Больно больше не было. А если и было, Альгис этого не замечал. Так всегда получалось: стоило по-настоящему увлечься работой, как боль и любые другие неприятные ощущения – жажда, голод, усталость, что там бывает еще – отступали, делались настолько несущественными, что их было легко игнорировать, вернее, невозможно не игнорировать, на них просто не хватало внимания, вот и все. Когда он рисовал, проходило даже сопровождавшее его всю взрослую жизнь иррациональное, но явственное, изматывающее чувство сопротивления реальности самому факту существования Альгиса, как будто он был антигенным раздражителем, проникшим в здоровый организм с хорошей иммунной системой – ну, сам дурак. Он довольно долго пытался с этим разобраться, ходил по психологам, учился аутотренингу, занимался йогой по книжкам, потому что инструкторы всегда почему-то оказывались неумными, неприятными людьми, но в итоге плюнул. Все эти ухищрения, как мертвому припарки, проще заполнить свою жизнь работой так плотно, чтобы не оставалось места больше ничему.
Что-что, а уходить целиком в работу Альгис умел; однажды рисовал почти целые сутки, не то что не отрываясь на кофе и перекур, а даже в туалет за все это время ни разу не сбегал. Ну, правда, это было давно, в юности. С тех пор так надолго глубоко не нырял, но несколько часов кряду себя не помнить – тоже немало. Еще бы случалось это почаще. Сколько раз пытался научиться сознательно управлять вдохновением, для начала хотя бы понять, от чего эта штука включается и на каком топливе работает, ни черта не получалось. Просто начать и закончить картину вовремя, потому что так решил, мог, конечно; что забавно, качество от этого ничего не теряло, иногда даже выигрывало. Но ему хотелось не столько хороших картин, сколько счастливо забывать за работой о себе, своих мыслях, ощущениях, обстоятельствах и обо всем остальном, неизбежно сопровождающем всякое существование. Целью было забвение, рисование – просто самым доступным средством, единственным, которое неизменно срабатывало для него.
Примерно год назад он случайно прочитал в интернете о полуслепом художнике Яковлеве, который рисовал, уткнувшись носом в холст, почти наугад, на ощупь. Долго разглядывал его рисунки, явственно ощущая, как становятся дыбом волосы на затылке. Дело даже не в том, что картины хорошие, хороших-то в мире много, и на экране компьютера даже самые лучшие, будем честны, не слишком впечатляют. Просто за рисунками полуслепого художника стояла какая-то особая, вожделенная, непереносимая, но прельстительная тьма. Тоже захотел себе такую, предчувствовал, почти знал: реальность, сгустившаяся до состояния непроницаемой тьмы, не станет меня отторгать. Какие оттуда выйдут картины – дело десятое. Лишь бы там побывать.
С тех пор Альгис рисовал, закрыв окна плотными черными ролетами, днем – в сером, сумрачном полумраке, по вечерам – в почти полной темноте. Постепенно вошел во вкус и совсем перестал поднимать ролеты, а окна для проветривания открывал только по ночам, благо фонарей возле дома не было, лучами в глаза не лезли, хоть в чем-то ему с этой дурацкой квартирой повезло.
Жизнь в темноте неожиданно пришлась ему по душе. Никогда прежде не думал, что свет то ли обостряет способность чувствовать боль, то ли сам является разновидностью боли; неважно, главное, если убавить его до возможного минимума, становится гораздо легче жить, причем просто зажмуриться, или закрыть глаза темной повязкой не помогает, это он уже из чистого любопытства проверил, совершенно не тот эффект. Словно бы избыток света проникает в человека через поры в коже или как-то еще; в общем, неважно, смотреть на него или не смотреть.
Анестезирующие свойства темноты оказались настоящим спасением. Боли в жизни Альгиса было много, гораздо больше, чем положено терпеть человеку, до того, как попадет в ад – так думал он сам. Тупая, ноющая боль в животе, иногда разнообразия ради переходившая в острую фазу, терзала его на протяжении последних шести лет почти постоянно, с перерывами на полное погружение в работу, другие обезболивающие почти не действовали, такой уж нелепый достался ему организм.
Первые пару лет Альгис честно ходил по врачам, от одного специалиста к другому, заранее цепенея от бессильного ужаса перед возможным диагнозом, сулящим мучительную, полную неопрятных подробностей, оскорбительную для человеческого достоинства смерть; с другой стороны, лучше бы уж был хоть какой-то диагноз, все-таки многие болезни сейчас научились лечить. Но врачи в один голос утверждали, что Альгис здоров, анализы ничего не показывали, из этого следовало, что боль ему только мерещится, не настоящий честный недуг, а полная ерунда, фантазия, как говорят в таких случаях, «нервное» – очень глупое объяснение, которое не объясняет вообще ничего.
Прописанные таблетки не особо ему помогали, впрочем, обезболивающие позволяли уснуть, но боль и во сне оставалась с Альгисом, почти чужая, далекая, словно бы обернутая в толстое полотенце, как кастрюля с вареной картошкой, чтобы не остыла до прихода гостей, однако все равно мучительная, слишком знакомая, чтобы быть выносимой. Но он, куда деваться, как-то это все выносил.
Начал выпивать, то есть педантично принимал алкоголь как лекарство от нервов, даже записывал, сколько выпил, рассчитывая со временем найти оптимальную дозу. Сперва это неплохо работало, боль уходила, возвращалась только в похмелье, да и то не всегда, но потом как-то резко стало гораздо хуже, пришлось срочно завязывать; в общем, чуда не вышло, панацея оказалась фуфлом.
По врачам уже давно ходил без всякой надежды на исцеление, только обновить рецепты обезболивающих. Но теперь, окружив себя темнотой, спокойно засыпал без таблеток, поначалу просто забывал их принять, потом сознательно проверял, так ли все хорошо; наконец, окончательно бросил принимать лекарства, даже поленился сходить за очередным рецептом, и это было почти волшебство. Думал: неужели я выздоравливаю? Не верил, просто боялся верить, но вера, похоже, была не нужна.
Так полюбил свою новую жизнь в темноте, за работой, почти без боли, что совсем перестал выходить из дома. Продукты и другие необходимые мелочи заказывал из интернет-магазина, счета за квартиру оплачивал картой, а больше ничего и не требовалось. О деньгах можно было не беспокоиться: его картины сейчас выставлялись аж в шести галереях, в разных городах и странах, продажи случались не то чтобы часто, но более-менее регулярно, со стоков тоже кое-что капало, вполне можно жить. Гостей он уже давно почти не приглашал, а теперь перестал окончательно, на звонки и письма приятелей отзывался все реже и реже, на любые предложения встретиться отвечал твердым отказом, ссылаясь на неважное самочувствие и большой рабочий проект; собственно, говорил чистую правду: он все еще по привычке ощущал себя больным, при этом очень много, как никогда раньше, ежедневно, практически без перерывов на отдых, рисовал.
Исключение делал только для Тамары, тут никуда не денешься, нельзя от нее запираться, все-таки жена. Они уже давно жили раздельно, но оставались близкими людьми и старались друг друга поддерживать. Альгис пек для Тамары ее любимые пироги с картошкой и сыром, ласково обнимал при встрече, еще ласковей на прощание, предвкушая, как хорошо будет остаться одному, без нее. Иногда говорил: «Жалко все-таки, что мы разъехались, я по тебе скучаю», – искусно дозируя искренность и печаль, чтобы Тамаре стало приятно, но желания снова жить вместе, ни приведи господи, не возникло.
