Читать книгу «Сказки старого Вильнюса VII» онлайн полностью📖 — Макса Фрая — MyBook.

Аллея Казё Шкирпос
(Kazio Škirpos al.)
Эффект Жаровски

Я как бог, никто в меня не верит

(случайно подслушанная реплика неизвестного прохожего)

– …а тебе уже рассказывали легенду о Жаровски? Ну, про студента-гуманитария чуть ли не с кафедры востоковедения, который по рассеянности перепутал аудиторию, зашел на лекцию к математикам, где как раз разбирали полное доказательство теоремы Ферма, посидел, послушал, сказал: «Так можно же проще!», вышел к доске, написал буквально три строчки, извинился: «Вообще-то я с другого факультета», – и ушел, оставив аудиторию обтекать. На этом месте рассказчик обычно делает круглые глаза и сообщает, что профессор демонстративно посмеялся над выскочкой, но решение тщательно переписал в тетрадку, а двумя днями позже, конечно же, умер от инфаркта, а тетрадку – еще раз конечно же! – так и не нашли. Вот сразу ясно, что древняя история, сейчас бы все сфотографировали телефонами – если бы было что.

– Трижды, – улыбается Томас. – В том числе начальство, с назидательным выводом: вот почему своих студентов надо знать в лицо. По-моему, это такая типичная страшилка для преподов-новичков, как и все остальные истории про гениальных первокурсников, которые у нас вместо Гроба-На-Колесиках и Черной Руки – все знают, что их не бывает, но слушать все равно интересно. А ты откуда знаешь про Жаровски? Ты разве преподавал в нашем универе?

– Ну так друзья там работали, – пожимает плечами отец. – Они эту байку на хвосте принесли. Мы смеялись, что легенду явно сочинили гуманитарии, чтобы их боялись. Но никто их не боится все равно.

– Тем более, что перепутать аудиторию у них при всем желании не получится, – смеется Томас. – Из их корпуса к нашему через полгорода придется чесать.

* * *

– …папа рассказывал про одного чувака, они то ли учились вместе, то ли просто жили в одном дворе, так у него, представляешь, машины всегда заводились, – говорит Лена, закуривая третью по счету сигарету.

Господи, – думает Магда, – как же тянется время, когда ждешь эвакуатор, хуже, чем в любой очереди, кроме, может быть, той, которая в туалет. И Лена трещит, не умолкая. И ведь не попросишь заткнуться – обидится. Все почему-то обижаются, когда их просят немножко помолчать.

– …ни хрена не разбирался, – продолжает Лена, – хорошо, если вообще знал, как открыть капот. Может, даже сам не водил, не помню. Папа говорил, он вообще был гуманитарий – то ли философ, то ли филолог, что-то в таком роде. Просто вот такое у него было удивительное свойство: если сядет за руль, повернет ключ в замке зажигания, любая машина заведется, даже с севшим аккумулятором. Ты вообще представляешь, какие тогда были машины? Жуткое барахло. Зимой, в мороз, когда никто не мог завестись, у него под окном хором орали: «Жа-ров-ски! Жа-ров-ски!» – и он такой выходил, весь красивый, в импортной дубленке, как кинозвезда. Брал по рублю с носа, это в то время было, как сейчас… а даже не знаю. Вроде пару бутылок пива можно было купить. Ну значит, примерно три евро. Все равно дешево. Вот бы его сейчас сюда, этого папиного филолога! И никого не надо ждать.

– Ну слушай, – говорит Магда, с трудом скрывая раздражение, – ну так не бывает. При всем уважении к твоему папе, по-моему, это какая-то ерунда. Был, наверное, какой-нибудь сообразительный мастер, ходил по дворам в морозы, всех заводил, быстро и дешево; кто-то краем уха что-то не то услышал, и привет, готова городская легенда о мироточащем философе-автомеханике… О, смотри, кто-то едет. По-моему, это к нам.

* * *

– …и на этом несуществующем языке писал стихи, – говорит Марк.

– Стихи на несуществующем языке? – недоверчиво спрашивает Элла. – А твоя мама их видела вообще?

– Их никто не видел. Этот… – как его звали-то? – Вацлав, Вацлав, Вацлав… Жарковский? Жароцкий? Жаровский? – ладно, на самом деле неважно – так вот, он их прятал. Закапывал куда-то, я толком не понял. В общем, делал какие-то тайники.

– Да ладно! – смеется Элла. – Тайники он делал! Из стихов на несуществующем языке! Вот уж сокровище так сокровище! Просто некоторые знают, какую лапшу надо вешать на уши девушкам. Ну, правда, смотря каким. Со мной у него этот номер не прошел бы.

* * *

– …и жил там несколько лет, – говорит Андрис. – На этом долбаном острове, где уже сорок лет вообще никого нет, натурально Робинзоном. Устроил себе дом внутри гигантской черепахи… Ну чего ты смеешься, не в живой черепахе, а в статуе. Там же раньше была вилла какого-то богача, куча скульптур осталась. А от дома одни развалины, в них уже невозможно жить…

– Внутри черепахи? На необитаемом острове? Ты что, в это веришь? – спрашивает мать.

– Конечно, нет. Но очень люблю эту историю. Лучшая из всех, которые папа выдумывал про своих друзей. Самая абсурдная. И одновременно красивая. Прикинь: крошечный тропический остров, вокруг океан, рассвет. Из гигантской каменной черепахи вылезает заспанный голый мужик с тетрадкой – он же там сны свои записывал. По папиным словам, у Жаровски была такая идея, что если спать в полном уединении, сновидения будут какие-то особенные. Якобы без каких-то помех. Правда, эту тетрадку никто никогда не видел, папа говорил, этот Жаровски книгу про сны писал. Но так и не написал. Непросто написать целую книгу, когда ты всего лишь чей-то вымышленный друг.

– Но кстати, на хуторе действительно спится гораздо лучше, чем в городе, – задумчиво кивает мать.

* * *

– …мог прийти среди ночи, сказать: «А поехали на море», – и поди возрази, триста километров по трассе за два часа, чтобы окунуться и сразу назад, потому что Нийоле утром на работу… невыспавшейся, с красными глазами и гудящей от шампанского головой, вот радость-то, да? Но она говорила, это было такое счастье, что уже потом ни с кем не смогла.

– Старые девы любят сочинять такие истории, – пожимает плечами Алдона. – Про великую любовь, которой они хранят вечную верность. А там всех реальных событий – увидела кого-то в окно… ладно, предположим, в гостях у подруги – и давай фантазировать. В каком-то смысле очень удобно, можно больше ничего не делать, жизнь и так полна.

– Но наша Нийоле была не такая. Я имею в виду, не классическая старая дева с бульварным романом под подушкой. Ты помнишь, какая она красивая на институтских фотографиях? Ай, ну что я спрашиваю, ты ее не на фотографиях видела. У вас же разница в возрасте всего пять лет.

– При чем тут красивая-некрасивая? Не от этого зависит. Просто некоторые люди боятся реальной жизни. Нийоле – моя сестра, и я точно знаю, жизни она боялась. Даже в кино, когда самую обычную драку показывали, всегда закрывала глаза. И, кстати, этого ее поклонника никто никогда не видел. Ни родители, ни подруги. Специально я за ней не следила, но не помню, чтобы она куда-то бегала по ночам.

– Нийоле говорила, им обоим нравились тайны. Да и продолжалось это всего одно лето. Потом этот Жаровски уехал в какую-то экспедицию, писал ей письма без обратного адреса и постепенно совсем пропал…

– Письма она, конечно же, сожгла.

– Ну да, – вздыхает Рута. – Говорила, сожгла, когда поняла, что он не вернется. Наверное, и правда не было у нее никакого поклонника. Ты совершенно права.

* * *

Вацлав Жаровски идет домой. Сколько в его жизни было домов, сколько, наверное, еще будет – шестьдесят два года, считай, только начало жизни, настоящей, вдумчивой, полной, как даже и не мечтал – а прямо сейчас его дом окружен цветущими кленами и стоит у самой реки.

Вацлав Жаровски идет, ускоряя шаг, чувствует, как тело его становится невесомым, тихо смеется от внезапно охватившего его счастья и закрывает глаза, но по-прежнему видит тропу под ногами, стволы деревьев и пасмурное серое небо, сулящее скорый дождь.

«Это сон», – думает Вацлав Жаровски и сразу смотрит на свои руки. В молодости он читал книгу о магии сновидений, из которой почему-то запомнил именно это правило: когда понимаешь, что видишь сон, надо смотреть на руки. Черт его знает зачем.

Вацлав Жаровски видит, что его руки стали прозрачными, говорит себе: «Точно сон», – и смеется, стоит и смеется, смеется, смеется, пока его тело тает и стелется над рекой, как холодный поземный туман, словно не было никогда никакого Вацлава Жаровски, словно один только Вацлав Жаровски в мире и есть.

Улица Винцо Кудиркос
(Vinco Kudirkos g.)
Ирруан, доудаль, индера

06:20

Дана проснулась в шесть двадцать, за десять минут до звона будильника, не потому, что выспалась, а просто по привычке. Сунула телефон в карман пижамных штанов, сгребла плед и подушку с неразобранного дивана, на котором уснула с планшетом где-то в начале второго, оттягивая момент, когда придется идти к мужу в спальню, сунула в шкаф и пошлепала в ванну, почти беззвучно повторяя обычную утреннюю молитву: «Будь все проклято, будь все проклято, Господи, прокляни, пожалуйста, все». Молитва, судя по всему, работала достаточно эффективно, по крайней мере, по утрам окружающий мир обычно производил впечатление вполне проклятого – не самым страшным смертным проклятием, а так, серединка на половинку. Впрочем, Дана не особо обольщалась на свой счет: ясно же, что по утрам еще куча народу проклинает все на свете. Получается дружный хор. Вероятно, быть проклятым – это такая утренняя зарядка мира, одно из великого множества обязательных мучений, необходимых для поддержания внутренней дисциплины и общего тонуса.

Сама Дана зарядку по утрам не делала. Ради зарядки пришлось бы просыпаться еще на полчаса раньше. Ну уж нет.

06:30

Будильник в телефоне начал трезвонить в половине седьмого, когда Дана стояла под душем, не то чтобы наслаждаясь звонкими тугими струями горячей воды, как обычно говорят в таких случаях, но уже не очень сильно от них страдая. Умеренно. В самый раз.

Дана умеренно страдала, энергично намыливая колени, а телефон звонил. Это повторялось каждое утро. Дана всегда забывала отключить будильник, проснувшись, вернее, притворялась, будто забывает, на самом деле, ей нравилось надеяться, что однажды этот звонок раньше времени разбудит дочку и мужа, которым можно дрыхнуть почти до семи, пока готовится завтрак. Будь они оба прокляты вместе с остальным окружающим миром и еще дополнительно две тысячи четыреста раз, по одному проклятию на каждую секунду сладкого утреннего сна.

Но они никогда не просыпались. Что в общем понятно: телефон в кармане пижамы, пижама на вешалке в ванной, между запертой дверью ванной и комнатами – коридор. Даже если не спать, вряд ли что-то услышишь. Так жаль.

06:35

В шесть тридцать пять Дана вышла из ванной и поплелась на кухню. Нажала кнопку кофемашины, щелкнула кнопкой чайника, достала из хлебопечки еще теплый домашний хлеб, шваркнула на плиту сковородку, нарочно стараясь произвести побольше шума, но это не сработало, это никогда не срабатывало, у мужа и дочки был крепкий сон. Пока кофеварка фыркала, чайник задумчиво подвывал, а сковородка разогревалась, Дана стояла, прижавшись лбом к холодному оконному стеклу и тихо бормотала: «Айнабурды, дотихан, казавайя, лай-улулу, дарабу, гимустан, аюны, куверды». Это почему-то всегда помогало: если прижаться лбом к любой твердой поверхности и говорить вслух первую пришедшую – не на ум даже, просто на язык – бессмысленную чушь, можно не сойти с ума, даже утром, пока жаришь яичницу после пяти часов тревожного, обреченного на скорую гибель от звона будильника сна.

06:50

Ровно в шесть пятьдесят из спальни донеслось треньканье мужниного телефона, в шесть пятьдесят три в ванной зашумела вода, в шесть пятьдесят восемь наступила тишина, в шесть пятьдесят девять раздался теоретически приятный слуху всякой матери, а на практике ненавистный, как и все остальные утренние звуки детский смех, означавший, что Дарюс разбудил Машку, и сейчас они придут жрать. Дана залила кипятком пакетик ягодного чая для дочки, нажала кнопку кофейной машины и усилием воли сложила губы в традиционную утреннюю улыбку. Вполне можно одновременно улыбаться и все проклинать. Мама, папа, я – счастливая семья. Чего ж этим проглотам не быть счастливыми, когда завтрак уже на столе.

07:35

В семь тридцать пять Машка пошла одеваться – сама, спасибо, господи, хоть что-то она уже способна сделать сама! Дарюс, читавший за завтраком новости, неохотно отложил планшет, буркнул: «Спасибо», – и тоже встал из-за стола.

07:55

В семь пятьдесят пять Дарюс с Машкой вышли из дома, как всегда, с запасом: первый урок начинается в половине девятого, а идти до школы максимум двадцать минут, даже медленным шагом толстяка Дарюса, даже если постоянно останавливаться, как это делает Машка, чтобы подобрать яркий лист, круглый камешек, и всю остальную грязь, какая найдется на улице, всю эту проклятую грязь. Хорошо, что Дарюсу на работу только к девяти, ехать пятнадцать минут на автобусе, и он всегда сам провожает Машку до школы. Дарюс никогда не сердится на дочку, не кричит, не торопит, хорошо, что ему все равно.

07:58

Самое обидное, невыносимо, до злых, молча проглоченных слез обидное, что Дане на работу тоже к девяти, причем ей даже ехать никуда не надо, только выйти из дома, свернуть за угол, и все, уже пришла. Если бы муж и дочь были способны сами приготовить себе завтрак или просто соглашались убраться из дома без обязательной утренней жрачки, можно было бы спать почти до половины девятого. На два часа дольше, на целых два прекрасных длинных утренних часа.

«Будьте вы прокляты», – привычно думает Дана, складывая тарелки в посудомойку. – «Будьте вы прокляты», – повторяет она про себя, выглядывая в окно, чтобы помахать им на прощание. Дарюсу все равно, а Машка всегда оглядывается и радуется, увидев в окне маму, не стоит ее огорчать. Поэтому Дана энергично машет, Машка восторженно прыгает, муж оборачивается, лениво поднимает руку в приветственном жесте. «Зачем это он? – устало думает Дана. – Наверное, считает, мне будет приятно. Да я прям помираю от счастья! Оттого, что какой-то толстый мужик оглянулся и помахал».

– Я вас не люблю, – говорит Дана вслух. – Не люблю, так и знайте, ни капельки. Обоих. Мечтаю, чтобы вы исчезли. Надоели. Убирайтесь вон.

Муж и дочь, конечно, ее не слышат, но послушно скрываются за поворотом, а Дана все стоит у окна, зажмурившись, бормочет про себя: «Тэрао, утверда, алиссо, грумантрис, адру, курандай». Сейчас ей почти легко.

08:20