Читать книгу «Тяжелый свет Куртейна. Зеленый. Том 1» онлайн полностью📖 — Макса Фрая — MyBook.

4. Зеленая обезьяна

Состав и пропорции:

ликер «Зеленый Шартрез»     50 мл;

ликер «Galliano»                50 мл;

сок лайма                        25 мл;

апельсиновый сок               100 мл;

имбирное пиво                   10 мл.

Смешать «Зеленый Шартрез», «Galliano», сок лайма и апельсиновый сок со льдом, перелить коктейль в высокий стакан коллинз, сверху налить немного имбирного пива.

Цвета

Если бы Цветы не было, ее бы следовало придумать, так часто говорил Цветин отец. И обязательно добавлял: вот я и придумал, когда надоело без дочки жить.

Цвета ему безоговорочно верила: говорит придумал, значит, придумал. И не перестала верить даже после того, как подросла и узнала от родственников, что родилась, как все нормальные дети, просто ее мать пропала без вести, когда ей еще четырех месяцев не исполнилось, и с тех пор ни слуху, ни духу; то ли сбежала на Другую Сторону к бывшему любовнику, то ли просто умерла от внезапного сердечного приступа, когда была одна дома, и тело исчезло прежде, чем кто-то его обнаружил, очень печально, но бывает и так.

Цвету эта информация не смутила. Подумаешь, ну была мать, и была. Одно другому вообще не мешает. «Со стороны мое рождение вполне могло выглядеть, как обычное, – думала Цвета. – А что папа перед этим несколько лет ходил и заранее придумывал, какая у него будет дочка, никто не знал. О таких вещах кому попало не рассказывают. Все в тайне хранят.

Я бы тоже никому не стала такое рассказывать», – думала Цвета. Она вообще была скрытная. С раннего детства, всегда. Только отцу все рассказывала, если спрашивал. Не потому, что очень его любила и целиком доверяла – хотя, конечно, и любила, и доверяла, просто не в этом была причина ее откровенности. А в том, что если уж человек тебя придумал, он имеет полное право узнавать все, что ему интересно. Иначе нечестно, все равно что писателю не прочитать свою книгу, так считала она.

Отец Цветы был мастером инструментального цеха на заводе электроприборов. Людей, наделенных призванием своими руками и волей убеждать материю принимать не какую попало, а конкретную нужную и полезную форму, на самом деле не очень-то много, а мир, как ни крути, держится именно на них. Без них все до сих пор ходили бы голыми, жили в лесах среди ненадежных миражей и грызли шишки да съедобные корешки. Ну или силой заставляли бы друг друга работать, хотя чем так, лучше уж голыми по лесам. От вещей, сделанных как попало, по нужде, без сердечной склонности, толку примерно столько же, как от приготовленной из-под палки еды, или телесной любви ради денег и выгоды, как в некоторых фильмах Другой Стороны; в общем, понятно, что такого добра никому не надо. Поэтому хорошо, что во все времена были и есть мастера. Очень круто родиться с таким призванием и стать рабочим, фермером или строителем, они окружены почетом, как жрецы эпохи Исчезающих Империй, и зарабатывают лучше всех.

Цвета росла как маленькая принцесса, отец ей ни в чем не отказывал, все разрешал, берег от любых огорчений. Он считал, что из балованных детей вырастают самые лучшие взрослые; по большому счету, был прав. Ну, то есть, глядя на себя объективно, как бы со стороны, Цвета видела, что из нее получилась просто отличная взрослая, таких еще поискать.

Изнутри оно, конечно, выглядело не так радужно: быть Цветой оказалось довольно трудно. Но Цвета подозревала, что это у всех так. Пока смотришь на другого со стороны, думаешь: вот счастливчик! А окажешься в шкуре «счастливчика», чего доброго, быстро запросишься обратно в свою.

Когда отец еще был жив, Цвета иногда в сердцах спрашивала его: ну вот зачем ты придумал меня музыкантом, а не мастером, вроде тебя? Жила бы сейчас в свое удовольствие, горя не знала. Счастливые люди вы, мастера, всегда заняты делом, довольны собой, когда хорошо получается, а если что-нибудь не выходит, сразу понятно, что надо исправить, чему еще научиться, или кого на помощь позвать. А у нас, музыкантов, как-то глупо устроено: чем лучше у тебя получается, тем сильнее ты недоволен, тем больше тебе от себя и от всего остального мира надо, тем глубже пропасть внутри, тем слабее любые опоры, жизнь становится как Зыбкое море – помнишь, ты однажды разбудил меня ночью и повел смотреть, как оно исчезает, чтобы сразу возникнуть где-нибудь на другом конце города? Только что мы стояли на пляже, слушали шум прибоя, смотрели на волны, и вдруг у нас под ногами уже не мокрый песок, а растрескавшаяся асфальтовая дорожка, вместо воды деревья, и мы оба знаем, что это старый заброшенный Сумрачный парк, помним, что он был здесь всегда, говорят, чуть ли не со дня основания города, но про море мы тоже помним, и в руке у меня ракушка, которую я специально подобрала, чтобы потом лизнуть и убедиться, что она влажная и соленая. Ты тогда еще мне сказал: «Вечно так с нашим морем, сколько раз ходил его провожать, столько раз удивлялся, невозможно к такому привыкнуть». Совершенно с тобой согласна. Невозможно привыкнуть, да.

Отец на это всегда отвечал ей примерно одно и то же: я придумал тебя не музыкантом, а просто девочкой Цветой, которая сама однажды решит, кем ей стать. И ты решила, никого не послушала; собственно, правильно сделала. Я в современной музыке не очень-то разбираюсь, но стоит пройтись по барам весенним вечером, и в каждом втором играет твоя труба. Это что-то да значит! Люди сами выбирают, какую музыку слушать для радости, никто их не заставляет. И видишь, они выбирают слушать тебя.

Этих слов Цвете обычно было достаточно, чтобы на какое-то время заново примириться с собой. Жаль, что больше некому их говорить. Вернее, Цвете стало некого слушать. Вокруг, конечно, полно народу. Но какая разница, что они говорят.

Зоран

Эти неизбежные две, три, десять – зависит от обстоятельств – минут, когда самолет уже не катится по летному полю, окончательно остановился, пассажиры нетерпеливо вскочили, сняли с полок сумки и чемоданы, накинули куртки, и стоят в проходе, нетерпеливо топчутся, подпирая друг друга, ждут, пока подадут трап и начнут выпускать; в общем, эти минуты в ожидании выхода, с одной стороны, невыносимо томительные, особенно если всю дорогу хотелось курить, а с другой – чистое счастье, лучший момент путешествия, граница, не какая-нибудь условная государственная, отмеченная яркой желтой чертой на полу перед будками паспортного контроля, а настоящая, хоть и невидимая постороннему глазу, внутренняя граница между дорогой и целью, между сбывшимся и неизвестным, между человеком, вышедшим утром из дома, и прилетевшим пока непонятно куда пассажиром, между прошлым и будущим тобой, – думал Зоран, пока стоял, пригнувшись, даже не в проходе, забитом другими желающими постоять в неудобных позах, а между опустевшими креслами. Мог бы спокойно сидеть, но, конечно, стоял, напряженный, сосредоточенный, как бегун на старте. Самому смешно.

Когда толпа в проходе наконец зашевелилась, вздрогнула и пошла неожиданно быстро, как хлынувшая из открытого крана вода, Зоран изогнулся, одним ловким рывком вытащил из багажного отсека туго набитый рюкзак, но вместо того, чтобы устремиться к выходу, замер, неловко обнимая тяжелый рюкзак, так бешено заколотилось сердце, удары гулко отдавались в ушах, и уши, не болевшие при посадке, заныли сейчас от этих невыносимых сердечных басов. С ним такое порой случалось, причем без серьезного повода, в по-настоящему опасных ситуациях Зоран обычно становился спокойным и хладнокровным, как индейский вождь, зато перед началом кинофильма, или концерта, на пороге бара, даже просто на углу незнакомой улицы, куда решил свернуть, чтобы изменить наскучивший маршрут, сердце начинало колотиться как бешеное, кровь пульсировала в ушах, приливала к лицу, в глазах темнело, земля уходила из-под ног – не от страха, конечно, а от волнения, такого сильного, словно он вот прямо сейчас переступает невидимую черту, за которой все станет иначе. Почему вдруг станет, как выглядит это «иначе», стоит к нему стремиться или, наоборот, любой ценой избегать, Зоран не знал. Вернее, он точно знал, что от просмотра фильма, порции рома в баре, прогулки по незнакомой улице ничего в его жизни принципиально измениться не может. Перемены наступают совсем иначе, при иных обстоятельствах.

Знать-то он знал, но чувствовал именно так.

Вот и сейчас стоял со своим рюкзаком, частично загораживая проход – не настолько, чтобы совсем его перекрыть, а ровно настолько, чтобы несколько раз получить по ногам и бокам углами чужих чемоданов. Узнал об этом только по виноватым репликам: «ой, сорри! пардон! извините! атсипрашау!» – потому что ударов пока не чувствовал, вообще ничего не чувствовал, кроме сердцебиения и боли в ушах. Но извинения сделали свое дело: взял себя в руки, мысленно дал поджопник, глубоко вдохнул, с силой выдохнул, собрался, пошел.

Примерно двадцать минут спустя, когда курил на холодном, почему-то морском, соленом – хотя откуда здесь море? – ветру, стоял с идеально прямой спиной и выпученными глазами, как солдат почетного караула, только вместо винтовки в одной руке сигарета, в другой проштампованный паспорт, который до сих пор так и не спрятал в карман, зыркал по сторонам, прикидывая, где здесь станция электрички, которая, как ему рассказали, довозит до расположенного в центре вокзала всего за десять минут[6], сердце все еще бешено колотилось от несуществующего обещания неизвестно чего, но Зоран уже не обращал на него внимания, что с ним сделаешь, пусть колотится, если ему приспичило, я привык.

Искать станцию электрички не стал, поехал в автобусе, который, судя по надписи на табло, приезжал все на тот же железнодорожный вокзал. Гостиница, где его поселили, вроде бы совсем рядом, судя по гугл-картам, пешком всего десять минут.

1
...
...
14