Его мягкая речь значительно отличалась от грубоватого окающего волжского говора, но я видел в нем странное сходство с волжским лоцманом, – оно было не только в его плотной, широкогрудой фигуре и зорком взгляде умных глаз, но и в благодушном спокойствии, которое так свойственно людям, наблюдающим жизнь, как движение по извилистому руслу реки среди скрытых мелей и камней.
– Вы часто допускаете грубые слова, – должно быть, потому, что они кажутся вам сильными? Это – бывает.
Я сказал, что – знаю: грубость свойственна мне, но у меня не было ни времени обогатить себя мягкими словами и чувствами, ни места, где бы я мог сделать это.
Внимательно взглянув на меня, он продолжал ласково:
– Вы пишите: «Я в мир пришел, чтобы не соглашаться. Раз это так»… Раз – так, – не годится. Это – неловкий, некрасивый оборот речи. Раз так, раз этак, – вы слышите?
Я впервые слышал все это и хорошо чувствовал правду его замечаний.
Далее оказалось, что в моей поэме кто-то сидит «орлом» на развалинах храма.
– Место мало подходящее для такой позы и она не столько величественна, как неприлична, – сказал Короленко улыбаясь. Вот он нашел еще «описку», еще и еще. Я был раздавлен обилием их и, должно быть, покраснел, как раскаленный уголь. Заметив мое состояние, Короленко, смеясь, рассказал мне о каких-то ошибках Глеба Успенского; это было великодушно, а я уже ничего не слушал и не понимал, желая только одного – бежать от срама… Известно, что литераторы и актеры самолюбивы, как пуделя.
Я ушел и несколько дней прожил в мрачном угнетении духа.
Я видел какого-то особенного писателя: он ничем не похож на расшатанного и сердечно милого Каронина, не говоря о смешном Старостине. В нем нет ничего общего с угрюмым Сведенцовым-Ивановичем, автором тяжеловесных рассказов, который говорил мне:
– Рассказ должен ударить читателя по душе, как палкой, чтобы читатель чувствовал, какой он скот!
В этих словах было нечто сродное моему настроению. Короленко первый сказал мне веские человечьи слова о значении формы, о красоте фразы, я был удивлен простой, понятной правдой этих слов, и, слушая его, жутко почувствовал, что писательство – не легкое дело. Я сидел у него более двух часов, он много сказал мне, но – ни одного слова о сущности, о содержании моей поэмы. И я уже чувствовал, что ничего хорошего не услышу о ней.
Недели через две рыженький статистик Дрягин – милый и умный – принес мне рукопись и сообщил:
– Короленко думает, что слишком запугал вас. Он говорит, что у вас есть способности, – но – надо писать с натуры, не философствуя. Потом у вас есть юмор, хотя и грубоватый, но – это хорошо! А о стихах он сказал – это бред!
На обложке рукописи карандашом, острым почерком написано:
«По «Песне» трудно судить о ваших способностях, но, кажется, они у вас есть. Напишите о чем-либо пережитом вами и покажите мне. Я не ценитель стихов, ваши показались мне непонятными, хотя отдельные строки есть сильные и яркие. Вл. Кор.».
О содержании рукописи – ни слова. Что же читал в ней этот странный человек?
Из рукописи вылетели два листка стихов. Одно стихотворение было озаглавлено «Голос из горы идущему вверх», другое «Беседа чорта с колесом». Не помню, о чем именно беседовали чорт и колесо, – кажется, о «круговращении» жизни, – не помню, что именно говорил «голос из горы». Я разорвал стихи и рукопись, сунул их в топившуюся печь, голландку, и, сидя на полу, размышлял: – что значит писать о «пережитом»?
