Пламя полыхало всю ночь. Наутро солнце озарило то, что осталось после пожара: «…там, где кипела деятельность, где стояли сотни лавок, набитые товаром, где тысячи торговцев зарабатывали себе хлеб, было гладкое поле; только кой-где на земле тлелись уголья, да стояли почернелые остовы каменных строений и придавали еще более ужаса этой страшной картине разрушения»214. На месте скученного торгового города тянулся едкий дым.
«В несчастный день 28 мая… сгорел Апраксин двор, Толкучий рынок, Щукин двор, много капитальных домов частных владельцев, дом Министерства внутренних дел, Чернышев и Апраксин переулки и многие дома и деревянные дворы по левой стороне Фонтанки, Троицкий переулок от Пяти углов до Щербакова переулка, Щербаков переулок, барки и рыбные садки по Фонтанке»215, – писал Лесков 30 мая 1862 года в печально знаменитой статье «Настоящие бедствия столицы», опубликованной в «Северной пчеле», не подозревая, как скоро это пламя поглотит и его самого.
«Да когда же в России что-нибудь не горело? Из этого петербургского удивления перед пожарами и поджогами только видно, что Петербург в самом деле иностранный город»216, – язвил из Лондона Герцен. В самом деле, в то время редкая газетная хроника обходилась без сообщения об очередном пожаре – загорался то дом, то амбар, то сарай, то поленница, обычно по чьей-нибудь оплошности. Пламя уничтожало дома, улицы, кварталы. Тот же Орел полыхал многократно, за что и удостоился от Лескова презрительного «прогорелый». Но и на этом неизменном русском огненном фоне весенние пожары 1862 года выглядели страшно, необъяснимо.
За две последние майские недели Петербург пережил больше полутора десятков пожаров. Что-нибудь вспыхивало буквально ежедневно, иногда и дважды в день. Лиговка, Нарвская, Рождественская, Каретная, Московская часть, Петербургская сторона, Большая и Малая Охта. Эта системность наводила и простой народ, и власти на мысль о поджигателях. Но, перебирая кандидатов в злоумышленники, никто и думать не хотел о самом очевидном: правила пожарной безопасности не только не соблюдались – они попирались, высмеивались, особенно на Апраксином дворе.
В квадрат, ограниченный тремя улицами, а четвертой гранью прижатый к Фонтанке, был втиснут городок торговых лавок, набитых горючими вещами: ветошью, паклей, смолой, серой, воском, порохом и просто старым тряпьем, книжками – от кургановского «Письмовника» до старых номеров новиковских журналов, пачками литографированных портретов давно забытых генералов.
«Узенькие переулки лабиринта были вымощены сплошь тоненькими дощечками. В каждой лавчонке дымились чайники с горячим чаем, – описывал Апрашку критик Александр Скабичевский. – Надо прибавить к этому громадную часовню среди лабиринта, где теплились массы неугасимых лампад и горели тысячи свечей, ежедневно ставившихся благочестивыми торговцами. Принимая всё это в соображение, остается только удивляться, как мог уцелеть такой базар в азиатском вкусе до 1862 года!»217
Зимой лавки не отапливались, торговцы стояли на сквозном ветре при любой погоде. Неудобно, тяжко, холодно – что ж… Не гляди на лицо, гляди на обычай. Обычай и грел, место было насиженное, отстраивать новые отапливаемые ряды в другой части города или даже по соседству никто не хотел. Покупатель приходил сюда по давней привычке, за любой надобностью, твердо зная: нигде не сыщешь – на Апрашке сыщешь. Мужик шел за подарками деревенской родне, барыня – за отрезом на платье, чиновник – за рождественской игрушкой для сына, хозяйка – за новой кастрюлей.
Было чему полыхнуть! К тому же ветер к вечеру обратился чуть не в ураган. И всё-таки в пожаре винили не ветер, не скученность, не лампадки – студентов, поляков, злых людей. Мещанина Ивана Петрова, просившего милостыню218; загадочного человека, шагавшего по набережной Мойки: на нем вдруг загорелось пальто, он сбросил его в реку и убежал. Полицейские выловили пальто из воды, обнаружили в карманах «стклянку с спиртовою жидкостью, несколько газовых металлических рожков и связку ключей»219, но хозяина так и не отыскали.
С этого, самого болезненного для всех вопроса – были ли поджигатели? и если да, кто же? – Лесков и начал свою злополучную статью «Настоящие бедствия столицы». Она вышла без подписи, но вскоре авторство Лескова стало общеизвестно. Выделим в цитатах курсивом те места, которые вызвали особенно острое возмущение самых придирчивых читателей.
«Среди всеобщего ужаса, который распространяют в столице почти ежедневные большие пожары, лишающие тысячи людей крова и последнего имущества, в народе носится слух, что Петербург горит от поджогов и что поджигают его с разных концов 300 человек. В народе указывают и на сорт людей, к которому будто бы принадлежат поджигатели, и общественная ненависть к людям этого сорта растет с неимоверною быстротою. Равнодушие к слухам о поджогах и поджигателях может быть небезопасным для людей, которых могут счесть членами той корпорации, из среды которой, по народной молве, происходят поджоги… Насколько основательны все эти подозрения в народе и насколько уместны опасения, что поджоги имеют связь с последним мерзким и возмутительным воззванием, приглашающим к ниспровержению всего гражданского строя нашего общества, мы судить не смеем. Произнесение такого суда – дело такое страшное, что язык немеет и ужас охватывает душу… Но как бы то ни было, если бы и в самом деле петербургские пожары имели что-нибудь общее с безумными выходками политических демагогов, то они нисколько не представляются нам опасными для России, если петербургское начальство не упустит из виду всех средств, которыми оно может располагать в настоящую минуту. Одно из таких могущественнейших средств – общественная готовность содействовать прекращению пожаров»220.
Лесков пересказывает слух о том, что город поджигают «с разных концов 300 человек». Это очевидная нелепица. Чтобы запалить Апрашку и Щуку, а заодно устроить еще десяток-другой пожаров, 300 человек не нужны. Зачем же в ситуации, когда все раздавлены и напряжены, повторять глупости на страницах столичной газеты?
Дальше Лесков, с того же голоса улицы, дает примерный социальный портрет поджигателей: они принадлежат к определенной «корпорации». Какой? Имевший уши слышал в этом месте статьи не произнесенное автором, но повторяемое толпой слово: студенты.
Наконец, вслед за молвой Лесков связывает поджоги с «мерзким и возмутительным воззванием», не поясняя, что за воззвание имеет в виду. Но читатели и так понимали: это он о прокламации «Молодая Россия».
Сочинил ее сидевший в тот момент в полицейской камере в Москве студент-математик Петр Заичневский, а его товарищи напечатали в нелегальной типографии и разбросали по столице незадолго до пожаров, в первой половине мая. Надо сказать, даже для начала 1860-х годов этот манифест молодых революционеров звучал необычайно резко, призывая к социальной и демократической революции, «кровавой и неумолимой». Для осуществления «великого дела социализма» предлагалось учредить Национальное собрание, повысить жалованье солдатам и сократить срок их службы, уничтожить институт брака, закрыть монастыри, дать независимость Литве и Польше. Начать преобразования предлагалось с истребления царской семьи и ее защитников: «…мы издадим один крик: “в топоры”, и тогда… тогда бей императорскую партию, не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, если эта подлая сволочь осмелится выйти на них, бей в домах, бей в тесных переулках городов, бей на широких улицах столиц, бей по деревням и селам!..»221
Герцен в «топоры» студентов не поверил и снисходительно списал всё на «юношеский порыв»: «Горячая кровь, а тут святое нетерпение, две-три неудачи – и страшные слова крови и страшные угрозы срываются с языка. Крови от них ни капли не пролилось, а если и прольется, то это будет их кровь – юношей-фанатиков»222. Но его благодушие разделяли не многие. А выкрик «В топоры!» молва связала с пожарами.
Оппоненты Лескова говорили потом, что необразованная чернь не ведала про прокламацию «Молодая Россия» и что вовсе не народ, а полиция распускала слухи о студентах-поджигателях223
О проекте
О подписке