Я как бог, никто в меня не верит
(случайно подслушанная реплика неизвестного прохожего)
– …а тебе уже рассказывали легенду о Жаровски? Ну, про студента-гуманитария чуть ли не с кафедры востоковедения, который по рассеянности перепутал аудиторию, зашел на лекцию к математикам, где как раз разбирали полное доказательство теоремы Ферма, посидел, послушал, сказал: «Так можно же проще!», вышел к доске, написал буквально три строчки, извинился: «Вообще-то я с другого факультета», – и ушел, оставив аудиторию обтекать. На этом месте рассказчик обычно делает круглые глаза и сообщает, что профессор демонстративно посмеялся над выскочкой, но решение тщательно переписал в тетрадку, а двумя днями позже, конечно же, умер от инфаркта, а тетрадку – еще раз конечно же! – так и не нашли. Вот сразу ясно, что древняя история, сейчас бы все сфотографировали телефонами – если бы было что.
– Трижды, – улыбается Томас. – В том числе начальство, с назидательным выводом: вот почему своих студентов надо знать в лицо. По-моему, это такая типичная страшилка для преподов-новичков, как и все остальные истории про гениальных первокурсников, которые у нас вместо Гроба-На-Колесиках и Черной Руки – все знают, что их не бывает, но слушать все равно интересно. А ты откуда знаешь про Жаровски? Ты разве преподавал в нашем универе?
– Ну так друзья там работали, – пожимает плечами отец. – Они эту байку на хвосте принесли. Мы смеялись, что легенду явно сочинили гуманитарии, чтобы их боялись. Но никто их не боится все равно.
– Тем более, что перепутать аудиторию у них при всем желании не получится, – смеется Томас. – Из их корпуса к нашему через полгорода придется чесать.
– …папа рассказывал про одного чувака, они то ли учились вместе, то ли просто жили в одном дворе, так у него, представляешь, машины всегда заводились, – говорит Лена, закуривая третью по счету сигарету.
Господи, – думает Магда, – как же тянется время, когда ждешь эвакуатор, хуже, чем в любой очереди, кроме, может быть, той, которая в туалет. И Лена трещит, не умолкая. И ведь не попросишь заткнуться – обидится. Все почему-то обижаются, когда их просят немножко помолчать.
– …ни хрена не разбирался, – продолжает Лена, – хорошо, если вообще знал, как открыть капот. Может, даже сам не водил, не помню. Папа говорил, он вообще был гуманитарий – то ли философ, то ли филолог, что-то в таком роде. Просто вот такое у него было удивительное свойство: если сядет за руль, повернет ключ в замке зажигания, любая машина заведется, даже с севшим аккумулятором. Ты вообще представляешь, какие тогда были машины? Жуткое барахло. Зимой, в мороз, когда никто не мог завестись, у него под окном хором орали: «Жа-ров-ски! Жа-ров-ски!» – и он такой выходил, весь красивый, в импортной дубленке, как кинозвезда. Брал по рублю с носа, это в то время было, как сейчас… а даже не знаю. Вроде пару бутылок пива можно было купить. Ну значит, примерно три евро. Все равно дешево. Вот бы его сейчас сюда, этого папиного филолога! И никого не надо ждать.
– Ну слушай, – говорит Магда, с трудом скрывая раздражение, – ну так не бывает. При всем уважении к твоему папе, по-моему, это какая-то ерунда. Был, наверное, какой-нибудь сообразительный мастер, ходил по дворам в морозы, всех заводил, быстро и дешево; кто-то краем уха что-то не то услышал, и привет, готова городская легенда о мироточащем философе-автомеханике… О, смотри, кто-то едет. По-моему, это к нам.
– …и на этом несуществующем языке писал стихи, – говорит Марк.
– Стихи на несуществующем языке? – недоверчиво спрашивает Элла. – А твоя мама их видела вообще?
– Их никто не видел. Этот… – как его звали-то? – Вацлав, Вацлав, Вацлав… Жарковский? Жароцкий? Жаровский? – ладно, на самом деле неважно – так вот, он их прятал. Закапывал куда-то, я толком не понял. В общем, делал какие-то тайники.
– Да ладно! – смеется Элла. – Тайники он делал! Из стихов на несуществующем языке! Вот уж сокровище так сокровище! Просто некоторые знают, какую лапшу надо вешать на уши девушкам. Ну, правда, смотря каким. Со мной у него этот номер не прошел бы.
– …и жил там несколько лет, – говорит Андрис. – На этом долбаном острове, где уже сорок лет вообще никого нет, натурально Робинзоном. Устроил себе дом внутри гигантской черепахи… Ну чего ты смеешься, не в живой черепахе, а в статуе. Там же раньше была вилла какого-то богача, куча скульптур осталась. А от дома одни развалины, в них уже невозможно жить…
– Внутри черепахи? На необитаемом острове? Ты что, в это веришь? – спрашивает мать.
– Конечно, нет. Но очень люблю эту историю. Лучшая из всех, которые папа выдумывал про своих друзей. Самая абсурдная. И одновременно красивая. Прикинь: крошечный тропический остров, вокруг океан, рассвет. Из гигантской каменной черепахи вылезает заспанный голый мужик с тетрадкой – он же там сны свои записывал. По папиным словам, у Жаровски была такая идея, что если спать в полном уединении, сновидения будут какие-то особенные. Якобы без каких-то помех. Правда, эту тетрадку никто никогда не видел, папа говорил, этот Жаровски книгу про сны писал. Но так и не написал. Непросто написать целую книгу, когда ты всего лишь чей-то вымышленный друг.
– Но кстати, на хуторе действительно спится гораздо лучше, чем в городе, – задумчиво кивает мать.
– …мог прийти среди ночи, сказать: «А поехали на море», – и поди возрази, триста километров по трассе за два часа, чтобы окунуться и сразу назад, потому что Нийоле утром на работу… невыспавшейся, с красными глазами и гудящей от шампанского головой, вот радость-то, да? Но она говорила, это было такое счастье, что уже потом ни с кем не смогла.
– Старые девы любят сочинять такие истории, – пожимает плечами Алдона. – Про великую любовь, которой они хранят вечную верность. А там всех реальных событий – увидела кого-то в окно… ладно, предположим, в гостях у подруги – и давай фантазировать. В каком-то смысле очень удобно, можно больше ничего не делать, жизнь и так полна.
– Но наша Нийоле была не такая. Я имею в виду, не классическая старая дева с бульварным романом под подушкой. Ты помнишь, какая она красивая на институтских фотографиях? Ай, ну что я спрашиваю, ты ее не на фотографиях видела. У вас же разница в возрасте всего пять лет.
– При чем тут красивая-некрасивая? Не от этого зависит. Просто некоторые люди боятся реальной жизни. Нийоле – моя сестра, и я точно знаю, жизни она боялась. Даже в кино, когда самую обычную драку показывали, всегда закрывала глаза. И, кстати, этого ее поклонника никто никогда не видел. Ни родители, ни подруги. Специально я за ней не следила, но не помню, чтобы она куда-то бегала по ночам.
– Нийоле говорила, им обоим нравились тайны. Да и продолжалось это всего одно лето. Потом этот Жаровски уехал в какую-то экспедицию, писал ей письма без обратного адреса и постепенно совсем пропал…
– Письма она, конечно же, сожгла.
– Ну да, – вздыхает Рута. – Говорила, сожгла, когда поняла, что он не вернется. Наверное, и правда не было у нее никакого поклонника. Ты совершенно права.
Вацлав Жаровски идет домой. Сколько в его жизни было домов, сколько, наверное, еще будет – шестьдесят два года, считай, только начало жизни, настоящей, вдумчивой, полной, как даже и не мечтал – а прямо сейчас его дом окружен цветущими кленами и стоит у самой реки.
Вацлав Жаровски идет, ускоряя шаг, чувствует, как тело его становится невесомым, тихо смеется от внезапно охватившего его счастья и закрывает глаза, но по-прежнему видит тропу под ногами, стволы деревьев и пасмурное серое небо, сулящее скорый дождь.
«Это сон», – думает Вацлав Жаровски и сразу смотрит на свои руки. В молодости он читал книгу о магии сновидений, из которой почему-то запомнил именно это правило: когда понимаешь, что видишь сон, надо смотреть на руки. Черт его знает зачем.
Вацлав Жаровски видит, что его руки стали прозрачными, говорит себе: «Точно сон», – и смеется, стоит и смеется, смеется, смеется, пока его тело тает и стелется над рекой, как холодный поземный туман, словно не было никогда никакого Вацлава Жаровски, словно один только Вацлав Жаровски в мире и есть.
С виду совсем дряхлая развалина, думаю я, разглядывая сидящего напротивтощего сутулого старика.
На самом деле ему, скорее всего, едва за шестьдесят, это поколение поголовно выглядит много хуже, чем смели надеяться ответственные за их обработку скульпторы из мастерской Кроноса. Не живые, а дожившие до пенсии. Впрочем, дед, разминающий сейчас сигарету кривыми ревматическими пальцами, похоже, все еще работает – то и дело поглядывает на часы и в целом вид имеет вздрюченный, как человек, опасающийся опоздать на службу. Особого рода напряжение чела в сочетании с тусклым, но цепким взглядом, свидетельствует о привычке к систематическому умственному труду. Скорее всего, препод из технического колледжа, осеняет меня, это же здесь совсем рядом, на Басанавичяус, дорогу два раза перейти. Карьеру, понятно, не сделал, студентов сдержанно недолюбливает, как и все остальное человечество, без разбора. Они отвечают ему столь же сдержанной взаимностью, даже прозвища, небось, никакого не прилепили за все эти годы, ни смешного, ни обидного, просто никто никогда не судачит о бедняге за глаза, настолько он неинтересен. Не злой, на экзаменах не валит, зачеты ставит автоматом, вот и ладно, но благодарности его поведение не вызывает, люди всегда инстинктивно распознают равнодушие и не прощают, даже когда оно им на пользу.
Сюда, в парк, дед, конечно, приходит покурить в перерывах между лекциями. Теоретически он мог бы курить во дворе колледжа, но коллеги-преподаватели, те, что помоложе, неодобрительно косятся, и, хотя вслух ничего не говорят, дед и сам понимает – как-то нехорошо при молодежи, даже если молодежь сама вовсю дымит в уборной на первом этаже, презрев административные запреты.
Я исподтишка разглядываю старика – сигареты обычно хватает на семь-восемь минут, а с развлечениями в парке, прямо скажем, не очень, и лишь наличие двуногих бескрылых ребусов помогает скоротать время.
Я, понятно, далеко не Шерлок Холмс, ну так и мир вокруг гораздо проще и скучнее, чем художественная литература, люди тут самые обычные, нелитературные персонажи. Ни маркеров, ни конюхов, ни даже отставных флотских сержантов среди виленских прохожих в помине нет, только клерки обоего пола, пролетарии всех стран, школьники, студенты, пенсионеры, неистребимые тетки с кошелками, изредка иностранцы и богачи – люди особой породы, этих разгадывать интересней, но, честно говоря, не намного. А еще порой на глаза попадается потрепанная интеллигенция старого советского образца, вроде этого деда. Чрезвычайно, замечу, потрепанная. Ветхая одежда со следами былой солидности – пальто ему, похоже, справили еще при советской власти, не просто купили, а именно справили, долго копили, потом ходили всем семейством за реку, в центральный универмаг, приценивались, выбирали; брюки поновее, но покойного президента Бразаускаса[5], несомненно, еще застали на посту. А вот портфель совсем древний, впору принести его в дар историкам-краеведам, старьевщики на такое добро все равно не позарятся, а науке польза. Ботинки… Кстати, на удивление приличные ботинки. Не новые, слегка поношенные – до того самого состояния, которое делает дорогую обувь по-настоящему элегантной. Ботинки, внезапно решаю я, подарок сына. Купил себе, оказались тесноваты, разносить не удалось, в магазине обменять отказались, подумал, вздохнул и отдал отцу. Я уже почти вижу этого сына – большой, грузный мужчина за тридцать, звезд с неба не хватает, но на ногах стоит крепко, хозяйственный, обеспеченный, прижимистый и властный, весь в мать. Жена у деда, спорю на что угодно, толстая, шумная, басовитая старуха, готовит отлично, а продукты покупает только самые дешевые, умеет, как говорится, сделать из говна конфетку. И, конечно, держит беднягу в черном теле, уж ему-то не понаслышке известно слово «заначка», которое окончательно уйдет из активной лексики вместе с этим поколением, стало быть, совсем скоро.
А в портфеле у него, конечно же, бутылка самого дешевого бренди, думаю я. Сейчас еще одну пару в колледже отчитает, а потом отправится в гости к старому приятелю. Счастливчик овдовел пару лет назад, поэтому теперь у него можно сидеть, сколько душа пожелает, вернее, пока не закончится выпивка, а что будет вечером дома, об этом лучше вовсе не думать. Впрочем, ничего такого, к чему дед не успел привыкнуть за эти годы, до сих пор не убившие беднягу, но и сильнее не сделавшие, вопреки безответственным обещаниям прочитанных в юности книг.
Мне уже тошно от собственной прозорливости; куда лучше было бы не вычислять, опираясь на факты и житейский опыт, а выдумывать, но выдумывать я не умею, поэтому просто отворачиваюсь от деда с потаенной бутылкой в ветхом портфеле и принимаюсь разглядывать тех, кто сидит на других лавках. В стороне, на безопасном расстоянии от курящих нас, устроились мамаша с коляской и старуха с внуком-дошкольником – пустой номер, нечего тут разгадывать, и без того обе как на ладони. А слева у нас кто? Женщина средних лет в красном пальто с укороченными по последней моде рукавами, в длинных, до локтя трикотажных перчатках из недорогого молодежного магазина – я не то чтобы специально интересуюсь дамскими аксессуарами, но почти каждый день хожу мимо витрины, где они выставлены, невозможно не опознать. Готов спорить, обручального кольца под перчатками нет, и не было никогда, и теперь уж, пожалуй, не будет, с таким жалким, с детства напряженным выражением лица женихов особо не наловишь, сколь бы хороши не были длинные ноги в плотных черных чулках. Я и сам поспешно отворачиваюсь и даже инстинктивно отодвигаюсь, хотя где я, а где дама в красном, между нашими скамейкам непреодолимая пропасть, шага четыре, не меньше.
О проекте
О подписке