Все, написанное в поэме, я пережил…
И – стихи! Они случайно попали в рукопись. Они были маленькой тайной моей, я никому не показывал их, да и сам плохо понимал. Среди моих знакомых кожаные переводы Барыковой и Лихачева из Коппэ, Ришпэна, Т. Гуда и подобных поэтов ценились выше Пушкина, не говоря уже о мелодиях Фофанова. Королем поэзии считался Некрасов, молодежь восхищалась Надсоном, но зрелые люди и Надсона принимали – в лучшем случае – только снисходительно.
Меня считали серьезным человеком, солидные люди, которых я искренно уважал, дважды в неделю беседовали со мною о значении кустарных промыслов, о запросах народа и обязанностях интеллигенции, о гнилой заразе капитализма, который никогда – никогда! – не проникнет в мужицкую, социалистическую Русь.
И – вот, все теперь узнают, что я пишу какие-то бредовые стихи! Стало жалко людей, которые принуждены будут изменить свое доброе и серьезное отношение ко мне.
Я решил не писать больше ни стихов, ни прозы и, действительно, все время жизни в Нижнем – почти два года – ничего не писал. А – иногда очень хотелось.
С великим огорчением принес я мудрость мою в жертву все очищающему огню.
–
…В. Г. Короленко стоял в стороне от группы интеллигентов-»радикалов», среди которых я чувствовал себя, как чиж в семье мудрых воронов.
Писателем, наиболее любезным для этой среды, был Н. Н. Златовратский, – о нем говорили: «Златовратский очищает душу и возвышает ее».
А один из наставников молодежи рекомендовал этого писателя так:
– Читайте Златовратского, я его лично знаю, это честный человек!
Глеба Успенского читали внимательно, хотя он подозревался в скептицизме, недопустимом по отношению к деревне. Читали Каронина, Мачтета, Засодимского, присматривались к Потапенко.
– Этот, кажется, ничего…
В почете был Мамин-Сибиряк, но говорили, что у него «неопределенная тенденция».
Тургенев, Достоевский, Л. Толстой были где-то далеко за пределами внимания. Религиозная проповедь Л. Н. Толстого оценивалась так:
– Дурит барин!
Короленко смущал моих знакомых; он был в ссылке, написал «Сон Макара» – это, разумеется, очень выдвигало его. Но – в рассказах Короленко было нечто подозрительное, непривычное чувству и уму людей, плененных чтением житийной литературы о деревне и мужике.
– От ума пишет, – говорили о нем – от ума, а народ можно понять только душой.
Особенно возмутил прекрасный рассказ «Ночью», в нем заметили уклон автора в сторону «метафизики», а это было преступно. Даже кто-то из кружка В. Г. – кажется Л. И. Богданович – написал довольно злую и остроумную пародию на этот рассказ.
– Ч-чепуха! – немножко заикаясь, говорил С. Г. Сомов, человек не совсем нормальный, но однако довольно влиятельный среди молодежи. – Оп-писание физиологического акта рождения, – дело специальной литер-ратуры и тараканы тут не при чем. Он п-подражает Толстому, этот К-короленко…
Но имя Короленко уже звучало во всех кружках города. Он становился центральной фигурой культурной жизни и, как магнит, притягивал к себе внимание, симпатии и вражду людей.
– Ищет популярности, – говорили люди, не способные сказать ничего иного.
В то время было открыто серьезное воровство в местном дворянском банке; эта, весьма обычная, история имела весьма драматические последствия: главный виновник, провинциальный «лев и пожиратель сердец» умер в тюрьме; его жена отравилась соляной кислотой, растворив в ней медь; тотчас после похорон на ее могиле застрелился человек, любивший ее; один за другим умерли еще двое привлеченных к следствию по делу банка, – был слух, что оба они тоже кончили самоубийством.
В. Г. печатал в «Волжском Вестнике» статьи о делах банка, и его статьи совпали во времени с этими драмами. Чувствительные люди стали говорить, что Короленко «убивает людей корреспонденциями», а мой патрон А. И. Ланин горячо доказывал, что «в мире нет явлений, которые могут быть чужды художнику».
