Читать бесплатно книгу «Жизнь Клима Самгина» Максима Горького полностью онлайн — MyBook

Один из них был важный: седовласый, вихрастый, с отвисшими щеками и все презирающим взглядом строго выпученных мутноватых глаз человека, утомленного славой. Он великолепно носил бархатную визитку, мягкие замшевые ботинки; под его подбородком бульдога завязан пышным бантом голубой галстух; страдая подагрой, он ходил так осторожно, как будто и землю презирал. Пил и ел он много, говорил мало, и, чье бы имя ни называли при нем, он, отмахиваясь тяжелой, синеватой кистью руки, возглашал барским, рокочущим басом:

– Я его знаю.

И больше ничего не говорил, очевидно, полагая, что в трех его словах заключена достаточно убийственная оценка человека. Он был англоманом, может быть, потому, что пил только «английскую горькую», – пил, крепко зажмурив глаза и запрокинув голову так, как будто хотел, чтобы водка проникла в затылок ему.

Другой актер был не важный: лысенький, с безгубым ртом, в пенсне на носу, загнутом, как у ястреба; уши у него были заячьи, большие и чуткие. В сереньком пиджачке, в серых брючках на тонких ногах с острыми коленями, он непоседливо суетился, рассказывал анекдоты, водку пил сладострастно, закусывал только ржаным хлебом и, ехидно кривя рот, дополнял оценки важного актера тоже тремя словами:

– Он был алкоголик.

Уверял, что пишет «Мемуары ночной птицы», и объяснял:

– Ночная птица – это я, актер. Актеры и женщины живут только ночью. Я до самозабвения люблю все историческое.

И, подтверждая свою любовь к истории, он неплохо рассказывал, как талантливейший Андреев-Бурлак пропил перед спектаклем костюм, в котором он должен был играть Иудушку Головлева, как пил Шуйский, как Ринна Сыроварова в пьяном виде не могла понять, который из трех мужчин ее муж. Половину этого рассказа, как и большинство других, он сообщал шепотом, захлебываясь словами и дрыгая левой ногой. Дрожь этой ноги он ценил довольно высоко:

– Такая судорога была у Наполеона Бонапарта в лучшие моменты его жизни.

Клим Самгин привык измерять людей мерою, наиболее понятной ему, и эти два актера окрашивали для него в свой цвет всех друзей дяди Хрисанфа.

Человеком, сыгравшим свою роль, он видел известного писателя, большебородого, коренастого старика с маленькими глазами. Создавший себе в семидесятых годах славу идеализацией крестьянства, этот литератор, хотя и не ярко талантливый, возбуждал искреннейший восторг читателей лиризмом своей любви и веры в народ. Славу свою он пережил, а любовь осталась все еще живой, хотя и огорченной тем, что читатель уже не ценил, не воспринимал ее. Обиженный этим, старик ворчливо поругивал молодых литераторов, упрекал их в измене народу.

– Все – Лейкины, для развлечения пишут. Еще Короленко – туда-сюда, но – тоже! О тараканах написал. В городе таракан – пустяк, ты его в деревне понаблюдай да опиши. Вот – Чехова хвалят, а он фокусник бездушный, серыми чернилами мажет, читаешь – ничего не видно. Какие-то все недоростки.

Его особенно, до злого блеска в глазах, раздражали марксисты. Дергая себя за бороду, он угрюмо говорил:

– Недавно один дурак в лицо мне брякнул: ваша ставка на народ – бита, народа – нет, есть только классы. Юрист, второго курса. Еврей. Классы! Забыл, как недавно сородичей его классически громили…

Довольный незатейливым и мрачным каламбуром, он так ухмыльнулся, что борода его отодвинулась к ушам, обнажив добродушный, тупенький нос.

Двигался он тяжело, как мужик за сохою, и вообще в его фигуре, жестах, словах было много мужицкого. Вспомнив толстовца, нарядившегося мужиком, Самгин сказал Макарову:

– Искусно он играет.

Но Макаров поморщился и возразил:

– Не нахожу, что играет. Может быть, когда-то он усвоил все эти манеры, подчиняясь моде, но теперь это подлинное его. Заметь – он порою говорит наивно, неумно, а все-таки над ним не посмеешься, нет! Хорош старик! Личность!

Выпив водки, старый писатель любил рассказывать о прошлом, о людях, с которыми он начал работать. Молодежь слышала имена литераторов, незнакомых ей, и недоумевала, переглядывалась:

– Наумов, Бажин, Засодимский, Левитов…

– Ты читал таких? – спросил Клим Макарова.

– Нет. Из двух Успенских – Глеба читал, а что был еще Николай – впервые слышу. Глеб – сочинитель истерический. Впрочем, я плохо понимаю беллетристов, романистов и вообще – истов. Неистов я, – усмехнулся он, но сейчас же хмуро сказал:

– Боюсь, что они Лидию в политику загонят…

Макаров бывал у Лидии часто, но сидел недолго; с нею он говорил ворчливым тоном старшего брата, с Варварой – небрежно и даже порою глумливо, Маракуева и Пояркова называл «хористы», а дядю Хрисанфа – «угодник московский». Все это было приятно Климу, он уже не вспоминал Макарова на террасе дачи, босым, усталым и проповедующим наивности.

Был еще писатель, автор пресных рассказов о жизни мелких людей, страдающих от маленьких несчастий. Макаров называл эти рассказы «корреспонденциями Николаю Чудотворцу». Сам писатель тоже небольшого роста, плотненький, с дурной кожей на лице, с черноватой, негустой бородкой и недобрыми глазами. Чтоб смягчить их жесткий взгляд, он неопределенно и насильственно улыбался, эта улыбка, сморщивая темненькое лицо, старила его. Трезвый, он говорил мало, осторожно, с большим вниманием рассматривал синеватые ногти свои и сухо покашливал в рукав пиджака, а выпив, произносил, почти всегда невпопад, многозначительные фразы:

– «Я – раб, я – царь, я – червь, я – бог!» Субстанция-то одна, что у червя, что у Гете.

Сочинял поговорки и тоже всовывал их в беседу неожиданно и неуместно:

– Гоголи-то Гоголи, да ведь их много ли?

Звали его Никодим Иванович, и однажды Клим слышал, что он сказал Диомидову, загадочно усмехаясь:

– Подождем, погодим, что нам скажет Никодим.

Сказав что-нибудь в народном и бытовом тоне, он кашлял в рукав особенно длительно и раздумчиво. А минут через пять говорил иначе и как бы мысленно прощупывая прочность слов.

– Внутри себя – все не такое, как мы видим, это еще греки знали. Народ оказался не таким, как его видело поколение семидесятых годов.

Он вообще вел себя загадочно и рассеянно, позволяя Самгину думать, что эта рассеянность – искусственна. Нередко он обрывал речь свою среди фразы и, вынув из бокового кармана темненького пиджачка маленькую книжку в коже, прятал ее под стол, на колено свое и там что-то записывал тонким карандашом.

Этим создавалось впечатление, что Никодим Иванович всегда живет в состоянии неугомонного творчества, и это вызывало у Диомидова неприязненное отношение к писателю.

– Опять записывает, видите? – несколько пугливо и тихо говорил он Лидии.

Ел Никодим Иванович много, некрасиво и, должно быть, зная это, старался есть незаметно, глотал пищу быстро, не разжевывая ее. А желудок у него был плохой, писатель страдал икотой; наглотавшись, он сконфуженно мигал и прикрывал рот ладонью, затем, сунув нос в рукав, покашливая, отходил к окну, становился спиною ко всем и тайно потирал живот.

В одну из таких минут веселый студент Маракуев, перемигнувшись с Варварой, подошел к нему и спросил:

– Что это вы рассматриваете, Никодим Иванович?

Писатель, поеживаясь, сказал:

– А вот видите: горит звезда, бесполезная мне и вам; вспыхнула она за десятки тысяч лет до нас и еще десятки тысяч лет будет бесплодно гореть, тогда как мы все не проживем и полустолетия…

Диомидов, выпивший водки, настоянной на сливах, и этим немножко возбужденный, заявил громко, протестующим тоном:

– Это вы из астрономии. А может быть, мир-то весь на этой звезде и держится, она – последняя скрепа его, а вы хотите… вы чего хотите?

– Это – не ваше дело, молодой человек, – обиженно сказал писатель.

Бывал у дяди Хрисанфа краснолысый, краснолицый профессор, автор программной статьи, написанной им лет десять тому назад; в статье этой он доказывал, что революция в России неосуществима, что нужно постепенное слияние всех оппозиционных сил страны в одну партию реформ, партия эта должна постепенно добиться от царя созыва земского собора. Но и за эту статью все-таки его устранили из университета, с той поры, имея чин «пострадавшего за свободу», он жил уже не пытаясь изменять течение истории, был самодоволен, болтлив и, предпочитая всем напиткам красное вино, пил, как все на Руси, не соблюдая чувства меры.

Молодцеватый Маракуев и другой студент, отличный гитарист Поярков, рябой, длинный и чем-то похожий на дьячка, единодушно ухаживали за Варварой, она трагически выкатывала на них зеленоватые глаза и, встряхивая рыжеватыми волосами, старалась говорить низкими нотами, под Ермолову, но иногда, забываясь, говорила в нос, под Савину.

Макаров и Диомидов стойко держались около Лидии, они тоже не мешали друг другу. Макаров относился к помощнику бутафора даже любезно, хотя за глаза говорил о нем с досадой:

– Черт его знает – мистик он, что ли? Полуумный какой-то. А у Лидии, кажется, тоже есть уклон в эту сторону. Вообще – компания не из блестящих…

Поглощенный наблюдениями, Клим Самгин видел себя в стороне от всех, но это уже не очень обижало. Он чувствовал, что скромная роль зрителя полезна, приятна и внутренне сближает его с Лидией. Ее поведение на этих вечерах было поведением иностранки, которая, плохо понимая язык окружающих, напряженно слушает спутанные речи и, распутывая их, не имеет времени говорить сама. Темные глаза ее скользили по лицам людей, останавливаясь то на одном, то на другом, но всегда ненадолго и так, как будто она только сейчас заметила эти лица. Клим неоднократно пытался узнать: что она думает о людях? Но она, молча пожимая плечами, не отвечала и лишь однажды, когда Клим стал допрашивать навязчиво, сказала, как бы отталкивая его:

– Не знаю. Вероятно, я не умею думать.

Иногда являлся незаметный человечек Зуев, гладко причесанный, с маленьким личиком, в центре которого торчал раздавленный носик. И весь Зуев, плоский, в измятом костюме, казался раздавленным, изжеванным. Ему было лет сорок, но все звали его – Миша.

– Ну, что, Миша? – спрашивал его старый писатель.

Тихим голосом, как бы читая поминанье за упокой родственников, он отвечал:

– В Марьиной роще аресты. В Твери. В Нижнем Новгороде.

Иногда он называл фамилии арестованных, и этот перечень людей, взятых в плен, все слушали молча. Потом старый литератор угрюмо говорил:

– Врут. Всех не выловят. Эх, жаль, Натансона арестовали, замечательный организатор. Враздробь действуют, оттого и провалы часты. Вожди нужны, старики… Мир стариками держится, крестьянский мир.

– Необходим союз всех сил, – напоминал профессор. – Необходима сдержанность, последовательность…

Никодим Иванович соглашался с ним поговоркой:

– Торопясь, и лаптей не сплетешь.

– А все-таки, если – арестуют, значит – жив курилка! – утешал не важный актер.

Дядя Хрисанф, пылая, волнуясь и потея, неустанно бегал из комнаты в кухню, и не однажды случалось так, что в грустную минуту воспоминаний о людях, сидящих в тюрьмах, сосланных в Сибирь, раздавался его ликующий голос:

– Прошу к водочке!

Стараясь удержать на лицах выражение задумчивости и скорби, все шли в угол, к столу; там соблазнительно блестели бутылки разноцветных водок, вызывающе распластались тарелки с закусками. Важный актер, вздыхая, сознавался:

– Собственно говоря, мне вредно пить.

И, наливая водку, добавлял:

– Но я остаюсь верен английской горькой. И даже как-то не понимаю ничего, кроме…

Входила монументальная, точно из красной меди литая, Анфимьевна, внося на вытянутых руках полупудовую кулебяку, и, насладившись шумными выражениями общего восторга пред солидной красотой ее творчества, кланялась всем, прижимая руки к животу, благожелательно говоря:

– Кушайте на здоровье!

Дядя Хрисанф и Варвара переставляли бутылки с закусочного стола на обеденный, не важный актер восклицал:

– Карфаген надо разрушить!

Однажды он, проглотив первый кусок, расслабленно положил нож, вилку и, сжав виски свои ладонями, спросил с тихой радостью:

– Послушайте – что же это?

Все взглянули на него, предполагая, что он ожегся, глаза его увлажнились, но, качая головой, он сказал:

– Это же воистину пища богов! Господи – до чего талантлива русская женщина!

Он предложил пригласить Анфимьевну и выпить за ее здоровье. Это было принято и сделано единодушно.

Не забывая пасхальную ночь в Петербурге, Самгин пил осторожно и ждал самого интересного момента, когда хорошо поевшие и в меру выпившие люди, еще не успев охмелеть, говорили все сразу. Получалась метель слов, забавная путаница фраз:

– В Англии даже еврей может быть лордом!

– Чтоб зажарить тетерева вполне достойно качеству его мяса…

– Плехановщина! – кричал старый литератор, а студент Поярков упрямо, замогильным голосом возражал ему:

– Немецкие социал-демократы добились своего могущества легальными средствами…

Маракуев утверждал, что в рейхстаге две трети членов – попы, а дядя Хрисанф доказывал:

– Христос вошел в плоть русского народа!

– Оставим Христа Толстому!

– Н-никогда! Ни за что!

– Мольер – это уже предрассудок.

– Вы предпочитаете Сарду, да?

– Дуда!

– В театр теперь ходят по привычке, как в церковь, не веря, что надо ходить в театр.

– Это неверно, Диомидов!

– Вы, милый, ешьте как можно больше гречневой каши, и – пройдет!

– Мы все живем Христа ради…

– Браво! Это – печально, а – верно!

– А я утверждаю, что Европой будут править англичане…

– Он еще по делу Астырева привлекался…

– У Киселевского весь талант был в голосе, а в душе у него ни зерна не было.

– Передайте уксус…

– Нет, уж – извините! В Нижнем Новгороде, в селе Подновье, огурчики солят лучше, чем в Нежине!

– Турок – вон из Европы! Вон!

– Достоевского забыли!

– А Салтыков-Щедрин?

– У него в тот сезон была любовницей Короедова-Змиева – эдакая, знаете, – вслух не скажешь…

– Теперь Россией будет вертеть Витте…

– Монопольно. Вот и – живите!

Смеялись. Никодим Иванович внезапно начинал декламировать:

 
Писатель, если только он
Волна, а океан – Россия, –
Не может быть не возмущен,
Когда возмущена стихия…
 

– А главное, держите ноги в тепле.

– Закипает Русь! Снова закипает…

– Студенчество… Союзный совет…

– Нет, марксистам народников не сковырнуть…

– Уж я-то знаю, что такое искусство, я – бутафор…

В этот вихрь Клим тоже изредка бросал Варавкины словечки, и они исчезали бесследно, вместе со словами всех других людей.

Вставал профессор со стаканом красного вина, высоко подняв руку, он возглашал:

– Господа! Предлагаю наполнить стаканы! Выпьем… за Нее!

Все тоже вставали и молча пили, зная, что пьют за конституцию; профессор, осушив стакан, говорил:

– Да приидет!

Он почти всегда безошибочно избирал для своего тоста момент, когда зрелые люди тяжелели, когда им становилось грустно, а молодежь, наоборот, воспламенялась. Поярков виртуозно играл на гитаре, затем хором пели окаянные русские песни, от которых замирает сердце и все в жизни кажется рыдающим.

Хорошо, самозабвенно пел высоким тенорком Диомидов. В нем обнаруживались качества, неожиданные и возбуждавшие симпатию Клима. Было ясно, что, говоря о своей робости пред домашними людями, юный бутафор притворялся. Однажды Маракуев возбужденно порицал молодого царя за то, что царь, выслушав доклад о студентах, отказавшихся принять присягу ему, сказал:

– Обойдусь и без них.

Почти все соглашались с тем, что это было сказано неумно. Только мягкосердечный дядя Хрисанф, смущенно втирая ладонью воздух в лысину свою, пытался оправдать нового вождя народа:

– Молодой. Задорен.

Не важный актер поддержал его, развернув свои познания в истории:

– Они все задорны в молодости, например – Генрих Четвертый…

Диомидов, с улыбкой, которая оставляла писаное лицо его неподвижным, сказал радостно и как бы с завистью:

– Очень смелый царь!

И с той же улыбкой обратился к Маракуеву:

– Вот вы устраиваете какой-то общий союз студентов, а он вот не боится вас. Он уж знает, что народ не любит студентов.

– Преподобное отроче Семионе! Не болтайте чепухи, – сердито оборвал его Маракуев. Варвара расхохоталась, засмеялся и Поярков, так металлически, как будто в горле его щелкали ножницы парикмахера.

А когда царь заявил, что все надежды на ограничение его власти – бессмысленны, даже дядя Хрисанф уныло сказал:

– Негодяев слушает, это – плохо!

Но бутафор, глядя на всех глазами взрослого на детей, одобрительно и упрямо повторил:

– Нет, он – честный. Он – храбрый, потому что – честный. Один против всех…

Маракуев, Поярков и товарищ их, еврей Прейс, закричали:

– Как – один? А – жандармы? Бюрократы?

– Это – прислуга! – сказал Диомидов. – Никто не спрашивает прислугу, как надо жить.

Его стали убеждать в три голоса, но он упрямо замолчал, опустив голову, глядя под стол.

Клим Самгин понимал, что Диомидов невежествен, но это лишь укрепляло его симпатию к юноше. Такого Лидия не могла любить. В лучшем случае она относится к нему великодушно, жалеет его, как приблудного котенка интересной породы. Он даже немножко завидовал стойкому упрямству Диомидова и его усмешливому взгляду на студентов. Их все больше являлось в уютном, скрытом на дворе жилище дяди Хрисанфа. Они деловито заседали у Варвары в комнате, украшенной множеством фотографий и гравюр, изображавших знаменитых деятелей сцены; у нее были редкие портреты Гогарта, Ольриджа, Рашели, m‹ademoise›lle Марс, Тальма. Студенческие заседания очень тревожили Макарова и умиляли дядю Хрисанфа, который чувствовал себя участником назревающих великих событий. Он был непоколебимо уверен, что с воцарением Николая Второго великие события неизбежно последуют.

– Вот – увидите, увидите! – таинственно говорил он раздраженной молодежи и хитро застегивал пуговки глаз своих в красные петли век. – Он – всех обманет, дайте ему оглядеться! Вы на глаза его, на зеркало души, не обращаете внимания. Всмотритесь-ка в лицо-то!

И – шутил:

– Эх, Диомидов, если б тебе отрастить бородку да кудри подстричь, – вот и готов ты на роль самозванца. Вполне готов!

Клим Самгин был очень доволен тем, что решил не учиться в эту зиму. В университете было тревожно. Студенты освистали историка Ключевского, обидели и еще нескольких профессоров, полиция разгоняла сходки; будировало сорок два либеральных профессора, а восемьдесят два заявили себя сторонниками твердой власти. Варвара бегала по антикварам и букинистам, разыскивая портреты m‹ada›me Ролан, и очень сожалела, что нет портрета Теруань де-Мерикур.

Вообще жизнь принимала весьма беспокойный характер, и Клим Самгин готов был признать, что дядя Хрисанф прав в своих предчувствиях. Особенно крепко врезались в память Клима несколько фигур, встреченных им за эту зиму.

Однажды Самгин стоял в Кремле, разглядывая хаотическое нагромождение домов города, празднично освещенных солнцем зимнего полудня. Легкий мороз озорниковато пощипывал уши, колючее сверканье снежинок ослепляло глаза; крыши, заботливо окутанные толстыми слоями серебряного пуха, придавали городу вид уютный; можно было думать, что под этими крышами в светлом тепле дружно живут очень милые люди.

 








 





 











 

















 








 




 









 





 



1
...
...
49

Бесплатно

4.14 
(110 оценок)

Читать книгу: «Жизнь Клима Самгина»

Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно