Мне надо было кое-что наладить. На лодке вечно есть чем заняться – смазать, уложить тросы, подклеить, почистить, прикрепить; когда у тебя есть лодка, дела найдутся всегда. К тому же мне надо зайти в отель – навестить братьев. С тех пор как они взяли отель в свои руки, я их почти не видела, а надо бы. Но вместо этого я сижу в салоне и пью чай, не в силах пальцем пошевелить. Я уже целые сутки провела в Рингфьордене, дома, и теперь просто сижу и прислушиваюсь.
Тарахтенье вертолета не стихало с самого утра. То удаляясь, то приближаясь, он кружил над горой, от ледника к заброшенному рыбоприемнику и обратно. Рыбоприемник переживал второе рождение: здесь рубят лед. Рубят и упаковывают, чтобы потом отправить на экспорт.
Тарахтенье затихает и становится громче, оно теперь не звук, а нечто осязаемое, нечто, въевшееся в меня, дрожанье пропеллера нагоняет рябь на воду во фьорде, палуба дрожит так, что в позвоночник отдает.
Возможно, деревенские жители жалуются, возможно, пишут в местную газету, изливают свое нытье в читательских письмах. Ведь хоть какое-то мнение у них есть, что-то они должны говорить?
Я еще ни с кем тут не разговаривала и ни о чем не спрашивала, но теперь встала и решила дойти до магазина.
Я кивнула кассирше. Она, похоже, меня не узнала, да и мне ее лицо показалось незнакомым. Я – одна из тех немногих, кто уехал, кто выбрал другую жизнь. Сигне Хаугер, журналистка, писательница, активистка – местные, может, и не читали ничего из написанного мною, но обо мне они, несомненно, слышали и уж точно обсуждали, как я приковывала себя цепью и как меня сажали за решетку.
Но нет, кассирша меня не узнала, потому что лишь равнодушно кивнула в ответ. Мне бы поинтересоваться, не знает ли она чего, да и вообще, что она думает про Блофонну и про вертолеты, большинству нравится делиться собственным мнением. Стоило бы, наверное, перекинуться с ней парой слов – забавное выражение, перекинуться, словно побыстрее хочешь закончить такую беседу, может, именно поэтому мне и не нравится эта форма общения, и неважно, знакома я с собеседником или нет. Но сегодня я должна выяснить нечто конкретное, а это дело другое. И тем не менее я никак не могла заставить себя подойти к ней. Это будет выглядеть странно, неестественно, нет, лучше подождать, когда подойдет моя очередь расплачиваться.
Я стала складывать в корзинку продукты – хлеб, сок, консервы, чай, моющее средство. В эту секунду над дверью звякнул колокольчик и в магазин вошли две пожилые женщины. Вот они-то только и ждали, чтобы словечком перекинуться. И не одним. Болтали так, словно им за это приплачивают, но не про вертолеты и не про лед. Про Блофонну ни одна даже не заикнулась.
Я не сразу их узнала, да и вообще узнала только по голосам. Мы вместе ходили в школу, и удивительно, но голоса у них остались теми же, что и в юности, тон то высокий, то низкий, и смех.
Нет, надо поздороваться – иначе выйдет глупо. Я сделала шаг в их сторону. Возможно, они знают что-то о леднике, возможно, им и не наплевать вовсе. Но одно произнесенное ими слово, одно имя заставило меня остановиться.
Магнус.
Они заговорили о нем. Оказалось, одна из женщин – его сноха, и у нее были новости. Он переехал во Францию – это она сказала с неприкрытой завистью, – а домой приезжает только на собрания совета директоров. Похоже, от должности руководителя «Ринг-гидро» он отказываться пока не надумал, ну конечно, свою работу он обожает, хотя и живет пенсионерской жизнью на юге, играет в гольф и дегустирует вино, это просто чудесно – она именно так и сказала: «чудесно». Я решила еще постоять за стеллажом.
Чудесно, значит. Ну да, могу себе представить, несколько лет назад я как-то раз увидела его на улице в Бергене. Он, судя по всему, спешил на какое-нибудь заседание – в костюме и дождевике, а в руках дипломат. Вечная униформа норвежских бизнесменов. Он меня не заметил, зато я хорошо его разглядела. Чудесная жизнь наложила на него заметный отпечаток: самой внушительной частью тела стал живот, как и у многих других представителей моего поколения. Сытое тело, растолстевшее от сытой жизни в нашем чудесном новом мире.
Я решила дождаться, когда они договорят, – хотела послушать, не скажут ли они еще чего о Магнусе, но они переключились на собственных внуков, стараясь словно ненароком перещеголять друг дружку и похваляясь, какие эти малыши смышленые, как привязаны к своей бабушке, как часто навещают ее, а еще что их повзрослевшим детям без помощи бабушек ну никак не обойтись.
Беседа получилась долгой, про внуков говорить можно до бесконечности. Оставив корзинку на полу, я двинулась к двери, осторожно, чтобы не зазвенел колокольчик, открыла ее и выскользнула на улицу.
«Я знаю, что люблю тебя», – обычно говорила ему я.
«Я люблю тебя», – обычно отвечал Магнус.
– У слова «любить» есть степени? – спросила я однажды.
Мы, обнявшись, лежали в постели, чувствуя, как пульс постепенно успокаивается. Кажется, мы были тогда дома у Магнуса – там мы бывали чаще всего.
– В смысле? – спросил он.
– Можно ли сочетать его с другими словами для обозначения разной степени интенсивности или оно само по себе достаточно сильное и обозначает чувство на сто процентов?
– Только ты умеешь подвести сухую теорию под самое эмоциональное слово в языке. – Он улыбнулся и погладил меня по руке.
– Но если у него все-таки есть степени, – сказала я, – то если сказать «знаю, что люблю», смысл слова усилится, разве нет? Значит, если я говорю: «Знаю, что люблю», мои слова сильнее твоих?
– По-твоему, ты любишь меня больше, чем я тебя?
– Да, по-моему, так и есть. – Я теснее прижалась к нему.
– А по-моему, нет.
– «Знаю» прибавляет уверенности, усиливает смысловую составляющую слова.
– И ты хочешь, чтоб я серьезно к этому относился?
– Я хочу, чтобы ты серьезно относился ко всему, что я говорю.
– Ладно. Тогда вот что я тебе скажу: твои слова заставляют сомневаться. Когда говорят: «Я знаю», невольно напрашивается мысль, что спустя некоторое время, момент, мгновение ты утратишь это знание.
– Не понимаю.
– Ты завуалированно заставляешь думать об обратном… О том, что существует «я не знаю». И еще «я предполагаю». А вот мой вариант, наоборот…
– Та-ак, ну давай, расскажи поподробнее о твоем варианте, любимый мой Магнус.
– Три простых слова, Сигне. Три слова – самая избитая в мире избитая фраза. Но и самая правдивая, потому что я не описываю ни будущего, ни прошлого, вообще ничего, кроме нас самих.
– Кроме тебя.
– В смысле?
– Ничего, кроме тебя. Ты описываешь лишь свое собственное чувство, – сказала я.
– Ну ладно, – согласился он.
– То есть ты говоришь, что я трусливая? Я намеренно умаляю значение слов?
– Я говорю, что люблю тебя.
– Эта фраза антонимична «я думаю»? Ты думаешь, что любишь меня.
– Прямо сейчас я думаю, что ты цепляешься за слова.
– Слова. Это. Важно.
– Слова. Это. Важно. Для. Тебя.
– Я будущая журналистка. – Я улыбнулась. – Придется тебе потерпеть.
– Когда я тебя выбрал, ты про журналистику не говорила.
– Это и так очевидно было.
– Может, и так.
– Кстати, это разве ты меня выбрал? Разве именно мужчина выбирает женщину? Положительный полюс выбирает отрицательный? А я-то всегда считала, что это я тебя выбрала.
– Дорогая моя Симона Бовуар. Сдаюсь. Это ты меня выбрала.
– Да. Я тебя выбрала.
– Давай уже спать?
– Давай. Спокойной ночи, – сказала я.
– Я тебя люблю, – сказал он.
Когда я вернулась из магазина, тарахтенье вертолета стихло, но на смену ему пришел другой звук – гуденье погрузчика.
Одетый в комбинезон рабочий на погрузчике курсировал между рыбоприемником и небольшим грузовым суденышком в порту. На палетах высились упаковки льда. Упаковки рабочий перегружал на судно – погрузчик двигался с бесстыдной отлаженностью, а когда лед исчезал в недрах трюма, оттуда доносился стук.
Потом все стихло. Погрузчик замер возле рыбоприемника, порт опустел. Завтра придет капитан, запустит двигатель и увезет лед – мой лед, наш лед – на юг, в страны, к людям, которые ни разу в жизни не видели ледника, не трогали снег, и в их бокалах, в их выпивке лед растает, умрет.
Магнусу лед не нужен, у него есть бассейн и жена Трине – она была пухленькой, еще когда они оба учились на инженеров, я помню. Может, он уже тогда глаз на нее положил, даже до того, как мы с ним расстались. И внуки его наверняка навещают, и на дегустации он ходит, зачем ему там лед, если он все равно пьет только красное – бордо, бургундское, божоле, алеющие капли с привкусом сливы, – и, несмотря ни на что, он допустил все это.
Судно покачивается на воде, а внутри там лед, и завтра его увезут, завтра он исчезнет.
На судне никого нет, вот так, а все это – дело рук Магнуса, ему самому это не нужно, но он все равно делает, это дело рук Магнуса, и всем наплевать.
А мне не наплевать – только и всего.
Судно покачивается на воде, и никто его не охраняет.
Это дело рук Магнуса, и всем наплевать, кроме меня, лишь мне не наплевать, и лишь я способна подпортить им малину.
Меня больше никто не берет в расчет, на меня всем наплевать, я не считаюсь, я – седая старушка в шапке в катышках, я старая, старая, как камни, как ледник Блофонна.
Я не могу положить конец всему, но остановить могу.
Я не могу кричать обо всем, но об этом кричать могу.
Я могу утопить лед в море и исчезнуть.
Когда мы шли из Красного Креста в ангар номер четыре, Лу крепко вцепилась в мою руку и не выпускала ее. Вообще ощущение было такое, словно она всю дорогу от самого дома меня за руку держала. Ни разу не возразила, делала все, что я скажу, и не отцеплялась от меня. Когда остаешься наедине с ребенком, ты будто полтора человека. Совсем не то что остаться наедине с женой или любимой девушкой. Жена такая же большая, как и ты сам. Ну, или почти. С голодом она умеет справляться сама. И питье себе сама добудет. И нижнее белье сменит. Она способна выручать тебя, удерживая на плаву. Она понесет половину ноши. А когда с тобой ребенок, то, кроме тебя, выручальщиков нету.
Ангар номер четыре располагался за помывочными. Огромный ветхий фабричный цех, разделенный на длинные коридоры и небольшие отсеки. Перегородками тут служила старая ткань для занавесок – ткань эта, веселеньких расцветок, полосатая, желтая, синяя, красная, была закреплена на потолке. Во всех отсеках стояли кровати, большинство из которых пустовало. Пол был чистым, двери стояли открытыми, отчего по помещению полз прохладный сквозняк.
– Смотри, – сказал я, – номер тридцать два. Это наш.
Наш собственный закуток с двумя защитного цвета койками, металлическим шкафчиком и пластиковым сейфом. На койках лежали простыни и два флакона антисептика. Похоже, воды для мытья рук здесь не хватало.
– Тут стены из ткани. – Лу пощупала полосатую ткань.
– Отлично же? Как в театре, – сказал я.
– Нет, не в театре. Как будто мы пошли в поход и живем в палатке.
Она наконец выпустила мою руку.
– А это будет наш походный столик. – Лу выдвинула сейф и поставила его между кроватями. – А это – скатерть. – Она вытащила из кармана грязный носовой платок и накрыла им сейф.
Я забросил сумку в шкаф, но она заняла лишь половину свободного места. Все наше имущество уместилось в полшкафа. Прежде у меня была квартира, телевизор с плоским экраном, мобильник, штук пятнадцать футболок, не меньше семи пар брюк, восемь пар обуви, куча носков, к которым замучаешься пару подбирать, стол, четыре стула, диван, шторы, столовые приборы, два хороших ножа, разделочная доска, одна кровать, две детские кроватки, целый стеллаж книг, бумажник телячьей кожи, два комнатных растения, за которыми ухаживала Анна, три цветочные вазы, постельное белье на четверых, внушительная стопка полотенец, правда, в большинстве полинявших от стирки, две теплые куртки, три шарфа, четыре шапки, пять бейсболок, два наполовину использованных тюбика солнцезащитного крема, шампунь, средство для мытья пола, веник, держатель для туалетной бумаги, ведро, швабра, семь тряпочек, пеленальный столик, подгузники, влажные салфетки, два коврика, плакат с видом Манхэттена, каким тот был до последних наводнений, жена, двое детей…
Я захлопнул шкафчик.
В отсеке напротив я разглядел пожилого мужчину, которого уже видел в очереди. Повернувшись лицом к стене, он лежал на кровати.
Я принялся застилать кровати. Тонкие матрасы, обтянутые липкой клеенкой и пахнущие дезинфицирующим раствором. Одна простыня снизу, другая сверху. Никаких подушек. Лу по-прежнему сможет подкладывать под голову свитер. Все эти дни, пока мы сюда добирались, она так и делала. Ей нравится, когда под головой что-нибудь лежит.
В этот момент старик напротив застонал. Я услышал, как он завозился, а койка издала металлический скрип. Старик жалобно запричитал. Тихо, охая, как плачут от боли.
Я вышел в коридор между отсеками. Старик меня не заметил. Он снова завозился. Сдвинул забинтованную руку.
Я с опаской подошел к нему. Когда я приблизился, он не обратил на меня внимания. Повязка у него на руке потемнела от грязи, с одной стороны на ней проступили желтые пятна. Так просачивалась наружу его боль.
От старика пахло. Терпко, чуть гнилостно. От всего тела, а может, только от руки.
Он снова застонал и, открыв глаза, посмотрел на меня.
– Простите, – сказал я, – не хотел вас тревожить.
Старик сел. Двигался он как-то скованно, а на глаза от боли навернулись слезы.
– У вас не найдется… – проговорил он по-французски, чуть приподняв руку, – да хоть что-нибудь? Чтобы уснуть?
Я покачал головой и показал на повязку:
– Вы ее в последний раз когда меняли?
Ответил он не сразу, сперва посмотрел на заляпанный бинт.
– Это мне дочка перевязала.
– И?
– Она медсестра.
– Но ведь это давно было?
– Не помню.
– Вам надо поменять повязку.
К счастью, старик не стал возражать и послушно поднялся. Взяв за руку Лу, другой рукой я подхватил под локоть старика и осторожно повел рядом.
Я спросил, откуда он. И как его зовут.
– Франсис, – пробормотал он. А приехал он сюда из Перпиньяна. Услышав это, я почти обрадовался.
– Мы, можно сказать, соседи, – сказал я, – мы с дочкой из Аржелеса.
Он не ответил – наверное, решил, что для соседства это далековато, и, собственно говоря, был прав.
Мы подошли к санитарному пункту.
Очереди тут не было, мы вошли, и нас сразу же приняла медсестра в белоснежной униформе. От медсестры пахло мылом.
Здесь царила прохлада. И воздух был сухой. На стене тихо гудел кондиционер.
Франсис опустился на пододвинутый медсестрой стул, положил руку на колени. Мы остановились у него за спиной.
Медсестра бережно размотала бинт, и старик всхлипнул. По щекам потекли слезы, лицо сморщилось от боли.
По мере того как медсестра разматывала бинт, запах усиливался. Нет, не запах – зловоние.
– Сядь вон туда, – велел я Лу.
Сам я не мог отвести глаз от его руки.
Рана была большая и воспаленная. Скорее не красная, а желтая. Длинный порез. Плоть вокруг приобрела нездоровый сероватый оттенок.
– Подождите минутку, – попросила медсестра и вышла.
Шло время. Я старался занимать Франсиса разговорами – рассказывал про нас с Лу и про то, что мы должны встретиться здесь с моей женой.
Он кивал, но о себе не говорил. Наконец медсестра вернулась, да не одна, а с врачом. Похоже, они уже всё обсудили, потому что врач тотчас же присела рядом с Франсисом и внимательно осмотрела рану.
– Как вы поранились? – тихо спросила она.
Старик отвел глаза.
– Я… пилой руку задел.
– Пилой?
– Дрова пилил. А топора не было.
– Таких ран от пилы не бывает, – сказала врач, – мне будет проще вам помочь, если вы расскажете правду.
Старик поднял голову и упрямо посмотрел на врача, но почти сразу пошел на попятную.
– Это ножом. Три недели назад, – громко сказал он, – три недели и один день.
– Вам повезло, – кивнула врач, – еще несколько сантиметров – и артерию перебило бы.
О проекте
О подписке