Читать бесплатно книгу «Жизнь Клима Самгина» Максима Горького полностью онлайн — MyBook
 



 





– Я – не женщина, – объяснил он, потом добавил: – Не нагой.

И, подумав, добавил еще:

– Не женат.

Шагая по комнате, он поучал:

– В мире идей необходимо различать тех субъектов, которые ищут, и тех, которые прячутся. Для первых необходимо найти верный путь к истине, куда бы он ни вел, хоть в пропасть, к уничтожению искателя. Вторые желают только скрыть себя, свой страх пред жизнью, свое непонимание ее тайн, спрятаться в удобной идее. Толстовец – комический тип, но он весьма законченно дает представление о людях, которые прячутся.

Клим видел, что Макаров, согнувшись, следит за ногами учителя так, как будто ждет, когда Томилин споткнется. Ждет нетерпеливо. Требовательно и громко ставит вопросы, точно желая разбудить уснувшего, но ответов не получает.

Слушая спокойный, задумчивый голос наставника, разглядывая его, Клим догадывался: какова та женщина, которая могла бы полюбить Томилина? Вероятно, некрасивая, незначительная, как Таня Куликова или сестра жены Катина, потерявшая надежды на любовь. Но эти размышления не мешали Климу ловить медные парадоксы и афоризмы.

– Путь к истинной вере лежит через пустыню неверия, – слышал он. – Вера, как удобная привычка, несравнимо вреднее сомнения. Допустимо, что вера, в наиболее ярких ее выражениях, чувство ненормальное, может быть, даже психическая болезнь: мы видим верующих истериками, фанатиками, как Савонарола или протопоп Аввакум, в лучшем случае – это слабоумные, как, например, Франциск Ассизский.

Изредка Дронов ставил вопросы социального характера, но учитель или не отвечал ему, или говорил нехотя и непонятно. Из всех его речей Клим запомнил лишь одно суждение:

– Ошибочно думать, что энергия людей, соединенных в организации, в партии, – увеличивается в своей силе. Наоборот: возлагая свои желания, надежды, ответственность на вождей, люди тем самым понижают и температуру и рост своей личной энергии. Идеальное воплощение энергии – Робинзон Крузо.

Раньше всех от этих откровений уставал Макаров.

– Ну, нам пора, – говорил он грубовато. Томилин пожимал руки теплой и влажной рукой, вяло улыбался и никогда не приглашал их к себе.

Макаров вел себя с Томилиным все менее почтительно; а однажды, спускаясь по лестнице от него, сказал как будто нарочно громко:

– Рыжий напоминает мне тарантула. Я не видал этого насекомого, но в старинной «Естественной истории» Горизонтова сказано: «Тарантулы тем полезны, что, будучи настояны в масле, служат лучшим лекарством от укусов, причиняемых ими же».

Его сердитая шутка заставила Дронова смеяться неприятно икающим смехом.

Вспоминая все это, Клим вдруг услышал в гостиной непонятный, торопливый шорох и тихий гул струн, как будто виолончель Ржиги, отдохнув, вспомнила свое пение вечером и теперь пыталась повторить его для самой себя. Эта мысль, необычная для Клима, мелькнув, уступила место испугу пред непонятным. Он прислушался: было ясно, что звуки родились в гостиной, а не наверху, где иногда, даже поздно ночью, Лидия тревожила струны рояля.

Клим зажег свечу, взял в правую руку гимнастическую гирю и пошел в гостиную, чувствуя, что ноги его дрожат. Виолончель звучала громче, шорох был слышней. Он тотчас догадался, что в инструменте – мышь, осторожно положил его верхней декой на пол и увидал, как из-под нее выкатился мышонок, маленький, как черный таракан.

Во тьме кабинета матери вертикально и туго натянулась светлая полоса огня, свет из спальни.

«Не спит. Расскажу ей о мышонке».

Но, подойдя к двери спальной, он отшатнулся: огонь ночной лампы освещал лицо матери и голую руку, рука обнимала волосатую шею Варавки, его растрепанная голова прижималась к плечу матери. Мать лежала вверх лицом, приоткрыв рот, и, должно быть, крепко спала; Варавка влажно всхрапывал и почему-то казался меньше, чем он был днем. Во всем этом было нечто стыдное, смущающее, но и трогательное.

Возвратясь к себе, Клим лег в постель, глубоко взволнованный. Пред ним, одна за другою, поплыли во тьме фигуры толстенькой Любы Сомовой, красавицы Алины с ее капризно вздернутой губой, смелым взглядом синеватых глаз, ленивыми движениями и густым, властным голосом. Лучше всех знакомая фигура Лидии затемняла подруг ее; думая о ней, Клим терялся в чувстве очень сложном и непонятном ему. Он понимал, что Лидия некрасива, даже часто неприятна, но он чувствовал к ней непобедимое влечение. Его ночные думы о девицах принимали осязаемый характер, возбуждая в теле тревожное, почти болезненное напряжение, оно заставило Клима вспомнить устрашающую книгу профессора Тарновского о пагубном влиянии онанизма, – книгу, которую мать давно уже предусмотрительно и незаметно подсунула ему. Вскочив с постели, он зажег лампу, взял желтенькую книжку Меньшикова «О любви». Книжка оказалась скучной и не о той любви, которая волновала Самгина. За окном ветер встряхивал деревья, шелест их вызывал представление о полете бесчисленной стаи птиц, о шорохе юбок во время танцев на гимназических вечерах, которые устраивал Ржига.

Заснул Клим на рассвете, проснулся поздно, утомленным и нездоровым. Воскресенье, уже кончается поздняя обедня, звонят колокола, за окном хлещет апрельский дождь, однообразно звучит железо водосточной трубы. Клим обиженно подумал:

«Неужели я должен испытать то же, что испытывает Макаров?»

О Макарове уже нельзя было думать, не думая о Лидии. При Лидии Макаров становится возбужденным, говорит громче, более дерзко и насмешливо, чем всегда. Но резкое лицо его становится мягче, глаза играют веселее.

– Верно, что Макарова хотят исключить из гимназии за пьянство? – равнодушно спрашивала Лидия, и Клим понимал, что равнодушие ее фальшиво.

Дверь осторожно открылась, вошла новая горничная, толстая, глупая, со вздернутым носом и бесцветными глазами.

– Мамаша спрашивает: кофей пить будете? Потому что скоро завтракать.

Белый передник туго обтягивал ее грудь. Клим подумал, что груди у нее, должно быть, такие же твердые и жесткие, как икры ног.

– Не буду, – сердито сказал он.

Он внезапно нашел, что роман Лидии с Макаровым глупее всех романов гимназистов с гимназистками, и спросил себя:

«Может быть, я вовсе и не влюблен, а незаметно для себя поддался атмосфере влюбленности и выдумал все, что чувствую?»

Но это соображение, не успокоив его, только почему-то напомнило полуумную болтовню хмельного Макарова; покачиваясь на стуле, пытаясь причесать пальцами непослушные, двухцветные вихры, он говорил тяжелым, пьяным языком:

– Физиология учит, что только девять из наших органов находятся в состоянии прогрессивного развития и что у нас есть органы отмирающие, рудиментарные, – понимаешь? Может быть, физиология – врет, а может быть, у нас есть и отмирающие чувства. Представь, что влечение к женщине – чувство агонизирующее, оттого оно так болезненно, настойчиво, а? Представь, что человек хочет жить по теории Томилина, а? Мозг, вместилище исследующего, творческого духа, черт бы его взял, уже начинает понимать любовь как предрассудок, а? И, может быть, онанизм, мужеложство – по сути их есть стремление к свободе от женщины? Ну? Ты как думаешь?

Он спрашивал тогда, когда Клима еще не тревожили эти вопросы, и пьяные слова товарища возбуждали у него лишь чувство отвращения. Но теперь слова «свобода от женщины» показались ему неглупыми. И почти приятно было напомнить себе, что Макаров пьет все больше, хотя становится как будто спокойней, а иногда так углубленно задумчив, как будто его внезапно поражала слепота и глухота. Клим подметил, что Макаров, закурив папиросу, не гасит спичку, а заботливо дает ей догореть в пепельнице до конца или дожидается, когда она догорит в его пальцах, осторожно держа ее за обгоревший конец. Многократно обожженная кожа на двух пальцах его потемнела и затвердела, точно у слесаря.

Клим не спрашивал, зачем он делает это, он вообще предпочитал наблюдать, а не выспрашивать, помня неудачные попытки Дронова и меткие слова Варавки:

«Дураки ставят вопросы чаще, чем пытливые люди».

Теперь Макаров носился с книгой какого-то анонимного автора, озаглавленной «Триумфы женщин». Он так пламенно и красноречиво расхваливал ее, что Клим взял у него эту толстенькую книжку, внимательно прочитал, но не нашел в ней ничего достойного восхищения. Автор скучно рассказывал о любви Овидия и Коринны, Петрарки и Лауры, Данте и Беатриче, Бокаччио, Фиаметты; книга была наполнена прозаическими переводами элегий и сонетов. Клим долго и подозрительно размышлял: что же во всем этом увлекало товарища? И, не открыв ничего, он спросил Макарова.

– Ты не понял? – удивился тот и, открыв книгу, прочитал одну из первых фраз предисловия автора:

– «Победа над идеализмом была в то же время победой над женщиной». Вот – правда! Высота культуры определяется отношением к женщине, – понимаешь?

Клим утвердительно кивнул головой, а потом, взглянув в резкое лицо Макарова, в его красивые, дерзкие глаза, тотчас сообразил, что «Триумфы женщин» нужны Макарову ради цинических вольностей Овидия и Бокаччио, а не ради Данта и Петрарки. Несомненно, что эта книжка нужна лишь для того, чтоб настроить Лидию на определенный лад.

«Как все просто, в сущности», – подумал он, глядя исподлобья на Макарова, который жарко говорил о трубадурах, турнирах, дуэлях.

Когда Клим вышел в столовую, он увидал мать, она безуспешно пыталась открыть окно, а среди комнаты стоял бедно одетый человек, в грязных и длинных, до колен, сапогах, стоял он закинув голову, открыв рот, и сыпал на язык, высунутый, выгнутый лодочкой, белый порошок из бумажки.

– Это – дядя Яков, – торопливо сказала мать. – Пожалуйста, открой окно!

Клим подошел к дяде, поклонился, протянул руку и опустил ее: Яков Самгин, держа в одной руке стакан с водой, пальцами другой скатывал из бумажки шарик и, облизывая губы, смотрел в лицо племянника неестественно блестящим взглядом серых глаз с опухшими веками. Глотнув воды, он поставил стакан на стол, бросил бумажный шарик на пол и, пожав руку племянника темной, костлявой рукой, спросил глухо:

– Это – второй? Клим? А Дмитрий? Ага. Студент? Естественник, конечно?

– Говори громче, я глохну от хины, – предупредил Яков Самгин Клима, сел к столу, отодвинул локтем прибор, начертил пальцем на скатерти круг.

– Значит – явочной квартиры – нет? И кружков – нет? Странно. Что же теперь делают?

Мать пожала плечами, свела брови в одну линию. Не дождавшись ее ответа, Самгин сказал Климу:

– Удивляешься? Не видал таких? Я, брат, прожил двадцать лет в Ташкенте и в Семипалатинской области, среди людей, которых, пожалуй, можно назвать дикарями. Да. Меня, в твои года, называли «l’homme qui rit»[1].

Клим заметил, что дядя произнес: «Льем».

– Канавы копал. Арыки. Там, брат, лихорадка.

Осмотрев столовую, дядя крепко потер щеку.

– Гм, разбогател Иван. Как это он? Торгует?

И, еще раз обведя комнату щупающим взглядом, он обесцветил ее в глазах Клима:

– Точно буфет на вокзале.

Он внес в столовую запах прелой кожи и еще какой-то другой, столь же тяжелый. На костях его плеч висел широкий пиджак железного цвета, расстегнутый на груди, он показывал сероватую рубаху грубого холста; на сморщенной шее, под острым кадыком, красный, шелковый платок свернулся в жгут, платок был старенький и посекся на складках. Землистого цвета лицо, седые редкие иглы подстриженных усов, голый, закоптевший череп с остатками кудрявых волос на затылке, за темными, кожаными ушами, – все это делало его похожим на старого солдата и на расстриженного монаха. Но зубы его блестели бело и молодо, и взгляд серых глаз был ясен. Этот несколько рассеянный, но вдумчиво вспоминающий взгляд из-под густых бровей и глубоких морщин лба показался Климу взглядом человека полубезумного. Вообще дядя был как-то пугающе случайным и чужим, в столовой мебель потеряла при нем свой солидный вид, поблекли картины, многое, отяжелев, сделалось лишним и стесняющим. Вопросы дяди звучали, как вопросы экзаменатора, мать была взволнована, отвечала кратко, сухо и как бы виновато.

– Ну, что же, какие же у вас в гимназии кружки? – слышал Клим и, будучи плохо осведомленным, неуверенно, однако почтительно, как Ржиге, отвечал:

– Толстовцы. Затем – экономисты… немного.

– Расскажи! – приказал дядя. – Толстовцы – секта? Я – слышал: устраивают колонии в деревнях.

Он качнул головою.

– Это – было. Мы это делали. Я ведь сектантов знаю, был пропагандистом среди молокан в Саратовской губернии. Обо мне, говорят, Степняк писал – Кравчинский – знаешь? Гусев – это я и есть.

Хорошо, что он, спрашивая, не ждал ответов. Но все же о толстовцах он стал допытываться настойчиво:

– Ну, что ж они делают? Ну – колонии, а – потом?

Клим искоса взглянул на мать, сидевшую у окна; хотелось спросить: почему не подают завтрак? Но мать смотрела в окно. Тогда, опасаясь сконфузиться, он сообщил дяде, что во флигеле живет писатель, который может рассказать о толстовцах и обо всем лучше, чем он, он же так занят науками, что…

– Нам науки не мешали, – укоризненно заметил дядя, вздернув седую губу, и начал расспрашивать о писателе.

– Катин? Не знаю.

Ему очень понравилось, что писатель живет под надзором полиции, он улыбнулся:

– Ага, значит – из честных. В мое время честно писали Омулевский, Нефедов, Бажин, Станюкович, Засодимский, Левитов был, это болтун. Слепцов – со всячинкой… Успенский тоже. Их было двое, Успенских, один – побойчее, другой – так себе. С усмешечкой.

Он задумался и вдруг спросил мать:

– Забыл я: Иван писал мне, что он с тобой разошелся. С кем же ты живешь, Вера, а? С богатым, видно? Адвокат, что ли? Ага, инженер. Либерал? Гм… А Иван – в Германии, говоришь? Почему же не в Швейцарии? Лечится? Только лечится? Здоровый был. Но – в принципах не крепок. Это все знали.

Говорил он громко, точно глухой, его сиповатый голос звучал властно. Краткие ответы матери тоже становились все громче, казалось, что еще несколько минут – и она начнет кричать.

– Тебе сколько – тридцать пять, семь? Моложава, – говорил Яков Самгин и, вдруг замолчав, вынул из кармана пиджака порошок, принял его, запил водою и, твердо поставив стакан на стол, приказал Климу:

– Ну-ко, проведи меня к писателю. В мое время писатели кое-что значили…

По двору дядя Яков шел медленно, оглядываясь, как человек заплутавшийся, вспоминающий что-то давно забытое.

– Дом – Ивана, собственный?

– Дедушки. Но его купил Варавка…

– Кто?

Клим не знал, как ответить, тогда дядя, взглянув в лицо ему, ответил сам:

– Понимаю – материн сожитель. Что же ты сконфузился? Это – дело обычное. Женщины любят это – пышность и все такое. Какой ты, брат, щеголь, – внезапно закончил, он.

Катин встретил Самгина почтительно, как отца, и восторженно, точно юноша. Улыбаясь, кланяясь, он тряс обеими руками темную руку и торопливо говорил:

– Я вас из окна увидал и сразу почувствовал: это – он! Мне Сараханов писал из Саратова…

Дядя Яков, усмехаясь, осмотрел бедное жилище, и Клим тотчас заметил, что темное, сморщенное лицо его стало как будто светлее, моложе.

– Ну, ну, – говорил он, усаживаясь на ветхий диван. – Вот как. Да. В Саратове кое-кто есть. В Самаре какие-то… не понимаю. Симбирск – как нежилая изба.

Он перечислил еще несколько приволжских городов и наконец спросил:

– Ну, а у вас как? Говорите громче и не быстро, я плохо слышу, хина оглушает, – предупредил он и, словно не надеясь, что его поймут, поднял руки и потрепал пальцами мочки своих ушей; Клим подумал, что эти опаленные солнцем темные уши должны трещать от прикосновения к ним.

Писатель начал рассказывать о жизни интеллигенции тоном человека, который опасается, что его могут в чем-то обвинить. Он смущенно улыбался, разводил руками, называл полузнакомые Климу фамилии друзей своих и сокрушенно добавлял:

– Тоже служит в земстве, статистик.

– В земстве – это хорошо! – одобрил дядя Яков, но прибавил: – Но этого мало.

Потом, выгнув кадык, сказал вздохнув:

– Одичали вы.

– Это теперь называется поумнением, – виновато объяснил Катин. – Есть даже рассказ на тему измены прошлому, так и называется: «Поумнел». Боборыкин написал.

– Боборыкин – болтун! – решительно заявил дядя, подняв руку. – Вы ему не подражайте, вы – молодой. Нельзя подражать Боборыкину.

Тихо открылась дверь, робко вошла жена писателя, он вскочил, схватил ее за руку:

– Вот – жена, Екатерина, Катя.

Яков Самгин дружелюбно осмотрел женщину, улыбнулся:

– Поповна, а?

– Да!

– Облик! Не ошибешься. И дети есть?

– Все умирают.

– Гм… А что теперь читает молодежь?

Катин заговорил тише, менее оживленно. Климу показалось, что, несмотря на радость, с которой писатель встретил дядю, он боится его, как ученик наставника. А сиповатый голос дяди Якова стал сильнее, в словах его явилось обилие рокочущих звуков.

Климу хотелось уйти, но он находил, что было бы неловко оставить дядю. Он сидел в углу у печки, наблюдая, как жена писателя ходит вокруг стола, расставляя бесшумно чайную посуду и посматривая на гостя испуганными глазами. Она даже вздрогнула, когда дядя Яков сказал:

– Революцию не делают с антрактами.

Клим обрадовался, когда пришла горничная и позвала его завтракать. Дядя Яков отмахнулся от приглашения:

– Я питаюсь только вареным рисом, чаем, хлебом. И – кто же это завтракает во втором часу? – спросил он, взглянув на стенные часы.

Дома в столовой ходил Варавка, нахмурясь, расчесывая бороду черной гребенкой; он встретил Клима вопросом:

– А дядя?

– Он питается только вареным рисом.

Молча сели за стол. Мать, вздохнув, спросила:

– Как он тебе нравится?

Угадав настроение, Клим ответил:

– Странный…

Мать, откачнувшись на спинку стула, прищурила глаза, говоря:

– Точно привидение.

– Голодающий индус, – поддержал ее сын.

– Ему не более пятидесяти, – вслух размышляла мать. – Он был веселый, танцор, балагур. И вдруг ушел в народ, к сектантам. Кажется, у него был неудачный роман.

Варавка вытер бороду, щедро налил всем вина в стаканы.

– У них у всех неудачный роман с историей. История – это Мессалина, Клим, она любит связи с молодыми людьми, но – краткие. Не успеет молодое поколение вволю поиграть, помечтать с нею, как уже на его место встают новые любовники.

Он крепко вытер бороду салфеткой и напористо начал поучать, что историю делают не Герцены, не Чернышевские, а Стефенсоны и Аркрайты и что в стране, где народ верит в домовых, колдунов, а землю ковыряет деревянной сохой, стишками ничего не сделаешь.

– Прежде всего необходим хороший плуг, а затем уже – парламент. Дерзкие словечки дешево стоят. Надо говорить словами, которые, укрощая инстинкты, будили бы разум, – покрикивал он, все более почему-то раздражаясь и багровея. Мать озабоченно молчала, а Клим невольно сравнил ее молчание с испугом жены писателя. Во внезапном раздражении Варавки тоже было что-то общее с возбужденным тоном Катина.

– Я думаю поместить его в мезонине, – тихо сказала мать.

– А – Дронов? – спросил Варавка.

– Да… Не знаю как…

Варавка пожал плечами.

– Как хочешь.

 









 





1
...
...
49

Бесплатно

4.14 
(110 оценок)

Читать книгу: «Жизнь Клима Самгина»

Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно