Читать книгу «Философия современной мусульманской реформации» онлайн полностью📖 — Майсема Аль-Джанаби — MyBook.
image

Гл. 1. Мусульманская реформация – философия воли к действию и творчеству

§ 1. «Цивилизационное принуждение» и исторический парадокс исламского самосознания

Исторический парадокс, сопровождавший появление современного мусульманского мира, состоял в том, что этот мир родился большим. Неизбежным следствием этого стала трудность его воспитания и сложность его подчинения, в том числе самому себе. Крушение Османской (турецкой) империи среди прочего означало крушение духа ложного величия, обнажившее ее несостоятельность. Выяснилось, что Османское государство не являлось империей в точном смысле этого слова и не могло быть исламской державой, так как ее окончательная идентичность уже давно растворилась в «туркизме», лишенном выраженных черт. За пышными имперскими одеяниями, пафосной внешней статью скрывалось одряхлевшее тело. Европейские империи-победительницы заготовили своей новой «добыче» торжественные похороны, продемонстрировавшие мощь, энергию и настойчивое стремление проглотить все, что только можно, обрушив на голову Османов всю ту историческую месть, которую веками вынашивали народы европейского континента.

Эта ситуация создала новое уравнение с четко обозначенными составляющими противоборства между мусульманским Востоком и христианским Западом. Случилось то, что должно было случиться; нашла буквальное воплощение мысль, согласно которой то, чему быть суждено неминуемо будет, но не больше того, чему быть суждено! В то же время выяснилось, что произошедшее стало коренным результатом того состояния, в котором оказались стороны конфликта. В этом смысле давление Европы, ее новое цивилизационное принуждение с его культурным и политическим содержанием явились историческим благом; они продемонстрировали, что мир и история – это огонь, который где-то разгорается, а где-то затухает.

Цивилизационное принуждение обладает глубинным смыслом, в том числе как действенный способ становления цивилизации как таковой. Вследствие такого принуждения исчезает прошлое, в конфликте противоборствующих сил выявляются новые, разнообразные потенциальные возможности, представляющие собой альтернативу новому «возрождению». Однако это исчезновение представляет собой историческую формулу, предопределяющуюся балансом сил и характером их возникновения. Иными словами, цивилизационное принуждение одновременно является способом существования, сосуществования и борьбы цивилизаций, ибо оно заключает в себе набор альтернатив. Следовательно, оно вырабатывает критерий «объективного» продолжения конфликта цивилизаций. Помимо этого, всякое принуждение предполагает наличие культурной составляющей.

Если стоять на почве реальной истории, то осуществляемые шаги не могут превзойти своей реальной значимости. Это означает, что цивилизационное принуждение одновременно является подходящим способом выражения собственной энергии подъема и спада. Свои составляющие элементы оно черпает из первоначальных посылов его появления. Ведь цивилизационный подъем – лишь вид проявления нарастающей открытости в недрах крупных принципиальных установок. В равной мере это относится и к возможностям цивилизационного спада. Иначе говоря, внутренняя глубина великих цивилизаций – это глубина их основополагающих принципов и первоначальных посылов, а от того, как они проявляются в реальной коллизии, зависит тип их «приспособления». Однако это не означает, что историческая эволюция культур и типов присущего им сознания скрытно коренится в их первоначальном действии. Такое предположение фактически справедливо лишь для созерцания того, что принято считать предопределением, судьбой. Тем самым история превращается в устойчивое действие, данное раз и навсегда. В действительности же ее видимый «застой» объясняется методикой подхода к ней. Ведь история не знает подъемов без спадов, равно как и спадов без подъемов. Чаще всего она осознает себя и свои культурные проявления через термины конфликта и вызова. В этом осознании могут присутствовать бесчисленные гипотезы, но вместе с тем оно обязано учитывать ту истину, что настоящее коренится в прошлом, а прошлое – в его первоначальных установках или культурных очагах.

В этом смысле цивилизационное принуждение европейского Запада в отношении Востока, его воздействие на него представляют собой принуждение через навязывание понятий и ценностей подчинения и господства. Это одно из следствий силы и баланса сил, а вовсе не производное человеческого духа в его актуальном бытии. Этот дух – отнюдь не нечто существующее само по себе или отвлеченная сила, воплощающаяся в историческом акте, словно следствие неизбежной закономерности или исполнение некоего закона (естественного либо сверхъестественного); скорее это координирующий дух единства. Но это единство не означает абсолютной гармонии или безмолвного послушания. Его становление не предполагает достижения какого-либо конца; оно также представляет собой силу живого действия борьбы. Действенное бытие человеческого духа не обязательно предполагает совпадения реальной истории с идеалом, а указывает на «недостаточное совершенство», присутствующее в этом несовпадении, на реальную пропасть, на которую постоянно натыкается человеческая культура в своих устремлениях.

В этом смысле тоже можно было рассматривать крушение османского имперского дома как благо, ибо оно породило новую разнообразную исламскую и национальную палитру, что уже само по себе предполагало возврат к истинному положению вещей, вызвало ощущение возвращения к первоначальным истокам, а следовательно революционизировало реформаторский дух и породило социально-политический культурный радикализм. Новая ситуация была встречена с особым энтузиазмом, который заключал в себе все специфические противоречия живого единства. Исламский мир повел себя подобно бедуину, который на вопрос, не страдает ли он от холода, будучи нагим, ответил: «Меня согревает моя родословная». Если с точки зрения тела такой ответ кажется абсурдным, то он глубок с точки зрения духа. Он говорит о том, что тело обладает внутренним теплом, скрытым под обычной кожей; это все то, что привязывает его невидимыми ощущениями принадлежности. Народы «мусульманской уммы (сообщества)» глубоко ощущали свое историческое культурное наследие, что проявилось в менталитете и поведении мусульманских реформаторов, а также в различных проявлениях политического радикализма. Мятущееся самосознание одновременно подпитывалось ощущением уверенности, черпаемым из поэтической идеи, согласно которой «жизнь полна превратностей». Если же отойти от поэтики, отражающей трагизм судьбы и геройство индивидуального духа, то новое уравнение в отношениях между Западом и Востоком заключалось в новом вызове, предопределявшемся подъемом европейского Запада и упадком мусульманского Востока, то есть всем тем, что сопровождало процесс цивилизационного принуждения, навязывавшегося «Западом» «Востоку».

У этого цивилизационного принуждения были свои кровавые предпосылки в европейской истории. Оно выглядит как отрицание, отвержение, предательство великих идеалов гуманизма, которые зародились в эпоху Ренессанса, сопротивления церковному централизму и религиозному догматизму в эпоху Реформации, культурного просвещения в эпоху Просвещения, развития экспериментальных наук с их ролью в утверждении рационализма и светскости, а также торжествующих ценностей либерализма и буржуазной демократии. На деле же не было ни предательства, ни отрицания, ни отвержения. Все стало частью генезиса капитализма и его алчного накопления. Этот процесс был глубоким по содержанию и имел далеко идущие последствия: несмотря на нараставшую раздробленность европейского бытия, он создал новое единство Европы, навязав её самосознанию приоритет её центризма. В определенной мере это объясняет то обстоятельство, что Европа не видела «другого», не ощущала его воздействия на нее. Отныне европеец мог предположить имманентность собственного развития, эволюции своей научной, философской и литературной истории. Это был реалистический взгляд на европейское «я». Однако строгий подход, игнорирующий «другого», содержит в себе извращенные пережитки присутствующего в историческом сознании европейцев к Востоку. И здесь трудно адресовать кому-либо упрек, поскольку истинное развитие с необходимостью предполагает постоянное отрицание своих предпосылок. Так, дереву сложно обращаться в своем развитии к своему изначальному семени, коль скоро оно само дает своими плодами количественную и качественную альтернативу этому первоначальному ядру. Кроме того, данная проблема связана с интеграцией самосознания. Когда это происходит, оно неизбежно ведет к углублению процесса творчества с опорой на собственные силы. И тогда внешнее прочтение становится частью цивилизационного наследия или частью углубления самопознания, попыток охватить все сущее. Следовательно, это вносит вклад в гуманизацию видения, несмотря на все пороки этого процесса для тех, кто становится объектом или материалом пристального изучения. Ослабленный разум может болезненно переживать данное явление или ощущать его, но его нельзя принимать всерьез с точки зрения углубления культурного самосознания; его следует воспринимать как данность, а не как суждения и ценности. В лучшем случае это не более чем гипотезы.

Внутреннее развитие Европы происходило через возврат к греческим источникам в мысли, римским в политике, первоначально-христианским в вере, через арабское посредничество. Что касается её внешнего развития, то оно, если воспользоваться старинным выражением, было связано с «сердитой силой ее восточных фантазий». Географические «открытия» во всех их аспектах были лишь результатом европейского созерцания блеска сокровищ Востока, вдыхания аромата его духов и обоняния его соблазнительных пряностей.

Однако это не означает принижения значимости этих открытий. Они воистину стали «открытием» европейского самосознания, расширили представления европейцев, выставили мировую географию не в её реальном виде, а в виде примитивных представлений о ней. Это можно обнаружить на примере устойчивых иллюзий, присутствующих в целом ряде названий – например, американские «индейцы». Но если эти открытия обладали ценностью для истоков европейского самосознания, в том числе для его «глобальных» представлений, то лишь потому, что они отвечали стремлению Европы к собственному творчеству. Они ощущались и осознавались в ходе жизнерадостного поиска; а жизнерадостность присуща всякому живому творчеству – в той же мере, в какой она вначале ведет к преодолению познавательной скромности. А поскольку такая скромность всегда была присуща великим мыслителям, постольку энергичная устремленность к географическим «открытиям» проистекала не из любви к знанию и не из желания расширить горизонты. Это было не столько «подражанием» духу древних греков, сколько отзвуком римско-европейского стремления властвовать, или алчного материализма, что одновременно углубило и психологизм европейской души, и её материалистические склонности. Такой результат прослеживается не только в европейской политической литературе со времен Макиавелли, но также в поэзии и прозе.

По ходу этого процесса и после получения его первых результатов была создана впечатляющая легенда о «Востоке». Наряду с запугиванием внешним ореолом Востока она породила соблазн добиться владычества над ним, ограбить его, вызвала алчное желание украсть, пробудила чувство недоверия к антиподу Европы. Все это отягчило европейскую душу пороками, вызвало к жизни дух завоевания и захвата. «Открытие» новым европейским сознанием Востока пробудило в нем дух авантюризма, притупило его старые знания и представления. В то же самое время была заложена объективная основа нового политико-цивилизационного взаимодействия, подталкивавшегося эволюцией европейской буржуазии к его логическому финалу: военной экспансии и экономическому ограблению. Это стало особенным, уникальным явлением в мировой истории – как по фактическим событиям, так и с точки зрения целей, инструментов и результатов.

В своем общем ходе мировая история была пред-стоянием перед золотым алтарем. Нет смысла осуждать исторические поступки «другого» и оправдывать себя. Исторические поступки – не только купель этического духа, но и подсвечник для воров. По меньшей мере, дела и того, и другого постоянно смешивались между собой, порождая образцы противоречивого единства как становления цивилизаций и культур. В этом смысле европейская военная экспансия и экономическое ограбление, сопровождавшие становление буржуазии, явились естественным результатом социального, культурного неравенства на одном из исторических этапов всемирного развития. Этим было обусловлено то, что дела не определялись намерениями, а результаты – механизмами. Если несовпадение в определенном смысле явилось одной из движущих сил исторического развития, то одновременно оно стало типовым критерием, специфическим индикатором постижения особенностей крупных культур.

Цели, стоявшие за буржуазными устремлениями европейских наций, были неясными. Во всяком случае, они не были высокими. Их непосредственный вид, говоривший о подчеркнутом рационализме, фактически был лишь искаженным отражением банального материализма с его иллюзиями. Мог использоваться весь бесконечный арсенал католической и протестантской фантазии, чтобы доказать, что все, что делают европейцы, в том числе за пределами своего «естественного» ареала – это продолжение подвига Христа. Они тоже воскрешали покоящихся в гробницах мертвецов и исцеляли себя от болезней. Цели, заложенные в идеале действий, не совпадали с реальными намерениями. Когда впоследствии Гегель, исследовав этот вектор, охарактеризовал его как мировой, он приблизился к собственной истине. Но назвав его вектором разума, он отодвинул его от лабиринтов варварской идеологии. В первом случае испытание им прошлого было вторжением в будущее, а во втором он предположил наличие разума там, где его не было. Поэтому ему пришлось подшучивать над собственным безумием с помощью фантазии, то есть выдавать вывернутый подход, храня чопорное и бессмысленное высокомерие, чрезмерно вглядываясь в то, что не имеет ценности.

Смысловое извращение рационалистического видения истории, попытка втиснуть её в некие рамки в угоду педантичному германизму стали адекватным подходом для страдающего немецкого духа, искавшего рациональность в своей тогдашней иррациональности, то есть рациональность, замкнутую в незавершенном национализме. Что касается реального рационализма европейской истории, то он был противоречив по направленности и содержанию, что придало его внешнему облику соответствующее ему варварство. Европа похоронила в себе высокие ценности, придала действию ценность воли, увязав её с силой (материальной). Поэтому результаты соответствовали механизмам. Новое варварство воспроизводилось как одна из наиболее цивилизованных форм современного европейского бытия. Это варварство отличалось от переселений и набегов древнего мира – подобных тем, которые совершались германскими племенами в Европе и монголами в Азии. Однако в обоих случаях происходило постепенное ослабление их «хищнической» силы вследствие приобщения их к цивилизации и культуре. Данный процесс направлял инстинкт массового (стадного) вторжения на просторы и пути созидания. Этот дух с необходимостью обратился к поиску источников красоты вне пределов физической силы. Данный результат можно увидеть в христианизации германских племен и их вхождении в структуры их «священных» государств, а также в исламизации монголов и вхождении их в состав индо-азиатских империй. И тот, и другой исчезли, растворившись в потоке древней культуры. Такой итог был закономерным и естественным ввиду отсутствия у тех и у других крупных принципиальных ориентиров. Поэтому им пришлось черпать из источников «побежденной» культуры. Что касается новых европейских вторжений, то, по сути, они представляли собой прерывание и отход от того, что было прежде. Они явились следствием не варварского инстинкта «исхода», а, напротив, итогом его сдерживания и подавления. В основе их лежало просвещение самосознания. Этот процесс вдохновлялся задачей постоянного возвращения к себе через его непрестанное отрицание в качестве достоверного способа самопознания. А поскольку последнее происходило в условиях распада церковного единства, размывания мировоззренческих основ единения Европы, постольку необходимо было изыскать альтернативу в виде национальной, внерелигиозной, то есть светской Европы. Именно это придало её эволюции национальный, буржуазный вектор. В свою очередь, этим предопределилась устремленность вовне, стремление к господству, эксплуатации и ограблению.