей робота R2D2, бросали на асфальт тени. Нажатием кнопки Корней опустил металлические жалюзи.
Соседи уснули, не найдя компромисса.
В темноте под толстым одеялом образ Сектанта таки настиг Корнея.
Безумец стер лицо и добрался до костей черепа.
– Блбец… – процедил Корней.
И снова обрадовался, что за двадцать семь лет жизни ни разу не видел снов.
Ночь накрыла город перепончатыми крыльями, саваном укутала. Летучие мыши парили над чешуйками кровель, над канделябрами газовых фонарей на Градчанской площади, над чугунным пятитонным ярко-зеленым Чумным столбом. Короли, рыцари и мученики проживали свои каменные столетия, заграбастав верхотуру Праги, а внизу дремали автомобили и редкие пешеходы топтали брусчатку.
Туристы из самых крепких курсировали по Вацлаваку, кутили на Староместской. Но лишь отойди от сердцевины, от аромата колбас и сдобы – и тьма пожрет голоса.
Тени пробуждались под стропилами колоколен и клиросами запертых храмов, в еврейском гетто у Староновой синагоги и возле панельных новостроек Стодулки.
Никого не было на извилистых улочках в стороне от проторенных зеваками троп.
Пражане спали.
Профессор Таканори Тоути разлепил веки и увидел призрака.
Часы в виде полумесяца (подарок шурина) показывали два часа, настоящая луна заглядывала в окна – до того чтобы полностью явить себя людям, ей не хватало пары дней. Свет озарял книжные полки, ценные гравюры периода Эдо и белую форму, висящую среди гостиной.
В комнате было тихо. Супруга не похрапывала под боком – левая половина кровати пустовала.
Профессор близоруко сощурился.
Приподнялся, не отрывая взора от гостя, нащупал очки. Водрузил их на переносицу.
Форма приобрела законченные очертания. Шелковая сорочка до колен, шерстяные носки. Переступив семидесятилетний рубеж, жена стала мерзнуть по ночам. Из-за темно-фиолетовых носков Тоути и померещилось, что светлое пятно парит над полом.
Никакой не призрак – его супруга стояла к брачному ложу спиной, будто изучала гравюры будзинга мастера Тории Киенага.
– Ю?
Жена не реагировала.
Босые пятки Тоути коснулись прохладного паркета.
Мысль кольнула иглой: старческое слабоумие. Деменция – то, чего он так боялся. Его Ю уйдет, проницательный разум осыплется песком в яму беспамятства, останется дряхлое тело.
– Ю…
Женщина, которую он любил сорок лет, которой посвятил все свои книги, его муза, не откликалась.
Профессор подошел к жене, попутно щелкнув выключателем. Свет обжег сетчатку. Красотки позапрошлого века взирали с рисунков.
Тоути взял Ю за плечо – хрупкое, тонкое – и аккуратно повернул.
Лицо женщины оплыло, как свеча. Рот приоткрылся, губы блестели от слюны. Зрачки расширились, оттеснив голубизну радужки. Черные глаза вперились в мужа, не узнавая.
– Все хорошо, – мягким голосом сказал Тоути.
– Хорошо… – эхом отозвалась жена.
Он отметил миоклонические подергивания мышц. Потрогал теплый лоб.
Память подсунула отрывок из Шекспира:
«Ее глаза смотрят на нас!»
«Да, но они ничего не видят».
Мучимая совестью леди Макбет бродит по замку, пытаясь смыть кровь…
– Послушай, – сказал Тоути озадаченно, – по-моему, ты спишь.
– Сплю, – легко согласилась Ю.
Хождение во сне могло быть признаком болезни Паркинсона, но у Тоути отлегло от сердца.
– Пойдем. – Он увел Ю к постели.
За растрепанными седыми волосами женщины висела луна – голова была вписана точно в ее круг. Тоути вспомнил другие гравюры, европейские: девушек-сомнамбул, что прокладывают путь по безлюдным паркам, освещенным полной луной.
Предки заблуждались, связь сомнамбулизма с ночным светилом была лишь мифом, байкой.
Рука Ю отклеилась от туловища.
– Песочный человек прилетел, – сказала она и трижды ткнула кулачком в солнечное сплетение мужа.
Будто постучала в дверь.
«Нет, – подумал он, леденея, – будто ударила воображаемым ножом».
– Ладно, – произнес профессор, – ты меня убила.
Дыхание Ю было неритмичным, характерным для дельта-сна. Температура повышена на несколько градусов из-за сжатия периферических сосудов.
Тоути осек себя: Ю – не подопытный экземпляр, просто отведи ее в кровать.
– Дорогая…
Жена поднесла кулачок к щеке. Высунула язык и лизнула воздух.
Тоути подумал, что если Ю представляла нож, которым пронзила его грудь, то теперь она слизывала с лезвия кровь.
Нескончаемые толпы струились по мосту со Ста́ре-Ме́ста к Ма́ла-Стра́не и наоборот. Галдели на всех языках мира, фотографировались, загадывали желания.
Шарманщик крутил рукоять шкатулки, ряженый пугал детишек, кукловод помогал тряпичному музыканту бренчать на гитаре. Музицировал джаз-бэнд. Солнце палило в безоблачном небе. Жирные ондатры вылезали погреться на сваи, позировали, радуя приезжих.
А Влтава несла свои свинцовые воды, как несла их при Борживом и раньше, много раньше. Возможно, она вспоминала большие потопы – «Столетний», тысяча восемьсот девяностого, или относительно недавний, затопивший Моравию, девяносто седьмого. Реки любят ностальгировать о разрушениях и разбухших трупах в иле.
Так, по крайней мере, полагал Филип Юрчков.
Он сидел под самой поздней из скульптур на мосту – под Кириллом и Мефодием. Напротив застыла молодая кореянка. Не крутилась, не дергалась, как некоторые, – подошла к процессу со всей ответственностью. Сложив пухленькие кисти на коленках, старалась помогать художнику. И ее подружки чинно ждали результата, не заглядывая Юрчкову через плечо.
Сосредоточенно, с видом истинного профессионала, Филип озирал модель перед тем, как чиркнуть грифелем по бумаге. Хотя он мог изобразить кореянку зажмурившись – одного короткого взгляда ему хватало, чтобы запомнить лицо.
Карандаш намечал носик и круглые щеки. Слегка утрированно, в меру карикатурно. Главное, повеселить, но не обидеть клиента.
Девочка заботливо упакует листок в целлофан, увезет в Нонсан, Пусан или Сеул, или откуда она там.
Рисовать шаржи Юрчков начал прошлой весной. Добыл лицензию, одной левой накидал для рекламы комичные портреты Анджелины Джоли, Владимира Путина и Тома Круза. Не ради заработка – он жил за счет продажи картин. Но психолог советовал чаще выходить из дома и бывать среди людей. А где людей больше, чем на Карловом мосту?
В конце концов, ему даже понравилось дарить улыбки незнакомцам. Да, прежде избегаемый мост (толпы, попса, фи!) стал отдохновением. Грифель порхал, сооружая смешные мордашки, уличный джаз-бэнд вдохновлял.
Но сегодня работа не ладилась.
Карандаш словно ковылял по бумаге, хромал, спотыкался. Чаще обычного Филип использовал ластик.
Календарь отлистывал последние дни лета. Чертова неделя не заставила себя ждать. Четвертая чертова неделя, личный, до одури пунктуальный палач.
Филип Юрчков был крупным мужчиной с руками не живописца, а плотника. С обветренным лицом мореплавателя. Грудь – колесом, живот – бочонком. Но глубоко внутри, под жирком и мышцами, он был хрупким и крошащимся, как ледок.
И садист-август – четыре года подряд – погружал в него холодные пальцы, скручивал, ломал.
Чертова неделя наступала в двадцатых числах, плюс-минус день, и длилась до сентября. Психологу все было предельно ясно. А вот фармацевты удивлялись: снотворное, которое они выписывали, вырубило бы и лошадь.
В преддверии осени Филип переставал спать.
Не выручали ни таблетки, ни народные средства. Он перепробовал кучу способов, следовал советам друзей и лайфхакам из Интернета. Купил ортопедический матрас, бросил курить, занялся бегом (ладно, «занялся» – громко сказано, пробежал по Вальдштейнским садам трижды). Ел, как рекомендовали, кешью и палтус (магний способствует здоровому сну). Он вычеркнул из рациона кофе, заменив на ромашковый чай, приспособился к ранним ужинам. Считал овец, воображал райские сады. Разве что медитации чурался.
Морфей плевал на магний, рвал в клочья стада овец.
Пять, шесть, семь августовских ночей Филип Юрчков не смыкал глаз. Ворочался в постели, комкая простыни, вскакивал, наматывал по спальне круги. Глотал пилюли, заново падал в кровать, мутузил подушку, словно боксерскую грушу.
Конечно, он пробовал выдоить пользу из наваждения: брался за кисть. Но ничего путного не выходило. На рассвете он брезгливо стряхивал черновик с мольберта. Мазня! В такие ночи талант покидал его, а запах краски и олифы вызывал отторжение. Истощенный, он валился на пол посреди студии. Яна смотрела со стен, с холстов, повторяясь в десятках портретов.
Яна…
Вчера старый знакомый вернулся. Сквозняком отворил створки окна, словно шепнул: «Я здесь, я пробуду с тобой до осени, и через год тоже, и потом через год – пока ты не сдохнешь, пока не выполнишь обязательство: присоединиться к жене».
И вдовец заплакал, как ребенок.
А утром, изучая в зеркале осунувшийся лик, синяки и помятости, сказал:
– Смирись. Хватит бороться. Хватит давиться таблетками и орехами. Ты его не прогонишь. Ты не уснешь.
Кореянка затаила дыхание.
В черепной коробке звенело, а карандаш не желал слушаться.
Туристы, сувениры, черт Тоничек, приятель Гинек с картинками соборов.
Раньше все было иначе.
Филип родился Пражской весной шестьдесят восьмого. Отец, тогда еще молодой и амбициозный адвокат, приветствовал советские танки. Он говорил, что сын пойдет по его юридическим стопам.
В восьмидесятые старший Юрчков дослужился до теплого местечка в ЦК КПЧ.
Филип, забив на учебу, тусовался с нечесаной богемой. Оформлял альбомы рок-групп. Рисовал карикатуры на Горбачева и Гусака. Вместо университета пошел в маляры. Пролетарский труд приносил ему такое же наслаждение, как живопись.
Отец назвал его педерастом и выгнал из дому. Он жил в мастерских у друзей, спал на холстах и подрамниках. Читал Маяковского и Изидора Дюкасса. Рисовал багровыми, алыми, пурпурными красками.
В восемьдесят девятом ему исполнился двадцать один год. Высокий, тощий, мосластый, с развевающимися по ветру космами, он шел от памятника Оплетала к метро «Народни тршида» и скандировал со всеми: «Хартия! Гавел!» Ему не было дела до серьезной политики и до Гавела, но тот ноябрь дал шанс на миг стать Маяковским, Че Геварой, богом.
С бастующими актерами он слушал «Голоса» и рычал от гнева, узнав, что полицейские избивали студентов. Ему казалось, это отец, напыщенный догматик, лично бил демонстрантов дубинкой.
Двадцатого ноября огонь восстания объял республику. Гигантская глотка ста тысячами голосов заговорила на Вацлавской площади. Подкосились глиняные ноги режима.
Но были еще уродливые желтые автозаки, бронетехника, экипированная полиция и полиция в штатском, Филипу заламывали руку – он ударил затылком, вырвался и убежал.
На Летненском поле сотни тысяч чехов требовали свободы. Пела опальная Марта Кубишова.
И вот тогда Филип увидел ее: девушку с волосами цвета пламени. Такого же интенсивного оттенка, как те, что он выбирал для своих картин. Девушка в джинсах и вязаном свитере вздымала к небу кулачок. Филип встречал ее прежде: на снимках взбунтовавшегося Парижа, на полотнах Делакруа.
Чехи скидывали Гусака, упраздняли единовластие партии, боролись за политзаключенных, а Филип смотрел, приоткрыв рот, на рыжее пламя, на куриную лапку пацифика, пришпиленную к рукаву незнакомки.
Толпа шевельнулась
О проекте
О подписке