Впрочем, вряд ли жена захотела бы вернуться, она и час-то рядом с ним еле высиживала, хотя им всегда находилось, о чем поговорить. Зато она покупала ему краски и другие недостающие материалы, активно переписывалась с галереями, с удовольствием возила его картины туда-сюда, помогала организовывать выставки, контролировала продажи, переводила ему все заработанные деньги (Альгис подозревал, что иногда еще и добавляла свои, но особо на эту тему не парился, Тамара на паях с двоюродным братом владела рекламным агентством и зарабатывала столько, сколько ему не снилось даже в самые тучные времена), привозила подарки из всех поездок, таскала ягоды и свежую зелень с рынка, куда он сам никогда не ходил, но самое главное, всякий раз еще на пороге нетерпеливо спрашивала: «Покажешь, что нового?» – и совершенно всерьез волновалась, словно и правда могла получить отказ. Когда Альгис устроил себе вечную полутьму, слова поперек ему не сказала, даже не стала выспрашивать, что, да почему. Выносила законченные картины в освещенный подъезд, чтобы их рассмотреть, а потом возвращалась с неизменно сияющими глазами; Альгис смеялся: «Ну, давай, объясни мне, дураку, почему я на этот раз гений», – и она аргументированно объясняла. После этого за спиной вырастало какое-то подобие крыльев: Тамара очень высоко ценила его как художника и умела убедительно говорить. Поэтому, собственно, Альгис когда-то на ней и женился; зря, конечно, заморочил голову человеку, никогда ее не любил. То есть влюблен в нее не был ни дня, ни минуты, даже по пьяному делу не вожделел, ему нравились женщины совершенно другого типа, темноволосые, сероглазые, тонкие, угловатые как мальчишки-подростки, с узкими ладонями и ступнями, но при этом сам факт существования теплой, тяжелой Томки вот уже почти двадцать лет был для него серьезной причиной жить. В плохие периоды, которые занимали, как сам иногда над собой подшучивал, примерно тринадцать месяцев в году, жена оставалась практически единственным аргументом в пользу продолжения жизни. Ее сияющих глаз, восторженных восклицаний по поводу каждой новой картины и дурацких, ненужных, но трогательных подарков, как ни странно, хватало, чтобы перевесить все аргументы против, включая самые веские, сразу две невыносимых боли – физическую, в животе, и душевную, бездонный черный провал на месте смысла и радости, которые раньше были, Альгис знал это точно, но совершенно не помнил, когда, при каких обстоятельствах, и куда потом подевались; на самом деле неважно. То есть важно, важнее всего на свете, просто совершенно невыносимо думать об этом вот прямо сейчас, когда Томки нет рядом и вообще в городе, а из тьмы, которой он себя окружил, медленно проявляется старый трамвайный вагон, и выплывают причудливые глубоководные рыбы – то ли трамвай увозит их на невиданную глубину, то ли рыбы его туда увлекают, а скорее всего, все они вместе уже есть и всегда были там.
С тех пор, как начал рисовать в полумраке, почти наугад, на ощупь, словно и правда ослеп, трамваи и рыбы появлялись на его картинах чаще всего. Раньше никогда ничего подобного не рисовал, не придумывал, не подсматривал у других, прикидывая, как это можно сделать по-своему, они ему даже не снились. Но был так им рад, словно ждал их всю жизнь.
А порой из тьмы возникали человеческие лица, тогда у Альгиса получались совершенно бессмысленные рисунки. То есть бессмысленные с точки зрения подготовки к будущей выставке, о которой уже вела переговоры Томка. Рыбы с трамваями всем зашли на ура; видимо, сюрреализм так давно вышел из моды, что снова стал выглядеть интересно и свежо. Но кому сейчас могут быть интересны камерные портреты каких-то незнакомых людей?
Тамара однажды сказала: «Они у тебя получаются, как фотографии для служебных пропусков на фабрику грез; я не Голливуд имею в виду, а самую настоящую фабрику, где по конвейерам медленно ползут наваждения, а все эти люди стоят в рабочих халатах и, например, прикручивают им носы». Метко припечатала, ему понравилось, однако нельзя было не заметить, что Тамара смотрит на эти портреты с плохо скрываемой неприязнью, кажется, просто ревнует и по-своему права: Альгис любил эти странные лица, как не только ее, а вообще никогда никого не любил.
Пока рисовал, знал их по именам, мог даже назвать домашний адрес каждого, все как один совершенно нелепые, невозможные – улица Заячьих Снов, переулок Второго Забвения, площадь Восьмидесяти Тоскующих Мостов – вспоминал характеры, биографии, профессии и привычки; то есть, конечно, ему только казалось, что знает и вспоминает, это Альгис и сам понимал, но чувства, которые он испытывал к нарисованным людям, были гораздо сильней понимания.
Вот и прямо сейчас он улыбался глупо и счастливо, совершенно по-детски радовался, глядя на женское лицо, мерцающее в полумраке, светлое, как луна. Мама Рита; на самом деле не мама, а тетка, вырастила его, оставшегося сиротой… Так, стоп, вот теперь точно хватит, не надо так увлекаться выдуманными подробностями, не сходи с ума, дорогой.
Он действительно рано осиротел, но никакой «мамы Риты» не было, жил у деда и бабки в пригороде, и это были совсем неплохие времена, хоть и без мамы Риты, откуда она вообще взялась?
Ну, в общем ясно откуда – пришла из тьмы вместе с рыбами и трамваями, темноволосая, белолицая, в красном платье, уже немолодая, но очень красивая, такая, что дух захватывает… ладно, ладно, – говорил себе Альгис, – сейчас я ее дорисую и наконец-то пойму, что на картине, во-первых, просто незнакомая женщина, наскоро выдуманная из головы, а во-вторых, ничего особенного в ней нет, кроме очень удачной контрастной тени, разделившей лицо на две неравные части – меньшую темную и большую сияющую; все-таки поразительно, что у такого мрачного хмыря, как я, на картинах всегда побеждает свет.
Начальник Граничного отдела полиции города Вильнюса сидит в своем кабинете, на четвертом этаже Второго Полицейского Комиссариата на улице Альгирдо.
С точки зрения любого стороннего наблюдателя, в этом здании только три этажа, причем третий – мансардный, прямо под крышей. То есть над ним уже совсем ничего не может быть, даже для летучих мышей там не найдется места, а любой из сотрудников Граничного отдела гораздо крупней, чем летучая мышь. Что совершенно не мешает им занимать весь несуществующий четвертый этаж здания Второго Полицейского Комиссариата по улице Альгирдо двадцать. И ежедневно являться на службу, причем не только во сне, но и наяву, одетыми по всей форме, предъявлять на входе служебные пропуска, на которые, впрочем, давным-давно никто не смотрит, во Втором Полицейском Комиссариате Стефана и его подчиненных хорошо знают в лицо и помнят по именам. У всех сотрудников городской Граничной полиции устойчивая репутация: отличные ребята из какого-то другого отдела. Какого именно, никто, конечно, не помнит, а если вдруг захочет уточнить, его обязательно что-то отвлечет от этого несущественного вопроса. Какое-нибудь важное дело, благо у полицейских всегда много дел.
В общем, какая у нас тут граница – незримая, немыслимая, недоказуемая и одновременно объективно очерченная, явственно ощутимая, между пространствами жизни и смерти, сбывшегося и невоплощенного, яви и сновидений, Этой и Другой Сторонами, – такие и пограничники. В смысле полицейские. То есть Граничный отдел.
Начальник Граничного отдела полиции сидит в кабинете один. Подсматривать за ним решительно некому: в городе лето, примерно треть сотрудников в отпуске, а остальные спят на заданиях, и это довольно досадно, потому что всем безумно интересно, как выглядит Стефан, когда остается один.
Зато самому Стефану это обычно совершенно неинтересно. Сколько он себя помнит, всегда равнодушно отворачивался от зеркал, как бы они ни старались привлечь его внимание, показывая одно причудливое отражение за другим. Но что бы ни вытворяли в его присутствии зеркала, Стефан и без них в курсе, что как требуют текущие обстоятельства, так он и выглядит. Тело само прекрасно справляется, выбирает оптимальный вариант.
Поэтому чаще всего Стефан выглядит обычным человеком, достаточно обаятельным, чтобы легко расположить к себе всякого собеседника, и одновременно таким заурядным и неприметным, что никто не запомнит и потом не узнает при встрече, если специально не подсказать.
В редких нештатных ситуациях, когда следует быть как можно более убедительным, он выглядит рогатым великаном; многие уверены, такова его подлинная природа, а самому Стефану кажется, это просто очень смешно. Но главное, что рогатый великан неизменно производит нужное впечатление, даже руками ничего делать не надо, в смысле обычно обходится без жертв.
Бывают и другие варианты, но их не то чтобы много. Стефан – не великий любитель создавать себе лишние сложности. Жизнь и так достаточно интересна и весьма непроста.
Но сейчас Стефану в кои-то веки необходимо выглядеть так ослепительно, чтобы от его великолепия аж скулы сводило. Ну то есть как – необходимо. Просто вдруг захотелось, ни с того, ни с сего. На то и внезапные немотивированные желания, чтобы им потворствовать, а то разобидятся и перестанут возникать в самый неподходящий момент, одним развлечением станет меньше, а это не дело, нехорошо.
Поэтому в кресле начальника Граничного отдела полиции города Вильнюса сидит умеренно смуглый черноглазый красавец с интеллигентно накачанной мускулатурой и вальяжными манерами избалованного, домашнего, но явно не кастрированного кота. Образ удачно дополняют старомодные лаковые штиблеты и шелковая сорочка, хорошо хоть без розы в зубах обошлось. Самая сокровенная страшная правда о Стефане заключается в том, что роза сначала тоже была. Но в последний момент он передумал и благоразумно выплюнул этот аксессуар в окно. Все-таки с бубном совершенно не сочетается. Грандиозный стилистический провал.
Стефан бьет в бубен; не то чтобы это действительно необходимо, при желании он мог бы с тем же успехом стучать по столу или по своему колену: когда ты сам – весь, целиком инструмент, достаточно даже намека на нужный ритм. Просто бубен – это красиво и одновременно настолько смешно, что он сам всякий раз заливается безмолвным внутренним хохотом, глядя на себя со стороны, а внутренний хохот – самое лучшее топливо, источник великой силы; не то чтобы своей не хватало, но за великое множество жизней и снов о них Стефан твердо усвоил главный принцип отношений шамана и Вселенной: дают – бери.
Начальница Граничного отдела полиции Этой Стороны и всегда-то выглядит довольно легкомысленно – рыжеватые кудри, веснушки, глаза цвета темного меда за стеклами круглых детских очков в ярко-малиновой оправе, вечные сиротские платьица от лучших модных домов, вязаные чулки до колена, тупоносые башмаки с разноцветными шнурками – но сегодня она превзошла сама себя. Губы накрашены светло-серой помадой, ресницы как будто облеплены инеем, волосы заплетены примерно в десяток тугих косиц разной толщины и торчат во все стороны этакими лихими колбасками, платье в крупный горох украшено серыми кружевами, похожими на клочки паутины, а на ногах у нее лаковые красные туфли с золочеными пряжками какой-то умопомрачительной величины.
Интересная у них там нынче мода, – думает Стефан. – Впрочем, на Этой Стороне всегда умели наряжаться, здешним до них далеко, как пешком до звезды Денеб. Хотя отдельные особо чуткие горожане все-таки улавливают смутные сигналы от ближайших соседей и делают с этой невыразимой информацией, что получится, а потом пугают собак и невинных младенцев. В смысле украшают наш город собой.
– Ну ты хамло, – говорит Ханна-Лора. – Вызвать меня бубном, как какого-то мелкого духа! В нерабочее время, без предварительной договоренности, ни с того, ни с сего – кто так делает?! Я, между прочим, в театре была. Только вошла в фойе. Спектакль буквально через четверть часа начнется, теперь из-за тебя билет, чего доброго, пропадет.
А. Так вот почему она такая… будем считать, красивая и нарядная.
О проекте
О подписке