Утонул на рыбалке. В своем любимом озере. Вроде и заплыл не так далеко, но внезапно начался шторм. Так бывает на озерах, ветер поднимается резко, резиновая лодка перевернулась. Спасжилет? Перебиваю я. Да он был в спасжилете, и уже подплыл к берегу, но его ударило о камни, вроде даже пролежал на этих камнях еще немного, живой. Дождь хлещет, ветер – кричи не кричи. Нашли только на следующий день, совсем не там.
Совсем не там.
Это было не из нашей, не из моей жизни. Из новостей, из радио, не про нашего Толика! Кира права. Вот почему она все время повторяла: не он. Он не умер. Да он сам написал ей это: «Я жив».
Толик жив!
На следующий день я вызвонил по мобильному Киру, и, чудо, она откликнулась, прошелестела сорванным голосом, что лежит в такой-то клинике, я поехал к ней сразу же после работы. Медсестра, пропуская меня в отделение, повторила требование врача: не говорить о погибшем муже. Я и не говорил. Кира вышла ко мне в коридор, такая же, как всегда, – в бесформенных штанах, просторной футболке, – обычная вполне, если бы не лицо. Как будто это не Толик умер, она. Значит, любила? Все-таки любила его?
Увидев меня, она сказала, кажется, не до конца меня узнавая: если вы снова о Толике, он жив. Показать вам его эсэмэску?
И впала в отключку, смотрела сквозь – темное каре, очки, строгая, недоступная и совершенно чужая. Ни слова больше она не произнесла, на все мои вопросы молчала, так и сидела с каменным лицом. Я подумал: вот класс-то ее боится, когда она смотрит вот так. И тут же устыдился своих мыслей не к месту.
Оставил ей сок, конфеты, купленные по дороге, побрел к лифту. Наше свидание длилось минут восемь.
Сел за руль и сейчас же погрузился в серую мерзоту.
Серый ледяной мазут, достопочтимый доктор.
Стальная вода озера, на которую плеснули нефтью. Я смотрел на ползучее пятно, а рядом плыл Толик.
В своей резиновой зеленой лодке, он так ею гордился! Он мне про нее рассказывал, даже показывал в телефоне снимок, на сайте того магазина, где ее купил. Не так уж далеко от берега. Собираются облачка, он сидит с удочкой, спиннингов Толик не признавал. Поднимается ветер. Он сидит. Успею! Что ж такое, ни рыбки, позор! Да и берег, вот он, рядом, буквально за спиной, меньше километра, три гребка. Тучи чернеют, темнеет, ветер дует все резче, лодку качает, и Толик сворачивается, наконец, направляется к берегу, но ветер уже такой! Озеро закипает, дождь встает мутной, непрошибаемой стеной. Поздно. Ветер хлещет, брызги и дождь в лицо, ветер не дает грести. Толик упрямо толкает веслами воду, ему все-таки удается немного продвигаться вперед, вот он, берег, только бы не бросило на камни, да пусть бы и бросило, лодка спружинит, в лодке не так страшно, берег – спасение по-любому. Только воды уже выше щиколотки. Толик в рыбацких высоких сапогах, в куртке начинает вычерпывать воду обрезанной пластмассовой бутылкой – эффект нулевой, выкидывает за борт небольшой якорь, ненужный теперь канат, лодка оседает все ниже. Сбрасывает куртку, спасжилет он натянул сразу же, едва поднялся ветер. Он уже по колено в воде, дно уходит из-под ног, так вот что значит это выражение. И как же это жутко, когда не на что опереться. Очередной порыв ветра – конец! Толик оказывается в ледяной, талой еще воде. Его обжигает, но он все-таки умудряется скинуть тяжелые, тянущие ко дну сапоги, и становится легче. Берег рядом, каких-нибудь сорок метров, но волны! Он гребет, захлебывается, наконец, кричит. Как нелепо пропасть вот так, прямо у берега, в двух шагах от земли. Но ногу сводит, сил плыть нет.
И тут раздается рокочущий звук. Катер.
На катере я.
Тревога все мучила и мучила меня. Не сумев связаться с Толиком в тот день, когда он оказался в зоне доступа, я отложил все, отпросился у шефа и поехал. Раза два он звал меня порыбачить на это озеро, тогда так и не получилось. Теперь собрался в несколько минут. Ничего, конечно, не взял с собой, только сапоги, только куртку поплотней. Оставалась еще ночь на поезде или несколько часов на самолете, потом автобус или такси. Я рванул в аэропорт. План мой был прост: найти Толика, убедиться, что с ним все в порядке, что на мои звонки он не отвечал по чистому разгильдяйству, и спокойно вернуться в Москву. Обернуться можно было за сутки.
Мне все время невероятно везло, за час до отлета купил билет, таксист, подхвативший меня в местном грязном аэропорту, оказался профи, довез по рытвинам до самого озера за сорок минут. Я приехал вовремя. Дул ветер, кропил дождь, поднималась буря. На пристани от пьяненького лодочника с печеной картофелиной вместо лица я узнал, что Толик, скорей всего, там, на бурлившей уже воде, отплывая, он говорил с этим лодочником, но это было часа два назад, тогда еще солнце светило. «Тут у нас быстро, – открывала картофелина рот. – А теперь разве сыщешь? Если только мотор». И у него был, был мотор, катер – любимый, устойчивый, непобедимый, вынырнувший из многих переделок, но проклятый лодочник никак не соглашался дать его мне. Напрокат! «И сам утопнешь, и машина пропадет».
Тогда я вынимаю из кармана купюры, одну, другую, восьмую – хватит на месяц-другой безбедной жизни, даже на новый катер…
Он, выпучив глаза, сует в карман брезентовых штанов цветные бумажки и, так уж и быть, наспех объясняет мне, куда нажимать, как управлять и… «заметишь человека в воде, носом к нему вертись, носом, слышь-ка?». Я слышу и жму на рычаг. С берега все казалось не так страшно, и озеро покрывала рябь, но на воде – катер оказывается невесомой щепкой железа. Его качает, мотает, как игрушечный, на этих не таких уж высоких, но страшно круто, резко взлетающих волнах, меня мутит – плыву в открытую воду. Все время вслушиваюсь, нет ли посторонних звуков, но нет, только рычит мотор и вода злобно хлещет о борт, в рожу брызжет, нет, катеру не справиться, как вдруг различаю что-то похожее на человеческий крик, кажется, сзади… Разворачиваюсь, плыву наугад и вижу: темно-оранжевое, полощущееся в сером пятно, недалеко от берега, ближе к камням. Подплываю – кричу. С трудом улавливаю ответный крик, страшно слабый, едва слышный. Толик, ты? До этого он отчаянно греб, а тут замер. Подплываю к нему носом, как велел пьяный лодочник, как можно ближе, катер качает, бросаю спасательный круг на веревке, он никак не может его поймать, круг относит, бросаю снова, но волны, ветер, и сил у Толика нет, бросаю еще и еще, пока не попадаю, почти в самые его руки, ветер чуть стихает, волны перестают так бить, становится легче. Толик вцепляется в круг, я тяну его к себе, получается страшно медленно, наконец вытаскиваю его из воды до плеч, он подтягивается, переваливается через борт, падает на дно. Лежит. Кричу ему: жив! Ты – жив! Он не отвечает, губы синие, не шевелится, что я за идиот, ничего согревающего не взял с собой.
Но берег вот он, действительно рядом, и пик шторма уже позади. Вскоре мы уже бредем по деревянному настилу пристани. Толик всей мокрой тяжестью опирается на мое плечо, стучит зубами, я его почти что тащу, сам не знаю, откуда у меня столько сил, бормочу что-то вроде: ничего, сейчас обогреемся, тут рядом, почти пришли. Он показывает, где остановился, от пристани это действительно совсем близко, вот он, дом. Дверь распахивает хозяин, лысый, кривозубый шестидесятилетний бодряк, в широкой, явно по случаю добытой белой футболке с какой-то красной корпоративной символикой, сильно навеселе. Беда, банька нужна позарез! Жилец ваш! – киваю я на Толика.
Он вскрикивает: «Толян! Неужели хлебнул?! А я тебя жду-жду»…
Он зовет жену, из комнаты выскакивает плотная и такая же высокая, как он, но гораздо моложе его женщина, ахает, сердится, но сейчас же бежит топить баньку. Мы помогаем Толику стащить мокрое, тяжелое, растираю его полотенцем, натягиваю сухое. Он не помогает. Сидит полуживой, стонет, не говорит. Наконец ведем его с хозяином в баню, буквально под руки.
И паримся необычно, без веничка и стонов, Толик просто сидит на лавке и отмякает, греется, наконец, потихоньку приходит в себя, начинает говорить, но вяло, он явно все еще в шоке, окатываю его водой, помогаю одеться и веду в дом, раздеваю, укладываю спать. Он сразу же проваливается в сон, густо, сладко храпит. Только тут я вздыхаю. Хозяйка уже состряпала нам ужин, и мы долго еще сидим с ее мужем, тихо квасим Толиком же закупленную у местных хреновуху, забирает, до чего хороша! – обсуждаем озеро, погоду, парусность резиновой лодки и как Толику повезло, что у него такой оперативный друг, хозяин вспомнил это слово, «оперативный», и все время его повторял, все с бо́льшим трудом…
Этот фильм повторялся тысячу раз. Я все смотрел, смотрел его и не мог уснуть.
Смерть того, кто тебе дорог, кого ты знал двадцать лет, доктор. Знаете это как? Вам наверняка чаще моего приходилось сталкиваться со смертью. Но это были просто люди, не родные!
Смерть близкого человека – это когда от тебя отрезают тебя. Отмахивают широким ножом мясника плечо. Почки. Или там, легкое. Твое личное легкое. Совершенно молча. Ничего не объясняя, только резкий свист в воздухе, все. И вот уже сквозь боль кромешную ты корчишься: подождите! Как? Как я теперь? Как без легкого мне дышать? Тебе даже не отвечают ничего. Только плечами жмут: так и дышать. Живи. Без легкого, без селезенки. Не можешь? Как можешь. Нет? Сдохни.
Но я не сдох, я по-прежнему работал, даже вскоре после всего полетел в Брюссель. За границей мне полегчало, вдруг откатилась эта опрокинувшаяся на меня смерть, и я чуть отоспался за московские ночки. Влетел в Москву в конец мая, а тут дожди. И все покатилось по новой. Ремонт кончился, но окна так и зияли, никто их не закрывал, просто из-за весны и тех, кто курил в подъезде. И лифт так и не заработал. Больше двух месяцев уже прошло!
И опять каждый раз, когда я шел мимо этих высоких душистых прямоугольников – непонятная сила тянула вниз. Она была даже мягкой, любящей. Словно хотела спасти, принести облегчение, говорила: хочешь избавиться? От рвущей боли, которая у тебя внутри. Хочешь? Уничтожь ее вместе с собой. Я пытался говорить с этой силой: сейчас-то чего ты? чего тянешь меня? из-за Толика? что он погиб? Но она не отвечала, улыбалась ласково, улыбалась одними губами.
Пробоины были во мне, лодка моя рвалась ко дну. На секунды шел счет. Прыгнуть за Толиком вслед, что одному мне здесь делать?
И я решился, доктор. Остановил кадр. Сказал себе «стоп». Стоп. Никакой лодки нет, озера нет. Ты здесь, в Москве, и у тебя есть рецепт. Тебе дал его доктор. Невролог Андрей Алексеевич Грачев. Вот ручка, вот лист бумаги, пиши.
Я сел за свой письменный стол, достал из принтера лист А4. Сложил пополам. И снова записал ваш рецепт. Даже постарался повторить ваш почерк, и про «смотреть, слушать!» не забыл.
Приписал внизу электронный адрес. Скрутил в трубочку, оделся, постоял в подъезде у раскрытого окна. Встать, прыгнуть?
Сел в машину, доехал до Архангельского переулка.
Кажется, я успел сказать вам, что живу в машине, почти не хожу. Гуляю изредка с близнецами на детской площадке – и все. Да, успел, вы же произнесли: вам надо побольше двигаться. Ходить.
Вот и прописали мне поход.
Но в первый раз ничего не вышло, попал в бесконечную пробку, и, пока стоял, позвонила давняя знакомая, позвала – я развернулся и поехал к ней.
Уже к ночи вернулся к себе, в дурацкой надежде, что после двух часов упражнений на упругой зеленой тахте усну. Не тут-то было. Смотрел из комнаты в черную тьму и понимал: нет. Еще одна пытка до рассвета. Разглядывал девятиэтажку напротив, родную сестру нашего дома – редкие огни, чужие люстры, шторы, изредка мелькающие силуэты, глядел и глядел, без всякой мысли. Как вдруг прямо в светлой кирпичной стене открылся туннель. Бесконечный, черный, зовущий.
Какая разница, туннель так туннель, черный – пусть. Я двинул вперед. Шел и шел в непроглядной тьме, не видя собственных ног, шел, пока не оказался в другой ночи.
Это была та самая ночь, когда Толик сказал мне о Наташиной свадьбе. Еще один прыжок во времени, доктор, на двадцать лет в прошлое, извините.
О свадьбе я узнал последним. Толик не собирался меня расстраивать, но проговорился. Мы засиделись в его аспирантской комнатке, в главном здании, он уже учился в аспирантуре, я заканчивал пятый курс, говорили, как часто тогда, о смерти, о том, что́ можно противопоставить ей кроме никем не доказанной вечной жизни, какие защитные механизмы выработала культура, язык. Толик обдумывал тогда диссер об этом, после перестройки стало можно писать и на такие пессимистические темы. Мы договорились тогда до того, что любая прожитая жизнь не аннигилируется смертью. Про человека, который засыпал младенцем на груди матери, сосал эту грудь, плакал от страха, потом научился засыпать сам, без мамы, вырос, учился, коллекционировал фантики от иностранных жвачек, зубрил «Белую березу», мазал твердой мазью лыжи, влюблялся, ласкал женщин, сочинял стихи, и вечно не мог придумать предпоследнюю строчку, качал запеленутую новорожденную дочку в белом чепчике, видел ангела, выходя из-под наркоза, про такого человека невозможно сказать, что его не было, его жизни не было. Была. Значит, не все может уничтожить и перечеркнуть смерть. Но Толику этого казалось мало. Тут он мне и признался, как именно его «матушка», так он ее назвал, закончила свои дни: повесилась. Устала сопротивляться депрессии, которую она всеми силами скрывала, прятала от него и отца, не хотела лечиться, надеялась проскочить. Но как только Толик уехал в лагерь для одаренных детей – повесилась прямо на люстре, отец ее так и нашел. Толик повторял: понимаешь, пусть там, за пределами, есть другой, невидимый мир, надеюсь, есть, верю, но какая разница нам, тем, кто пока здесь, – если граница непроницаема, если матушка мне даже не снится и никогда не снилась, если вместо человека черная пустота, и ничего, кроме фотографии, любимой голубенькой чашки да двух горшков с цветущей бугенвиллией и геранью, которые некому больше поливать. Вот они и засохли через несколько дней. Исчезнет отец, я – исчезнет и она вместе с нами, и никто уже не узнает, как ужасно громко и смешно она чихала. Это был гром небесный, знаешь? Страшно, но сразу же и смешно. Никто не вспомнит. Зачем тогда все?
В общем, разговор получился немного нервный, так что под конец мне захотелось сделать что-то простое, житейское, не про смерть.
Когда я шел к Толику, заметил у лифта на первом этаже самодельную афишку и позвал его завтра на концерт этой довольно забавной иронической группы, я знал их косматого полубезумного солиста, мы даже выпивали однажды. Толик сказал, что не сможет завтра, целый день будет занят, дела.
– Какие?
Он запнулся. Сообразил. Что как раз мне-то и не стоило рассказывать, какие. Но было поздно, и он признался сквозь неохоту, смущение, мгновенно порозовев ушами.
– Наташка выходит замуж, с утра уже все начнется, на даче у них.
Я не поверил.
– Наташа? Замуж?
– Да.
Я застыл, пробормотал что-то вроде «не может быть!».
– Да почему? – он как-то обреченно пожал плечами. – Может. Хотя неожиданно это для всех, поверь, это буквально за последний месяц решилось.
Месяц?
Ну да, примерно столько мы и не виделись, нет, больше, два с лишним месяца и…! Но ей всего девятнадцать лет!
Так я впервые узнал. Как в грудную клетку входит разрывной патрон, всего один, почти расслабленный, ленивый выстрел, который тебя даже не убивает. Пуля застревает в районе сердца и взрывается только там. Ты индевеешь, а вместе с тем горишь, и что-то лопается в голове. Горишь, мерзнешь и плачешь. Не подавая виду.
Это действительно прямо завтра?
Да, зовут с утра, и жених вроде там уже, на даче, и семейство.
Но кто, кто же он?
У меня еще хватает сил произнести это почти с усмешкой.
– Друг дяди Марка, старше ее раза в два почти, – произносит Толик.
До сих пор слышу его звонкий, отдающий отчаянием голос, ему тоже это очень не нравилось, эта свадьба, и «старше ее раза в два» он произнес фальцетом, глядя мимо меня.
Мне захотелось вскочить на стул, стол, рвануть к окну, раскидывая ногами словари и тома, пробить стекло головой, нырнуть навеки.
Может, это исток, доктор?
Каморка была на девятом. Разбить и выскочить на свободу. Но я был зажат, с одной стороны стол, Толик, с другой шкаф, тесно, слишком тесно живут аспиранты МГУ, товарищ ректор! Легче было кинуться в противоположную сторону, к двери.
Важно только не останавливаться. Двигаться. Иначе спалит.
И я побежал. Спустился на лифте, забыв у Толика и сумку, и часы, у меня были тогда выпендрежные круглые часы на цепочке, вспомнил уже на улице. Выскочил на улицу, светофор мигал бледно- оранжевым – ровно, мертво, холодный огонь преследовал меня в ту ночь – проголосовал. Деньги остались в сумке, но возвращаться времени нет. Я должен увидеть ее до утра. Утра последнего майского дня, 199… года.
Доктор, когда тебе двадцать два, сто тридцать километров – миг.
Первым меня подхватил Вано, на раздолбанной белой «Волге». На мои извинения, что я без денег, только плечами пожал: «Садись, брат». Несколько лет назад Вано переехал в Россию из Грузии, подальше от разрухи, войны, дом погиб, вместе с садом, двадцать пять соток, мандарины, абрикосы, персики, сливы, а какую мы гнали чачу! Он так и сказал: «дом погиб». Сейчас Вано мчался к жене, сыну и маленькой дочке после долгого рабочего дня – они жили неподалеку от Солнечногорска, снимали этаж какой-то развалюхи за помощь Вано хозяйке избы, почти старухе. Перед поворотом в его поселок я и выскочил на темную, плохо освещенную дорогу.
Дошел до фонаря, чтобы быть позаметнее, начал голосовать. Мне сразу же повезло. Промчалась и далеко впереди затормозила фура, замигала аварийками. Я подбежал, забрался по лесенке в кабину. На меня смотрел желтоволосый детина с жутким шрамом поперек лица. Стыдно было слезать, но ехать в одной кабине с уголовником? А если это маньяк? Все это мелькнуло и тут же погасло: какая разница? Прирежет, и пусть. Даже проще.
С патлами по плечи, слипшимися в косички, иконкой на шнурке, прицепленной к зеркалу заднего вида, водила тут же представился «Макс из Кирова» и оказался вполне вменяемым. Сразу же рассказал, что шрам на лице от топора. Видимо, этот вопрос волновал не меня одного, Макс с этого и начал. Топор бросила жена, во время очередной ссоры, когда снова вернулся пьяным домой. Отлежав в больнице, после двух операций Макс взялся за ум, пошел в дальнобойщики. Правда, с женой все-таки развелся. Он здорово подвез меня, еще километров сорок, рассказал даже, где в этих краях баня, если понадобится помыться, приняв меня за автостопера, только удивлялся, где мой рюкзак. Мне нужно было поворачивать направо от трассы, я простился и выскочил на жесткий околодорожный грунт.
Голосовал, но теперь никто не останавливался, и еще километра три я прошагал пешком. Дорога тянулась сквозь почти уже невидимый лес, судя по остриям елок – довольно хвойный. И пахло хвоей. Машин становилось все меньше, а какие были, неслись мимо. Как-то окончательно, непоправимо стемнело. Небо заволокли облака, чуть только светлело желтым далеко вверху, в одном месте, видно, там, где за облаками пряталась луна. Я шел, почти не глядя под ноги, уставившись в это размытое светом место, держался за него и думал всякую ерунду: как важно иметь маяк, даже когда знаешь дорогу. Как хорошо, когда что-то светит над тобой, пусть и совсем слегка.
Ночь достигла дна, было, думаю, между двумя и тремя часами, а я все шагал как заведенный, не очень понимая уже, куда, зачем, почему это необходимо, но точно знал: сейчас это моя главная работа – идти вперед. Идти и терпеть разрывающее изнутри страдание, дышать чаще, чтобы не было так тяжело, смаргивать слезы, которые иногда вдруг выползали, и шагать.
О проекте
О подписке