Известно, что клевета всего проще и дешевле, поэтому люди, нищие духом, довольно щедро награждали Короленко разнообразной клеветой.
В эти застойные годы жизнь кружилась медленно, восходя по невидимой спирали к неведомой цели своей, и все заметнее становилась в этом кружении коренастая фигура человека, похожего на лоцмана. В суде слушается дело скопцов, – В. Г. сидит среди публики, зарисовывая в книжку полумертвые лица изуверов, его видишь в зале Земского собрания, за крестным ходом, всюду, – нет ни одного заметного события, которое не привлекало бы спокойного внимания Короленко.
Около него крепко сплотилась значительная группа разнообразно недюжинных людей: Н. Ф. Анненский, человек острого и живого ума; С. Я. Елпатьевский, врач и беллетрист, обладатель неисчерпаемого сокровища любви к людям, добродушный и веселый; Ангел И. Богданович, вдумчивый и едкий; «барин от революции» А. И. Иванчин-Писарев, А. А. Савельев, председатель земской управы Аполлон Карелин, автор самой краткой и красноречивой прокламации из всех, какие мне известны; после 1 марта 81-го года он расклеил по заборам Нижнего бумажку, содержащую всего два слова: «Требуйте конституцию».
Кружок Короленко шутливо наименовался «Обществом трезвых философов», иногда члены кружка читали интересные рефераты, – я помню блестящий реферат Карелина о Сен-Жюсте и Елпатьевского о «новой поэзии», – каковой, в то время, считалась поэзия Фофанова, Фруга, Коринфского, Медведского, Минского, Мережковского… К «трезвым» «философам» примыкали земские статистики Дрягин, Кисляков, М. А. Плотников, Константинов, Шмидт и еще несколько таких же серьезных исследователей русской деревни, – каждый из них оставил глубокий след в деле изучения путаной жизни крестьянства. И каждый являлся центром небольшого кружка людей, которых эта таинственная жизнь глубоко интересовала, у каждого можно было кое-чему научиться. Лично для меня было очень полезно серьезное, лишенное всяческих прикрас, отношение к деревне. Таким образом, влияние кружка Короленко распространялось очень широко, проникая даже в среду, почти недоступную культурным влияниям.
У меня был приятель, дворник крупного Каспийского рыбопромышленника Маркова, Пимен Власьев, – обыкновенный, наскоро и незатейливо построенный, курносый русский мужик. Однажды, рассказывая мне о каких-то незаконных намерениях своего хозяина, он, таинственно понизив голос, сообщил:
– Он бы это дело сварганил, – да Короленки боится. Тут, знаешь, прислали из Петербурга тайного человека, Короленкой зовется, иностранному королю племяш, за границей наняли, чтобы он, значит, присматривал за делами, – на губернатора-то не надеются. Короленко этот уж подсек дворян слыхал?[1].
Пимен был человек безграмотный и великий мечтатель; он обладал какой-то необыкновенно радостной верой в Бога и уверенно ожидал в близком будущем конца «всякой лже».
– Ты, мил-друг, не тоскуй, – скоро лже конец. Она сама себя топит, сама себя ест.
Когда он говорил это, его мутновато-серые глаза, странно синея, горели и сияли великой радостью – казалось, что вот сейчас расправятся они, изольются потоками синих лучей.
Как-то в субботу, помылись мы с ним в бане и пошли в трактир пить чай. Вдруг Пимен, глядя на меня милыми глазами, говорит:
– Постой-ка?
Рука его, державшая блюдечко чая, задрожала, он поставил блюдечко на стол и, к чему-то прислушиваясь, перекрестился.
– Что ты, Пимен?
– А видишь, мил-друг – сей минут божья думка душе моей коснулась, скоро, значит, Господь позовет меня на его работу…
– Полно-ка, ты такой здоровяга.
– Молчок! – сказал он важно и радостно. – Не говори – знаю!
В четверг его убила лошадь.
… Не преувеличивая можно сказать, что десятилетие 86 – 96 было для Нижнего «эпохой Короленко» – впрочем, это уже не однажды было сказано в печати.
Один из оригиналов города, водочный заводчик А. А. Зарубин, «неосторожный» банкрот, а в конце дней – убежденный толстовец и проповедник трезвости, говорил мне в 901 году:
– Еще во время Короленки догадался я, что не ладно живу…
Он несколько опоздал наладить свою жизнь; «во время Короленки» ему было уже за пятьдесят лет, но все-таки он перестроил или, вернее, разрушил ее сразу, по-русски.
– Хворал я, лежу, – рассказывал он мне, – приходит племянник Семен, тот – знаешь? – в ссылке который, – он тогда студент был, – желаете, говорит, книжку почитаю? И, вот, братец ты мой, прочитал он «Сон Макаров», я даже заплакал, до того хорошо. Ведь как человек человека пожалеть может. С этого часа и повернуло меня. Позвал кума-приятеля, вот, говорю, сукин ты сын, – прочитай-ко. Тот прочитал, – богохульство – говорит. Рассердился я, сказал ему, подлецу, всю правду, – разругались навсегда. А у него – векселя мои были, и начал он меня подсиживать. Ну – мне, уж, все равно, дела я свои забросил, – душа отказалась от них. Объявили меня банкротом, почти три года в остроге сидел. Сижу – думаю: будет дурить. Выпустили из острога, – я, сейчас, к нему, Короленке, – учи. А его в городе нету. Ну, я ко Льву нашему, к Толстому… «Вот как», говорю. «Очень хорошо, – говорит, – вполне правильно». Так-то брат! А Горинов откуда ума достал. Тоже у Короленки; и много других знаю, которые его душой жили. Хоть мы, купечество, и за высокими заборами живем, а и до нас правда доходит.
Я высоко ценю рассказы такого рода, они объясняют, какими, иногда, путями проникает дух культуры в быт и нравы диких племен.
Зарубин был седобородый, грузный старик, с маленькими, мутными глазами на пухлом розовом лице; зрачки темные и казались странно выпуклыми, точно бусины. – Было что-то упрямое в его глазах. Он создал себе репутацию «защитника законности» копейкой; с какого-то обывателя полиция неправильно взыскала копейку, – Зарубин обжаловал действие полиции, в двух судебных инстанциях жалобу признали «неосновательной», – тогда старик поехал в Петербург, в Сенат, добился указа о запрещении взимать с обывателей копейку, торжествуя возвратился в Нижний, и принес указ в редакцию «Нижегородского Листка», предлагая опубликовать. Но, по распоряжению губернатора, цензор вычеркнул указ из гранок. Зарубин отправился к губернатору и спросил его:
– Ты, – он всем говорил «ты», – ты, что же, друг, законы не признаешь?
Указ напечатали.
Он ходил по улицам города в длинной черной поддевке, в нелепой шляпе на серебряных волосах и в кожаных сапогах с бархатными голенищами. Таскал под мышкой толстый портфель с уставом «Общества трезвости», с массой обывательских жалоб и прошений, уговаривал извозчиков не ругаться математическими словами, вмешивался во все уличные скандалы, особенно наблюдал за поведением городовых и называл свою деятельность «преследованием правды».
Приехал в Нижний знаменитый тогда священник Иоанн Кронштадтский; у Архиерейской церкви собралась огромная толпа почитателей отца Иоанна, Зарубин подошел и спросил:
– Что случилось?
– Ивана Кронштадтского ждут.
– Артиста императорских церквей? Дураки…
Его не обидели, – какой-то верующий мещанин взял его за рукав, отвел в сторону и внушительно попросил:
– Уйди скорее, Христа ради, Александр Александрович.
Мелкие обыватели относились к нему с почтительным любопытством и хотя некоторые называли «фокусником», но – большинство, считая старика своим защитником, ожидало от него каких-то чудес, – все равно каких, только бы неприятных городским властям.
В 901 году меня посадили в тюрьму, – Зарубин, тогда еще не знакомый со мною, – пришел к прокурору Утину и потребовал свидания.
– Вы – родственник арестованного? – спросил прокурор.
– И не видал никогда, не знаю – каков!
– Вы не имеете права на свидание.
– А – ты Евангелие читал? Там что сказано? Как же это, любезный, людьми вы правите, а Евангелие не знаете? Но у прокурора было свое Евангелие и, опираясь на него, он отказал старику в его странной просьбе.
Разумеется, Зарубин был одним из тех – нередких – русских людей, которые, пройдя путаную жизнь, под конец ее, – когда терять уже нечего становятся «праволюбами», являясь в сущности только чудаками.
И, конечно, гораздо значительнее по смыслу, – да и по результатам слова другого нижегородского купца Н. А. Бугрова. Миллионер, филантроп, старообрядец, и очень умный человек, он играл в Нижнем роль удельного князя. Однажды в лирическую минуту он пожаловался мне:
– Не умен, не силен, не догадлив народ, мы, купечество, еще не стряхнули с себя дворян, а уж другие на шею нам садятся, – земщики эти ваши, земцы, Короленки – пастыри. Короленко – особо неприятный господин; с виду – простец, а везде его знают, везде проникает…
Этот отзыв я слышал уже весною 93-го года, возвратясь в Нижний после длительной прогулки по России и Кавказу. За это время – почти три года значение В. Г. Короленко как общественного деятеля и художника еще более возросло. Его участие в борьбе с голодом, стойкая и успешная оппозиция взбалмошному губернатору, Баранову, «влияние на деятельность земства», все это было широко известно. Кажется, уже вышла его книга «Голодный год».
Помню суждение о Короленко одного нижегородца, очень оригинального человека.
– Этот губернский предводитель оппозиции властям в культурной стране организовал бы что-нибудь подобное «Армии спасения», или «Красного креста», – вообще нечто значительное, международное и культурное в истинном смысле этого понятия. А в милейших условиях русской жизни он, наверняка, израсходует свою энергию по мелочам. Жаль, – это очень ценный подарок судьбы нам, нищим. Оригинальнейшая, совершенно новая фигура, в прошлом нашем я не вижу подобной, точнее – равной.
– А что вы думаете о его литературном таланте?
– Думаю, что он не уверен в его силе и – напрасно. Он – типичный реформатор по всем качествам ума и чувства, но, кажется, это и мешает ему правильно оценить себя, как художника, хотя именно его качества реформатора должны были – в соединении с талантом – дать ему больше уверенности и смелости, в самооценке. Я боюсь, что он сочтет себя литератором, между прочим, а не прежде всего…
Это говорил один из героев романа Боборыкина «На ущербе», – человек распутный, пьяный, прекрасно образованный и очень умный. Мизантроп, он совершенно не умел говорить о людях хорошо или даже только снисходительно – тем ценно было для меня его мнение о Короленко.
Но возвращаюсь к 89 – 90 годам.
Я не ходил к Владимиру Галактионовичу, ибо – как уже сказано – решительно отказался от попыток писать. Встречал я его только изредка мельком на улицах или в собраниях у знакомых, где он держался молчаливо, спокойно прислушиваясь к спорам. Его спокойствие волновало меня. Подо мною все колебалось, вокруг меня – я хорошо видел это – начиналось некоторое брожение. Все волновались, спорили, – на чем же стоит этот человек? Но я не решался подойти к нему и спросить:
– Почему вы спокойны?
У моих знакомых явились новые книги: толстые тома Редкина, еще более толстая «История социальных систем» Щеглова, «Капитал», книга Лохвицкого о конституциях, литографированные лекции В. О. Ключевского, Коркунова, Сергеевича.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке