Читать книгу «Апрельская ведьма» онлайн полностью📖 — Майгулля Аксельссон — MyBook.
image

Худшее в моем состоянии, как физическом, так и душевном, – это невозможность защитить себя. На протяжении почти пятидесяти лет к моему телу прикасались чужие люди: они мыли мне голову и мазали мое тело всякими мазями, чистили мне зубы и стригли ногти, меняли памперсы и снимали кровавые бинты. И все это – такое приятное в детстве и вполне сносное в юности – с годами все больше превращается в ежедневную пытку. Словно каждая рука, прикасаясь к моему телу, прожигает в нем дыру и сквозь эти дыры капля за каплей вытекает мое «я». Скоро от меня останется только мешок из кожи и громыхающая в нем кучка костей; остальное вытекло на больничный линолеум и подтерто тряпками уборщиц.

При моих тайных способностях, по идее, все должно бы обстоять наоборот: апрельская ведьма должна уметь размазать «я» своего носителя тонкой пленкой по белой стенке черепа и пользоваться его телом для своих надобностей. Но я слишком часто теряю самое себя в голове другого человека, – вплывая туда, я с ним смешиваюсь. И вдруг начинаю смеяться и плакать, любить и ненавидеть по его воле – не по моей. Я тону в моем носителе. Но я не хочу этого. Все должно быть совсем иначе.

Поэтому теперь я все чаще выбираю животных и безразличных мне незнакомцев. Там мне удается удерживаться на поверхности, там нет опасности утонуть. И поэтому я остерегаюсь внедряться в тех, кто хоть как-то – хорошо или плохо – влияет на мою жизнь; никогда в Черстин Первую и никогда в Хубертссона. И ни в коем случае – в моих сестер.

Кто-то из них проживает жизнь, предназначенную мне. И так же горячо, как Хубертссон мечтает выяснить, что же произошло в тот далекий день, я желаю знать – кто же из них троих.

Но я хочу только знать, а не сопереживать. Видеть – но издали.

Довольно. Я пообещала Хубертссону отыскать ответ на его давний вопрос, а слово надо держать. Поэтому сейчас я пребываю в нескольких местах одновременно. Я полулежу в постели, решительно вцепившись в кусок бутерброда с колбасой в крапинках жира, в то же время витаю под потолком помещения для алкоголиков в здании Норчёпингской полиции и стою на крыльце «Постиндустриального Парадиза», глядя, как Кристина роется в сумочке – ищет ключи. Маргарета стоит у нее за спиной, закусив губу.

– Мне бы только душ принять, – говорит она. – И я сразу двину отсюда…

Кристина так устала от бессонной ночи, что у нее нет сил притворяться гостеприимной. Она лишь пожимает плечами. В Маргаретином голосе слышится мольба:

– Я бы, конечно, поспала несколько часиков… Если это тебя не затруднит. До обеда мне машину никак не починят…

Кристина снова пожимает плечами и открывает дверь. От ее молчания Маргарета теряется еще больше.

– И потом… я могу сделать завтрак, если хочешь. Пока ты примешь душ и приведешь себя в порядок.

Кристина аккуратно вешает манто на плечики. Маргарета швыряет дубленку на старинный сундук и продолжает уже громче:

– Значит, договорились. Я готовлю завтрак, пока ты приводишь себя в порядок… Тебе чай или кофе?

– Кофе, – отвечает наконец Кристина, разглядывая свое посеревшее лицо в зеркале. – Черный…

Биргитта лежит с открытым ртом на покатом полу камеры для алкоголиков. Она спит, но снов не видит, даже во сне она помнит, что грез надо остерегаться.

Допросить ее никто не удосужился. Когда она отказалась назвать свое имя, ее без лишних формальностей затащили в эту камеру. Она не кричала, даже не ругалась. Просто легла на бочок, положив ладошки под щеку. Как ангел. Настоящий маленький ангелочек.

О господи. И ради них предать меня…

Но ведь это правда. Эллен предала меня. Три здоровые, нуждающиеся в опеке девочки обрели уютный дом в той давней Мутале начала пятидесятых только оттого, что годом раньше младенец, страдающий тяжелой энцефалопатией, судорогами и эпилепсией, был помещен в интернат для детей-инвалидов и забыт.

С утилитарной точки зрения это было правильным решением; счастье трех девочек было куплено ценой несчастья четвертой. А Эллен жила в утилитарное время, не особенно сочувствовавшее больным и неполноценным. В тогдашнем Доме для народа[8] такие вещи было принято прятать, и поэтому всех дебилов и уродцев отправляли в соответствующие учреждения. Там белые халаты врачей благоухали свежестью, там каждый божий день драили полы с мылом, там в коридорах стояла такая тишина, что шуршание накрахмаленной формы медсестер было слышно за много метров. И только брошенные дети нарушали это благолепие – их слюнявые, слепые лица, раздутые водянкой головы, их шаркающие изуродованные ступни и скрипучие горбики, их вопли и невнятная, заикающаяся речь, их судороги и эпилептические припадки.

Эллен во многом была дитя своего времени и, будучи одной из первых в Швеции патронажных сестер, тоже некоторым образом принадлежала к этому гигиеническому воинству. Еще подростком, испугавшись рабства фабричной жизни, она сбежала в Муталу от норчёпингской текстильной промышленности. Там, облачившись в наряд, очень похожий на настоящую форму больничной медсестры, она каждый день колесила на велосипеде по всему городу; готовила еду для одиноких стариков, помогала больным матерям – купала младенцев и вытирала им носы; присматривала за нервными молоденькими мамашами, чтобы не поддавались послеродовым психозам, а выполняли свой долг.

Она была настоящим сокровищем. Так считали и в социальном отделе, и в комиссии по делам несовершеннолетних. Веселая и обязательная, опрятная и заботливая, умелая и надежная. Кроме того, она прекрасно готовила. Поэтому никто особо и не удивился, когда Хуго Юханссон, первый строительный рабочий, выбранный в члены городского муниципалитета, начал оказывать ей довольно неуклюжие знаки внимания. Они были словно созданы друг для друга: оба – благоразумные и верные, честные и работящие. И даже к лучшему, что Хуго был вдов и на двадцать лет ее старше – у него уже имелся собственный дом, готовое гнездышко для юной жены.

Где-то среди бумаг Хубертссона я видела Хуго, подретушированный снимок сороковых годов, – пожилой мужчина с невыразительным лицом и старческими глазами. Я с трудом могу представить себе, что это мой отец, его глаза мне абсолютно ничего не говорят.

В сущности, это вовсе не странно. Ведь на самом деле он не более чем донор спермы для моей матери. Когда Эллен оказалась в родильном отделении, Хуго уже лежал в другом отделении той же больницы, пожираемый раком.

Я замираю с куском бутерброда во рту и слушаю. Каблучки «воспитательниц» выбивают по коридору особенно энергичную дробь, а голоса, наоборот, стихают. Так бывает, когда кто-нибудь из больных и в самом деле плох.

Кто бы это мог быть?

Из больных я тут мало кого знаю. По правде сказать, я их избегаю. В большинстве своем это старики, их присутствие для меня мучительно по многим причинам. На днях я видела такого старика, он сидел в столовой, когда одна из девушек Черстин Второй везла меня по коридору. У меня перехватило дыхание, когда я заметила его сквозь полуоткрытую дверь столовой, а девица за моей спиной замерла на месте. На мгновение все мы застыли в глазах друг у друга – девица, старик и я.

Он, как и я, сидел привязанный к креслу-каталке. Но верхний ремень ослаб, и его тело повалилось вперед, так что левая щека легла на поверхность стола. Вставные зубы наполовину вылезли изо рта. Руки бессильно повисли. Он не мог даже чуточку приподнять их, чтобы, оттолкнувшись от стола, попытаться сесть. Плечи тяжело упирались в острый край столешницы. Наверное, ему было больно.

Он ничего не сказал, даже не застонал, только медленно поднял брови. В этот миг время снова пошло. Девица, отпустив мое кресло, прижала обе руки ко рту.

– О боже, – проговорила она. – Нет!

Я была благодарна, что она этим и ограничилась, – недаром девица была из смены Черстин Второй, – что она не стала с ним сюсюкать, как с младенцем. Просто быстро подошла к нему и помогла подняться.

– Хочешь полежать, Фольке? – спросила она.

Он закрыл глаза и кивнул. Внезапно меня охватил неодолимый порыв – хотелось вскочить с собственного кресла, крепко обхватить его, обнять, унести прочь от унижений, в некую иную жизнь… Но единственное, что я могла сделать, – это отвести взгляд, когда его повезли мимо меня, – как другие тысячу раз отводили взгляды от меня самой.

Должно быть, этот Фольке и решил теперь умереть.

Порой они идут на это – несчастнейшие из стариков. Решают умереть. Конечно, они не вольны выбирать себе последний на свете недуг, но уж раз он их поразил, они, похоже, делаются властны над собственной смертью. И отпустить самих себя им ничего не стоит: однажды они разжимают руку, которой держались за канат жизни, – и падают.

Я-то пока что крепко держусь за свой канат. Главным образом из-за сестер и Хубертссона, и еще потому, что знаю, что ждет тех, кто умер до срока. Но Фольке бояться нечего. Его жизнь совершилась в полной мере, и ему никогда не блуждать вместе с Процессией Мертвых.

В дверь барабанят, и девица с попугайским голосом толкает ее бедром.

– Позавтракала, Дезире?

Я хватаю мундштук и выдуваю:

– Да. И хорошо бы сегодня душ принять. Можно?

На ее лице проступает растерянность по мере того, как она читает на экране мою просьбу. Она пожимает плечами:

– Не знаю. Я спрошу…

– Уже прошло больше недели.

Она пытается задавить меня своим молчанием. Я требую, значит, я избалованная. Все пациенты, у которых раньше были помощники и собственная квартира, считаются тут избалованными. А я особенно – потому что Хубертссон делает мне поблажки. Такие, как я, думают, что им позволено все решать самим. В том числе – когда и как часто принимать душ. Ни в малейшей степени не считаясь ни с занятостью персонала, ни с требованиями экономии.

Я не выпускаю мундштук изо рта.

– Сегодня я должна принять душ. От меня уже пахнет. Кроме того, у меня начинаются пролежни, если я принимаю душ реже двух раз в неделю. Вам это известно…

Теперь она уже не щебечет, как попугай, ее голос понизился на целую октаву, когда она устремляется в дверь с подносом в руках:

– Да, но я должна спросить! Я ведь уже сказала!

Она намерена отрапортовать самой Черстин Первой. А Черстин Первая, по-видимому, постарается потянуть с ответом.

Я посмеиваюсь – ничего, подождем.

В «Постиндустриальном Парадизе» Кристина с тяжким вздохом садится завтракать. Так всегда получается – долго-долго мечтаешь, как позавтракаешь одна, – и ни тебе джема, ни чеддера, ни булочек. И определенно – ни покоя, ни роздыха.

Вареное яйцо являет собой жалкое зрелище – оно недоварилось, и половина вытекла. Причем лопнуло оно, разумеется, уже во время варки, белок убежал сквозь трещину в скорлупе пенными хлопьями, будто у яйца вдруг началось бешенство. К тому же Маргарета, обуреваемая неуместным рвением, насушила в тостере аж восемь ломтей хлеба: вон они лежат в плетенке, подгоревшие и остывшие.

– Я обычно не делаю тосты заранее, – говорит Кристина, старательно улыбаясь через стол.

Маргарета пожимает плечами, она уже и так совсем расстроилась, пока готовила завтрак, и теперь ей совершенно наплевать на эту завуалированную критику ее кулинарных талантов.

– Ты еще останешься и поспишь немножко? – любопытствует Кристина, пока тоненький слой масла тает и впитывается в ее свежий, еще горячий тост.

В масле полно черных крапинок – Маргарета только что намазывала им свой горелый сухарь. Обе молча глядят на масло в крапинку, наконец Маргарета отвечает:

– Да. Если удастся. Но в обед я все-таки свалю.

Кристина серьезно кивает:

– Тогда я оставлю тебе ключ. Когда запрешь, можешь положить его в одну из ракушек снаружи…

Маргарета корчит недоуменную гримасу:

– На крыльце, что ли?

– Ну да. Я купила их, когда мы с Эриком были на Бали пару лет назад… Это была настоящая эпопея – довезти их целыми до дома.

Маргарета чуть слышно фыркает:

– Так они, что ли, настоящие?

Кристина вскидывает на нее взгляд, явно шокированная.

– Разумеется, настоящие.

Маргарета, ухмыляясь, тянется за сигаретами. Ее недоеденный тост с маслом остался лежать на тарелочке.

– Надо же, – говорит она и щелкает зажигалкой. – А я-то думала, гипсовые…

Но как раз теперь, когда пришел Кристинин черед разозлиться, звонит телефон. Ей надо ехать в приют. Немедленно.

* * *

Черстин Первая является прежде, чем я рассчитывала. У нее мягкие бахилы поверх белых сандалий, поэтому я ее не услышала. Вдруг дверь в мою палату легонько толкнули – и вот она здесь.

Особенность красивых женщин – у них практически нет лица. Достаточно посмотреть рекламу: у первейших красавиц отсутствуют черты лица, только пара свободно парящих глаз и намек на рот.

То же самое и у Черстин Первой. У нее, разумеется, есть и нос, и щеки, и подбородок, но блестящие глаза и безупречной формы губы настолько подавляют все остальное, что больше ничего и не видно. Вот она хмурит на меня красиво изогнутые брови и вперяет мерцающие глаза в мое убожество.

– У тебя появились новые пролежни?

Я хватаю мундштук.

– Нет. Пока что.

– Но ты сказала Ульрике, что у тебя появились пролежни.

– Какой Ульрике?

– Санитарке, которая приносила тебе сегодня завтрак. По ее словам, ты утверждаешь, будто у тебя появились пролежни…

– Такого я не говорила. Я сказала, что у меня появятся пролежни, если я не приму душ.

– Сегодня у нас нет для этого персонала.

– Я не мылась целую неделю!

– Сочувствую. Но я не виновата, что у нас сейчас не хватает ресурсов. Впрочем, я прослежу, чтобы тебя сегодня подняли и привезли в гостиную. Кресло-каталка – лучшее средство от пролежней, ты ведь знаешь. Сегодня, кстати, у нас лото. А потом будет петь хор.

Меня корежат спазмы, голову мотает так, что едва удается удержать в губах мундштук. И все-таки я ухитряюсь выдуть корявый протест:

– Я не хочу играть в лото. И никакого хора мне не нужно. Я хочу под душ.

Черстин Первая терпеливо ждет, пока я выдую свой ответ до конца. Потом улыбается:

– Ты поймешь, как это здорово, едва там окажешься. И кто знает, может, сегодня ты выиграешь апельсин? А кстати, сегодня нам надо прибраться в твоей палате. Да и тебе, собственно, не повредит сменить обстановку.

Мундштук выпадает у меня изо рта и соскальзывает в сторону, я пытаюсь его поймать, превозмогая спазмы. Но Черстин Вторая не торопится, она стоит, приветливо улыбаясь, и смотрит, как я судорожно хватаю ртом воздух. Наконец поймав мундштук, я выдуваю единственное слово:

– Обстановку?

Улыбка Черстин Первой делается еще шире.

– Конечно. Тебе надо перебраться к другой пациентке. Правда, здорово?

Я медленно выдуваю:

– Нет!

Черстин Первая наклоняется надо мной и замирает, голос ее становится грудным:

– Какая жалость, а я-то думала, тебе понравится, что рядом с тобой будет живая душа. – Она выпрямляется, сложив руки на груди. – Слушай, мне очень жалко! Но я ничего не могу поделать, придется меняться, потому что Фольке из двухместной нужна отдельная палата. Он очень плох, вся его семья едет сюда. Его мы поместим в твою палату, а тебя – к малышке Марии.

Я зубами впиваюсь в мундштук, хоть и боюсь, что от моих подергиваний шланг может разорваться. Тогда я лишусь голоса, пока на дежурство не заступит Черстин Вторая со своей сменой. Или пока завтра утром не придет Хубертссон. От этой мысли меня охватывает паника, но я все равно не в состоянии разжать челюсти и отпустить мундштук. Я выдуваю:

– К кому?

Слова мигают на экране. Черстин Первая искоса взглядывает на них, направляясь к двери. Останавливается, уже положа одну ладонь на ручку двери, и машет мне другой:

– К малышке Марии, ты ведь знаешь. С синдромом Дауна. Она ужасно милая, как и все они. Они ведь ласковые и добрые – соль земли, знаешь ли. И все-все – славные очаровашки. Тебе есть чему у нее поучиться!

У меня перед глазами вспыхивают белые молнии, и судорога, не похожая на привычные спазмы, сотрясает мое тело. Я закрываю глаза. Тьма объяла горизонт. Буря приближается, и единственное, что я могу, – это ввериться ей.