Читать бесплатно книгу «Жизнь Клима Самгина» Максима Горького полностью онлайн — MyBook
cover

 






– Позволь, Тимофей! С одной стороны, конечно, интеллигенты-практики, влагая свою энергию в дело промышленности и проникая в аппарат власти… с другой стороны, заветы недавнего прошлого…

– Со всех сторон плохо говоришь, – кричал Варавка, и Клим соглашался: да, отец плохо говорит и всегда оправдываясь, точно нашаливший. Мать тоже соглашалась с Варавкой.

– Тимофей Степанович – прав! – решительно заявляла она. – Жизнь оказалась сложнее, чем думали. Многое, принятое нами на веру, необходимо пересмотреть.

Она говорила не много, спокойно и без необыкновенных слов, и очень редко сердилась, но всегда не «по-летнему», шумно и грозно, как мать Лидии, а «по-зимнему». Красивое лицо ее бледнело, брови опускались; вскинув тяжелую, пышно причесанную голову, она спокойно смотрела выше человека, который рассердил ее, и говорила что-нибудь коротенькое, простое. Когда она так смотрела на отца, Климу казалось, что расстояние между ею и отцом увеличивается, хотя оба не двигаются с мест. Однажды она очень «по-зимнему» рассердилась на учителя Томилина, который долго и скучно говорил о двух правдах: правде-истине и правде-справедливости.

– Довольно! – тихо, но так, что все замолчали, сказала она. – Довольно бесплодных жертв. Великодушие наивно… Время поумнеть.

– Да ты с ума сошла, Вера! – ужаснулась Мария Романовна и быстро исчезла, громко топая широкими, точно копыта лошади, каблуками башмаков. Клим не помнил, чтобы мать когда-либо конфузилась, как это часто бывало с отцом. Только однажды она сконфузилась совершенно непонятно; она подрубала носовые платки, а Клим спросил ее:

– Мама, что значит: «Не пожелай жены ближнего твоего»?

– Спроси учителя, – сказала она и, тотчас же покраснев, торопливо прибавила:

– Нет, спроси отца…

Когда говорили интересное и понятное, Климу было выгодно, что взрослые забывали о нем, но, если споры утомляли его, он тотчас напоминал о себе, и мать или отец изумлялись:

– Как – ты еще здесь?

О двух правдах спорили скучно. Клим спросил:

– А почему узнают, когда правда, когда неправда?

– А? – вопросительно и подмигивая воскликнул отец: – Смотрите-ка!

Варавка, обняв Клима, ответил ему:

– Правду, брат, узнают по запаху, она едко пахнет.

– Чем?

– Луком, хреном…

Все засмеялись, а Таня Куликова печально сказала:

– Ах, как это верно! Правда тоже вызывает слезы, – да, Томилин?

Учитель молча, осторожно отодвинулся от нее, а у Тани порозовели уши, и, наклонив голову, она долго, неподвижно смотрела в пол, под ноги себе.

Клим довольно рано начал замечать, что в правде взрослых есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто говорили о царе и народе. Коротенькое, царапающее словечко – царь – не вызывало у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала другое слово:

– Вампир.

Она сказала это так сильно встряхнув головой, что очки ее подскочили выше бровей. Вскоре Клим узнал и незаметно для себя привык думать, что царь – это военный человек, очень злой и хитрый, недавно он «обманул весь народ».

Слово «народ» было удивительно емким, оно вмещало самые разнообразные чувства. О народе говорили жалобно и почтительно, радостно и озабоченно. Таня Куликова явно в чем-то завидовала народу, отец называл его страдальцем, а Варавка – губошлепом. Клим знал, что народ – это мужики и бабы, живущие в деревнях, они по средам приезжают в город продавать дрова, грибы, картофель и капусту. Но этот народ он не считал тем, настоящим, о котором так много и заботливо говорят, сочиняют стихи, которого все любят, жалеют и единодушно желают ему счастья.

Настоящий народ Клим воображал неисчислимой толпой людей огромного роста, несчастных и страшных, как чудовищный нищий Вавилов. Это был высокий старик в шапке волос, курчавых, точно овчина, грязно-серая борода обросла его лицо от глаз до шеи, сизая шишка носа едва заметна на лице, рта совсем не видно, а на месте глаз тускло светятся осколки мутных стекол. Но когда Вавилов рычал под окном: «Господи Исусе Христе, сыне божий, помилуй нас!» – в дремучей бороде его разверзалась темная яма, в ней грозно торчали три черных зуба и тяжко шевелился язык, толстый и круглый, как пест.

Взрослые говорили о нем с сожалением, милостыню давали ему почтительно, Климу казалось, что они в чем-то виноваты пред этим нищим и, пожалуй, даже немножко боятся его, так же, как боялся Клим. Отец восхищался:

– Это обиженный Илья Муромец, гордая сила народная! – говорил он.

А нянька Евгения, круглая и толстая, точно бочка, кричала, когда дети слишком шалили:

– Вот я Вавилова позову!

По ее рассказам, нищий этот был великий грешник и злодей, в голодный год он продавал людям муку с песком, с известкой, судился за это, истратил все деньги свои на подкупы судей и хотя мог бы жить в скромной бедности, но вот нищенствует.

– Это он со зла, напоказ людям делает, – говорила она, и Клим верил ей больше, чем рассказам отца.

Было очень трудно понять, что такое народ. Однажды летом Клим, Дмитрий и дед ездили в село на ярмарку. Клима очень удивила огромная толпа празднично одетых баб и мужиков, удивило обилие полупьяных, очень веселых и добродушных людей. Стихами, которые отец заставил его выучить и заставлял читать при гостях, Клим спросил дедушку:

– А где же настоящий народ, который стонет по полям, по дорогам, по тюрьмам, по острогам, под телегой ночуя в степи?

Старик засмеялся и сказал, махнув палкой на людей:

– Вот это он и есть, дурачок!

Клим не поверил. Но когда горели дома на окраине города и Томилин привел Клима смотреть на пожар, мальчик повторил свой вопрос. В густой толпе зрителей никто не хотел качать воду, полицейские выхватывали из толпы за шиворот людей, бедно одетых, и кулаками гнали их к машинам.

– Экий народ, – проворчал учитель, сморщив лицо.

– Разве это народ? – спросил Клим.

– Ну, а кто же, по-твоему?

– И пожарные – народ?

– Конечно. Не ангелы.

– Почему же только пожарные гасят огонь, а народ не гасит?

Томилин долго и скучно говорил о зрителях и деятелях, но Клим, ничего не поняв, спросил:

– А когда же народ стонет?

– Я тебе после расскажу об этом, – обещал учитель и забыл рассказать.

Самое значительное и очень неприятное рассказал Климу о народе отец. В сумерках осеннего вечера он, полураздетый и мягонький, как цыпленок, уютно лежал на диване, – он умел лежать удивительно уютно. Клим, положа голову на шерстяную грудь его, гладил ладонью лайковые щеки отца, тугие, как новый резиновый мяч. Отец спросил: что сегодня говорила бабушка на уроке закона божия?

– Жертвоприношение Авраама.

– Ага. Как же ты это понял?

Клим рассказал, что бог велел Аврааму зарезать Исаака, а когда Авраам хотел резать, бог сказал: не надо, лучше зарежь барана. Отец немного посмеялся, а потом, обняв сына, разъяснил, что эту историю надобно понимать:

– Ино-ска-за-тель-но. Бог – это народ, Авраам – вождь народа; сына своего он отдает в жертву не богу, а народу. Видишь, как просто?

Да, это было очень просто, но не понравилось мальчику. Подумав, он спросил:

– А ты говоришь, что народ – страдалец?

– Ну, да! Потому он и требует жертв. Все страдальцы требуют жертв, все и всегда.

– Зачем?

– Дурачок! Чтоб не страдать. То есть – чтоб его, народ, научили жить не страдая. Христос тоже Исаак, бог отец отдал его в жертву народу. Понимаешь: тут та же сказка о жертвоприношении Авраамовом.

Клим снова задумался, а потом осторожно спросил:

– Ты – вождь народа?

На этот раз задумался отец, прищурив глаз. Но думал он недолго.

– Видишь ли, мы все – Исааки. Да. Например: дядя Яков, который сослан, Мария Романовна и вообще – наши знакомые. Ну, не совсем все, но большинство интеллигентов обязано приносить силы свои в жертву народу…

Отец говорил долго, но сын уже не слушал его, и с этого вечера народ встал перед ним в новом освещении, не менее туманном, чем раньше, но еще более страшноватом.

И вообще, чем дальше, тем все труднее становилось понимать взрослых, – труднее верить им. Настоящий Старик очень гордился своим училищем для сирот, интересно рассказывал о нем. Но вот он привез внуков на рождественскую елку в это хваленое училище, и Клим увидал несколько десятков худеньких мальчиков, одетых в полосатое, синее с белым, как одевают женщин-арестанток. Все мальчики были бритоголовые, у многих на лицах золотушные язвы, и все они были похожи на оживших солдатиков из олова. Стоя около некрасивой елки в три ряда, в форме буквы «п», они смотрели на нее жадно, испуганно и скучно. Явился толстенький человечек с голым черепом, с желтым лицом без усов и бровей, тоже как будто уродливо распухший мальчик; он взмахнул руками, и все полосатые отчаянно запели:

 
Ах ты, воля, моя воля,
Золотая ты моя!
 

Открыв рты, точно рыбы на суше, мальчики хвалили царя.

 
Знать, проведал наш родимый
Про житье-бытье, нужду,
Знать, увидел наш кормилец
Горемычную слезу.
 

Это было очень оглушительно, а когда мальчики кончили петь, стало очень душно. Настоящий Старик отирал платком вспотевшее лицо свое. Климу показалось, что, кроме пота, по щекам деда текут и слезы. Раздачи подарков не стали дожидаться – у Клима разболелась голова. Дорогой он спросил дедушку:

– Они любят царя?

– Разумеется, – ответил дедушка, но тотчас сердито прибавил: – Они мятные пряники любят.

А помолчав, прибавил еще:

– Они есть любят.

Неловко было подумать, что дед – хвастун, но Клим подумал это.

Бабушка, толстая и важная, в рыжем кашемировом капоте, смотрела на все сквозь золотой лорнет и говорила тягучим, укоряющим голосом:

– Бывало, у меня в доме…

Все бывшее у нее в доме было замечательно, сказочно хорошо, по ее словам, но дед не верил ей и насмешливо ворчал, раскидывая сухими пальцами седые баки свои:

– У вас, Софья Кирилловна, была, очевидно, райская жизнь.

Тяжелый нос бабушки обиженно краснел, и она уплывала медленно, как облако на закате солнца. Всегда в руке ее французская книжка с зеленой шелковой закладкой, на закладке вышиты черные слова:

«Бог – знает, человек только догадывается».

Бабушку никто не любил. Клим, видя это, догадался, что он неплохо сделает, показывая, что только он любит одинокую старуху. Он охотно слушал ее рассказы о таинственном доме. Но в день своего рождения бабушка повела Клима гулять и в одной из улиц города, в глубине большого двора, указала ему неуклюжее, серое, ветхое здание в пять окон, разделенных тремя колоннами, с развалившимся крыльцом, с мезонином в два окна.

– Вот мой дом.

Окна были забиты досками, двор завален множеством полуразбитых бочек и корзин для пустых бутылок, засыпан осколками бутылочного стекла. Среди двора сидела собака, выкусывая из хвоста репейник. И старичок с рисунка из надоевшей Климу «Сказки о рыбаке и рыбке» – такой же лохматый старичок, как собака, – сидя на ступенях крыльца, жевал хлеб с зеленым луком.

Клим хотел напомнить бабушке, что она рассказывала ему не о таком доме, но, взглянув на нее, спросил:

– Ты о чем плачешь?

Бабушка не ответила, выжимая слезы из глаз маленьким платочком, обшитым кружевами.

Да, все было не такое, как рассказывали взрослые. Климу казалось, что различие это понимают только двое – он и Томилин, «личность неизвестного назначения», как прозвал учителя Варавка.

В учителе Клим видел нечто таинственное. Небольшого роста, угловатый, с рыжей, расколотой надвое бородкой и медного цвета волосами до плеч, учитель смотрел на все очень пристально и как бы издалека. Глаза у него были необыкновенны: на белках мутно-молочного цвета выпуклые, золотистые зрачки казались наклеенными. Ходил Томилин в синем пузыре рубахи из какой-то очень жесткой материи, в тяжелых, мужицких сапогах, в черных брюках. Лицо его напоминало икону святого. Всего любопытнее были неприятно красные, боязливые руки учителя. Первые дни знакомства Клим думал, что Томилин полуслеп, он видит все вещи не такими, каковы они есть, а крупнее или меньше, оттого он и прикасается к ним так осторожно, что было даже смешно видеть это. Но учитель не носил очков, и всегда именно он читал вслух лиловые тетрадки, перелистывая нерешительно, как будто ожидая, что бумага вспыхнет под его раскаленными пальцами. Он жил в мезонине Самгина уже второй год, ни в чем не изменяясь, так же, как не изменился за это время самовар.

После чая, когда горничная Малаша убирала посуду, отец ставил пред Томилиным две стеариновые свечи, все усаживались вокруг стола, Варавка морщился, точно ему надо было принять рыбий жир, – морщился и ворчливо спрашивал:

– Что – опять чтение премудростей сиятельного графа?

Затем он прятался за рояль, усаживаясь там в кожаное кресло, закуривал сигару, и в дыму ее глухо звучали его слова:

– Ребячество. Шалит барин.

– Мыслитель, – тоже неодобрительно мычал доктор, прихлебывая пиво.

Доктор неприятен, он как будто долго лежал в погребе, отсырел там, оброс черной плесенью и разозлился на всех людей. Он, должно быть, неумный, даже хорошую жену не мог выбрать, жена у него маленькая, некрасивая и злая. Говорила она редко, скупо; скажет два-три слова и надолго замолчит, глядя в угол. С нею не спорили и вообще о ней забывали, как будто ее и не было; иногда Климу казалось: забывают о ней нарочно, потому что боятся ее. Но ее надорванный голос всегда тревожил Клима, заставляя ждать, что эта остроносая женщина скажет какие-то необыкновенные слова, как она это уже делала.

Однажды Варавка вдруг рассердился, хлопнул тяжелой ладонью по крышке рояля и проговорил, точно дьякон:

– Чепуха! Всякое разумное действие человека неизбежно будет насилием над ближними или над самим собой.

Клим ожидал, что Варавка скажет еще:

«Аминь!» – но он ничего не успел сказать, потому что заворчал доктор:

– Наивничает граф, Дарвина не читал.

– Дарвин – дьявол, – громко сказала его жена; доктор кивнул головой так, как будто его ударили по затылку, и тихонько буркнул:

– Валаамова ослица…

На Варавку кричала Мария Романовна, но сквозь ее сердитый крик Клим слышал упрямый голос докторши:

– Он внушил, что закон жизни – зло.

– Довольно, Анна, – ворчал доктор, а отец начал спорить с учителем о какой-то гипотезе, о Мальтусе; Варавка встал и ушел, увлекая за собой ленту дыма сигары.

Варавка был самый интересный и понятный для Клима. Он не скрывал, что ему гораздо больше нравится играть в преферанс, чем слушать чтение. Клим чувствовал, что и отец играет в карты охотнее, чем слушает чтение, но отец никогда не сознавался в этом. Варавка умел говорить так хорошо, что слова его ложились в память, как серебряные пятачки в копилку. Когда Клим спросил его: что такое гипотеза? – он тотчас ответил:

– Это – собачка, с которой охотятся за истиной.

Он был веселее всех взрослых и всем давал смешные прозвища.

Клима посылали спать раньше, чем начиналось чтение или преферанс, но мальчик всегда упрямился, просил:

– Я посижу еще немножко, немножечко!

– Нет, – как он любит общество взрослых! – удивлялся отец. После этих слов Клим спокойно шел в свою комнату, зная, что он сделал то, чего хотел, – заставил взрослых еще раз обратить внимание на него.

Но иногда отец просил:

– А ну-ко, почитай «Размышление» от строки:

 
Ты, считающий жизнью завидною.
 

Клим протягивал правую руку в воздухе, левой держался за пояс штанов и читал, нахмурясь:

 
Упоение лестью бесстыдною,
Волокитство, обжорство, игру, –
Пробудись!
 

Варавка хохотал до слез, мать неохотно улыбалась, а Мария Романовна пророчески, вполголоса говорила ей:

– Он будет честным человеком.

Клим видел, что взрослые все выше поднимают его над другими детьми; это было приятно. Но изредка он уже чувствовал, что внимание взрослых несколько мешает ему. Бывали часы, когда он и хотел и мог играть так же самозабвенно, как вихрастый, горбоносый Борис Варавка, его сестра, как брат Дмитрий и белобрысые дочери доктора Сомова. Так же, как все они, Клим пьянел от возбуждения и терял себя в играх. Но лишь только он замечал, что кто-то из больших видит его, он тотчас трезвел из боязни, что увлечение игрою низводит его в ряд обыкновенных детей. Ему всегда казалось, что взрослые наблюдают за ним, ждут от него особенных слов и поступков.

Вместе с тем он замечал, что дети все откровеннее не любят его. Они смотрели на него с любопытством, как на чужого, и тоже, как взрослые, ожидали от него каких-то фокусов. Но его мудреные словечки и фразы возбуждали у них насмешливый холодок, недоверие к нему, а порой и враждебность. Клим догадывался, что они завидуют его славе, – славе мальчика исключительных способностей, но все-таки это обижало его, вызывая в нем то грусть, то раздражение. Ему хотелось преодолеть недружелюбие товарищей, но он пытался делать это лишь продолжая более усердно играть роль, навязанную взрослыми. Он пробовал командовать, учить, и – вызывал сердитый отпор Бориса Варавки. Этот ловкий, азартный мальчик пугал и даже отталкивал Клима своим властным характером. В его затеях было всегда что-то опасное, трудное, но он заставлял подчиняться ему и во всех играх сам назначал себе первые роли. Прятался в недоступных местах, кошкой лазил по крышам, по деревьям; увертливый, он никогда не давал поймать себя и, доведя противную партию игроков до изнеможения, до отказа от игры, издевался над побежденными:

– Что – проиграли, сдаетесь? Эх вы…

Климу казалось, что Борис никогда ни о чем не думает, заранее зная, как и что надобно делать. Только однажды, раздосадованный вялостью товарищей, он возмечтал:

– Летом заведу себе хороших врагов из приютских мальчиков или из иконописной мастерской и стану сражаться с ними, а от вас – уйду…

Клим чувствовал, что маленький Варавка не любит его настойчивее и более открыто, чем другие дети. Ему очень нравилась Лида Варавка, тоненькая девочка, смуглая, большеглазая, в растрепанной шапке черных, курчавых волос. Она изумительно бегала, легко отскакивая от земли, точно и не касаясь ее; кроме брата, никто не мог ни поймать, ни перегнать ее. И так же, как брат, она всегда выбирала себе первые роли. Ударившись обо что-нибудь, расцарапав себе ногу, руку, разбив себе нос, она никогда не плакала, не ныла, как это делали девочки Сомовы. Но она была почти болезненно чутка к холоду, не любила тени, темноты и в дурную погоду нестерпимо капризничала. Зимою она засыпала, как муха, сидела в комнатах, почти не выходя гулять, и сердито жаловалась на бога, который совершенно напрасно огорчает ее, посылая на землю дождь, ветер, снег.

О боге она говорила, точно о добром и хорошо знакомом ей старике, который живет где-то близко и может делать все, что хочет, но часто делает не так, как надо.

– Бога вовсе и нет, – заявил Клим. – Это только старики и старухи думают, что он есть.

– Я – не старуха, и Павля – тоже молодая еще, – спокойно возразила Лида. – Мы с Павлей очень любим его, а мама сердится, потому что он несправедливо наказал ее, и она говорит, что бог играет в люди, как Борис в свои солдатики.

Мать свою Лида изображала мученицей, ей жгут спину раскаленным железом, вспрыскивают под кожу лекарства и всячески терзают ее.

– Папа хочет, чтоб она уехала за границу, а она не хочет, она боится, что без нее папа пропадет. Конечно, папа не может пропасть. Но он не спорит с ней, он говорит, что больные всегда выдумывают какие-нибудь страшные глупости, потому что боятся умереть.

С этой девочкой Климу было легко и приятно, так же приятно, как слушать сказки няньки Евгении. Клим понимал, что Лидия не видит в нем замечательного мальчика, в ее глазах он не растет, а остается все таким же, каким был два года тому назад, когда Варавки сняли квартиру. Он смущался и досадовал, видя, что девочка возвращает его к детскому, глупенькому, но он не мог, не умел убедить ее в своей значительности; это было уже потому трудно, что Лида могла говорить непрерывно целый час, но не слушала его и не отвечала на вопросы.

Нередко вечерами, устав от игры, она становилась тихонькой и, широко раскрыв ласковые глаза, ходила по двору, по саду, осторожно щупая землю пружинными ногами и как бы ища нечто потерянное.

 




 




 










 





 





 





 





Бесплатно

4.14 
(110 оценок)

Читать книгу: «Жизнь Клима Самгина»

Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно