Подумав об этом, я снова вернулся мыслями к истории с гибелью старшего дедова сына. У нас в семье не принято было говорить об этом, и я лишь краем уха слышал об умершем отцовом брате, однако представлял себе при этом почему-то тельце младенца, ставшего жертвой одной из бесчисленных детских инфекций, и сухую, облаченную в черное фигуру его родительницы, склонившейся над ним с каменным выражением лица… Видимо, картинку эту я «почерпнул» в одной из книг ирландских или французских писателей, которые от нечего делать прочитывал вслед за матерью. Романы эти изобиловали описаниями драматичных ситуаций и скорбных ритуалов, но, как оказалось, ничего общего с историей моей семьи не имели. Я пожалел было, что никогда не заговаривал с отцом на эту тему, но, вспомнив ту наигранную бесшабашную веселость, с которой он шел по жизни и за которой прятал свои истинные чувства, понял, что попытки эти ничего бы мне не дали – искренности у отца было столько же, сколько у быка – математических способностей. Спрашивать же об этом деда было не только бесполезно, но и опасно – старый отшельник долгие годы кутается в свою трагедию, словно бабочка в кокон, и вряд ли позволит кому бы то ни было совать нос в глубь лелеемых им переживаний. Суровый нрав старика оберегал его быт и мысли от постороннего присутствия, и я должен был радоваться уже тому, что он принял меня под свое крыло. Да и действительно, что бы я там сейчас делал с раздраженным отцом и истеричной матерью?
В старой деревянной церкви на краю поселка, напоминавшей, скорее, увенчанный куполом большой сарай, нежели Дом Божий, было немноголюдно. Видимо, друзей у старого датчанина было немного, да и те были заняты своими делами, а не шатались праздно в поисках развлечений. Впрочем, вряд ли кого-то мог развлечь вид мертвого старца в дешевом гробу, глубокими морщинами и желтыми, исчерченными черными продольными полосами ногтями повествующего о нелегкой судьбе обреченного на прозябание одинокого рыбака. Тонкая нитка этой судьбы перетерлась об острые края лишений и безнадеги и лопнула, отпустив его в иные миры, в которых сети, что он вязал, несомненно, стоят дороже и принесут ему богатство. Пышная рыжая борода датчанина поднималась из гроба на добрых две ладони и, оставляя свободными лишь нос, губы да впавшие глаза старика, придавала ему сходство с его славными предками-викингами, которое, принимая во внимание худосочные пропорции тела и небольшой рост умершего, казалось гротескным. Будь это не мертвый рыбак, а его портрет, я подумал бы, что какой-то остряк-художник создал шарж на древнего воина – покорителя морей и бандита.
Стоящий рядом со мной Оле притих и, преисполнившись величественностью момента, почти перестал дышать. Не думаю, что смерть как таковая оказала на него столь сильное действие, просто в кармане у него все еще находилась пара-тройка деревянных заготовок, отобранных для него датчанином, и сознание того, что эти сухие, бескровные руки замерли навеки и не возьмутся уж больше за перочинный нож, а скрипучий старческий голос не пожурит его за торопливость, заставило парнишку трепетать, а сердце его биться глуше.
Понаблюдав за последними приготовлениями и попрощавшись с усопшим, солнце начало погружаться в море на западе, а небольшая процессия, ведомая облаченным в потрепанную рясу протестантским священником, поползла по склону холма наверх, к кладбищу. Никакого интереса в том, чтобы видеть, как старый датчанин отправится гнить в свою могилу, я не испытывал, а потому не пошел вместе с ними, предоставив Оле в одиночку наслаждаться траурным ритуалом. Побродив еще немного по дюнам и набрав полные ботинки песку, я отправился домой, селедка моего нового друга была бесподобной, но со времени ее поглощения прошел уже целый день, наполненный исследованием побережья чуть ли не до самого Нордхаузена, и голод давал о себе знать все настойчивей.
Дед был дома и встретил меня двусмысленным хмыканьем, то ли желая показать, что заметил мое появление, то ли упрекая за безделье. Однако холодный ужин, такой же непритязательный и вкусный, как вчера, ждал меня на столе, огонь в печи сварливо потрескивал, и общая атмосфера дома даже начала напоминать уютную. Поев и напившись терпкого чаю, в который дед добавлял для аромата какое-то местное растение, я почувствовал себя и вовсе хорошо. Диалога с дедом на этот раз не получилось, на мои вопросы касательно увиденного мною за день он отвечал неохотно, обрывками фраз и скоро удалился в свою комнату, дверь которой со времени моего приезда запирал на ключ. Я уважал стариковские тайны и, к тому же, ничего не имел против одиночества, а посему откинулся в кресле и, глядя в потолок, стал размышлять о всякой ерунде, которая, принимая все более причудливые формы, постепенно перешла в сон.
Однако в кресле особо не поспишь, да и печной огонь, погаснув, позволил воздуху остыть к полуночи, так что я проснулся от холода и, разминая покалываемую тысячей иголок «уснувшую» руку, решил перебраться в спальню. Стараясь не шуметь и не натыкаться на мебель, я в почти полной темноте на ощупь прокладывал себе дорогу между предметами небогатой обстановки, когда вдруг, проходя мимо дедовой комнаты, услышал раздававшийся из-за двери шепот и увидел полоску света между нею и косяком, говорящую о том, что дверь не заперта. Удивленный, я замер. Мне сразу вспомнились россказни моего нового приятеля, вернее, переданные им измышления его мамаши касательно дедовского колдовства, и я, исполненный жути, осторожно заглянул в приоткрытую дверь, ожидая, должно быть, увидеть там всякого рода каббалистические знаки, а то и стать свидетелем жертвоприношения с летающими демонами ночи и разбрызганной по стенам кровью. Однако, то ли к успокоению, то ли к подспудному разочарованию моему, ничего подобного в дедовой комнате я не заметил, дед, по-видимому, просто молился, стоя на коленях ко мне спиной и беспрестанно кланяясь, почти касаясь лбом чисто выскобленного пола. Крестом он себя, правда, не осенял, как это принято у христиан, да и слова этой странной молитвы были мне не знакомы – должно быть, дед говорил на каком-то неизвестном мне языке или диалекте – но то, что ничего предосудительного или богопротивного в комнате не происходило, было очевидно. По правде сказать, ничего удивительного в дедовском способе общения с Богом я не находил – мне уже встречались люди, предпочитающие уединенность и свободу религиозной мысли охваченному ажиотажем переполненному нутру церкви с ее строжайшими предписаниями и нескончаемыми угрозами божественной расправы. Старый чудак, должно быть, отсыпается днем, а то и вовсе не нуждается в отдыхе, бывает и такое… Я осторожно, чтобы не потревожить или, хуже того, не испугать деда, прокрался в свою комнату и нырнул в прохладное нутро постели.
Однако поспать мне не удалось. Не успела еще отзвучать в моей голове колыбельная Морфея, погрузив меня в сон, как ее мелодичные, ласковые звуки сменились другими, более резкими и требовательными. Я сел на постели и прислушался. Какое-то время все было тихо, и я даже подумал, что слышанные мною только что далекие удары колокола почудились мне, но через пару минут звук повторился, и теперь уж не было сомнений в том, что я слышу именно плоды трудов какого-то сумасшедшего пономаря, которому вдруг вздумалось почему-то перебудить всю округу всепроникающим, заунывным звоном.
«А что, если это какая-то местная традиция, которой я не знаю, или даже сбор на какой-нибудь праздник, ну там улова или еще чего-нибудь?» подумалось мне вдруг, и я, охваченный лихорадкой отроческого любопытства, вскочил и начал поспешно натягивать брюки, ибо пропускать что-либо важное в моей новой жизни не собирался.
Выбежав из дома, я уже направился было в сторону поселка, так как именно там находились единственная в округе церковь, а, следственно, и колокол, но на полдороге был остановлен все тем же колокольным звоном, раздававшимся, как ни странно, совсем с другой стороны, а именно с кладбищенского холма. Как громом пораженный, я остановился. Мне тут же вспомнились слова Оле и мистическом звоне, которым якобы наполняет всю округу каменный колокол в ночи после похорон, и лежащий в своем гробу несчастный старый датчанин, чья кончина, должно быть, и стала поводом для моей галлюцинации. В том же, что это именно галлюцинация, я нисколько не сомневался, потому что, во-первых, был человеком вполне современным и не склонным к всякого рода чепухе, а во-вторых, не видел вокруг себя ни одного жителя поселка, а ведь колокольный звон, будь он реальным, должен был бы вытащить из постелей всех поголовно! Не желая терзаться сомнениями, я решил, рискуя обрушить на себя праведный гнев, прервать-таки дедову молитву и справиться у него о том, что послужило поводом для возникновения в маленьком рыбацком поселке столь странных преданий, и, вернувшись в дом, прямиком направился в комнату старика. Дверь была все еще приоткрыта, и полуоплавившаяся свеча все еще горела на столе, но деда там не было. Не было его ни в кухне, ни в гостиной, ни даже в уборной, где я тоже не поленился посмотреть, – дед пропал. Поиски во дворе и вдоль берега также ничего не дали, и я, устав блуждать в темноте, вернулся в свою комнату и вновь забрался под одеяло, решив попросту махнуть на все рукой и выспаться. Наверняка дед знает, что делает, и своей заполошной беготней я ничего доброго не добьюсь…
На следующий день я, отметив по изменившемуся положению предметов мебели в гостиной, что дед появлялся и снова ушел, успокоился и списал все произошедшее прошлой ночью на свое не в меру разыгравшееся под воздействием морского воздуха воображение. Затем, прихватив с собой бутыль с молоком для селедки, я отправился на берег. Однако ни Оле с его угрюмым отцом, ни других рыбаков я там не обнаружил – наверное, море само диктует им расписание лова и предугадать возвращение моего друга – задача не из легких. Немного послонявшись по берегу и в раздумьях опустошив на две трети мою бутыль, я припрятал ее в кустах и отправился на кладбище – место, вот уже второй день занимающее мои мысли. Признаться, я желал проверить, не там ли дед, и убедиться в верности слов Оле касательно времяпрепровождения старика. Стыдно сказать, но еще более этого мне хотелось подслушать его разговоры с надгробиями и постараться разобрать хоть что-нибудь в его странной речи, ибо, заговори он с могилами на том же языке, на котором вчера молился, сделать это будет нелегко.
Уже начав подъем на кладбищенский холм и отчетливо видя ворота в форме колокола, я вдруг заметил женщину лет тридцати восьми, идущую мне навстречу, толкая перед собой небольшую тележку. Женщина шла, опустив голову и, по-видимому, задумавшись над чем-то, но я, несмотря на ее простую, скрывающую формы одежду и почти полное отсутствие у меня опыта в таких делах, почти угадал ее возраст. Быть может, потому, что ее гладкая кожа и отсутствие седины в волосах подсказали мне, что ей еще нет сорока, но тяжелый, полный скорби и глубокой, невыплеснутой чувственности взгляд ее карих глаз, которые она вдруг подняла на меня, не мог принадлежать цветущей молодухе?
О! остановилась женщина и поправила ленточку на голове, из-под которой выбилась непослушная прядь каштановых волос. – Ты что здесь делаешь?
Вы знаете, я здесь иду, а что, собственно, заставило Вас спросить об этом? как и всегда, когда смущался, я попытался скрыть неловкость за граничащей с хамством язвительностью.
Женщина, чуть склонив голову набок, посмотрела на меня долгим взглядом, на дне которого плескалось тщательно скрываемое удивление.
Ну надо же, вымолвила она наконец едва ли не шепотом, словно сделала для себя какое-то открытие, никогда бы не подумала… Но как насмешлива природа!
Что Вы имеете в виду? сразу насторожился я, решив, что природе вменяется в вину создание меня таким уродом.
Нет-нет, быстро ответила женщина, словно поняв причину моей настороженности. – Просто… ты так похож на одного человека, что я… Так ты тот самый парнишка, который приехал к старику?
Мне пришлось признать, что, если она подразумевает под «стариком» моего деда, то я тот самый парнишка и есть.
А Вы, собственно, кто?
Я-то? Да вот… живу я здесь. Во-он в том доме, она указала подбородком на что-то за моей спиной, но я, обернувшись, ничего, кроме привычных дюн да серых волн моря не увидел.
Понятно. А что Вы делали на кладбище?
На кладбище? моя собеседница смешно сморщила нос и быстро отвела глаза. – С чего ты взял? Я с мельницы иду, она там, на том краю поселка, просто так дорога короче…
Понятно, снова сказал я, не зная, как завершить начавшую тяготить меня беседу. Женщина, заметив это, помогла мне:
Ну что ж, приятно было познакомиться, может быть, еще увидимся.
Да мы, вроде, не знакомились…
Она засмеялась и, подхватив свою тележку, покатила ее мимо меня.
Я Мириам. А ты, должно быть, Ульф?
Кивком головы я подтвердил правильность ее догадки и, неловко махнув ей рукой на прощание, пошел своей дорогой.
По кладбищу, оказавшемуся довольно большим и скорее напоминавшему парк благодаря разросшимся здесь деревьям, я бродить не стал – что интересного в однообразии серых надгробий и витиеватых эпитафий? – а, остановившись в арке ворот, тщательно исследовал их и убедился, что кажущийся колокол – чистейший камень и звонить прошедшей ночью никак не мог. Вот так всегда: наслушаешься старушечьих бредней и вообразишь себе черт знает что!
Постояв немного, прислонившись спиной к теплому, нагретому солнцем камню и полюбовавшись открывающимся отсюда видом на море и Птичью Скалу, я стал спускаться вниз, в поселок, однако, пройдя всего несколько шагов, почувствовал на себе чей-то взгляд, заставивший меня поежиться. Помедлив, скованный внезапно охватившим меня страхом, я все же обернулся и встретился глазами с дедом, неизвестно откуда возникшим на том самом месте, где я только что стоял.
Ты что, дед, на кладбище был или тоже с мельницы идешь? спросил я не очень вежливо, но, на мой взгляд, вполне подходяще при общении между близкими родственниками.
С какой мельницы? – нахмурился дед. – И почему «тоже»?
Он стоял в воротах, под самым «колоколом» – высокий, худой, с длинной седой бородой и ниспадающими на плечи волосами, присыпанными, что называется, пеплом времени, и являл сейчас собою фигуру величественную и почти мистическую, вид которой привел мою впечатлительную душу в почти религиозный трепет. Его глубоко посаженные глаза с лиловыми отекшими веками, говорящими о хронической усталости, и одновременно с тем мраморная бледность лба завершали образ святого с полотен мастеров средневековья. Впрочем, на колдуна из тех же времен дед, по моим представлениям, тоже очень походил.
Как это с какой мельницы, дед? Она сказала, что дорога эта ведет также и на мельницу, что находится на другом краю поселка, вот я и подумал, что, может, ты тоже…
Кто – она?
Мириам.
Мириам? Ты встречался с ней?
Ну да, пару минут назад. Она шла с тележкой по этой дороге, а когда я спросил ее, не на кладбище ли она была, то…
Ясно, перебил меня на полуслове старик. – Что еще она тебе сказала?
Больше ничего. Только то, что она живет здесь неподалеку и еще…
Что еще?
Ну, что я якобы показался ей на кого-то похожим.
Она сказала, на кого?
Нет.
Точно?
Дед, это что – допрос? Что ты привязался ко мне с этой Мириам? Кстати, кто она?
Дед, по-видимому, несколько успокоился, приблизился и, взяв меня за плечо, заглянул мне в глаза:
Она – злой рок нашей семьи, и будет лучше, если ты станешь держаться от нее подальше.
Что она может мне сделать?
Не рассуждай! прикрикнул вдруг дед. – Делай то, что я тебе говорю, и тогда избежишь беды. Все, пойдем домой, пора обедать!
Затем, посмотрев на меня оценивающе, негромко добавил:
А и вправду похож, ничего не скажешь… Кстати, ни на какую мельницу эта дорога не ведет, а заканчивается могилами да склепами… и, не оборачиваясь, зашагал вниз, в направлении поселка.
Вечером я снова увидел Оле. Со стороны могло показаться, что мы сговорились о встрече, но только я и в самом деле ничего не знал о его планах, когда собрался прогуляться к подножию Птичьей Скалы, а, быть может, и попытаться подняться на нее, хотя я боюсь высоты. Неспешно огибая Скалу с севера и «наслаждаясь» беспрерывным визгом прожорливых чаек, я вдруг услышал чьи-то голоса за зубчатым скальным выступом и, любопытствуя, осторожно выглянул из-за него.
Оле стоял в позе патриция у куста солероса, размахивая руками и о чем-то с азартом повествуя чудному созданию, замершему неподалеку от него на большой, увитой стеблями морской горчицы, кочке. Девушка, вернее сказать – девочка, ибо на вид ей было не больше тринадцати-четырнадцати лет, показалась мне с первого взгляда какой-то воздушной, невесомой и удивительно светлой, словно была не живым человеком, а иллюстрацией из книги сказок, стоявшей когда-то на полке в моей комнате. Простое, песочного цвета, платьице так ловко облегало ее точеную фигурку, словно было пошито лучшим портным Нордхаузена, а рассыпанные по плечам светлые вьющиеся волосы делали картину сказочной нимфы цельной. Увлекшийся Оле продолжал что-то горячо говорить, но девушка, заметив меня и негромко вскрикнув, вскочила, прижимая зачем-то к груди маленького деревянного тролля. Ее устремленный на меня испуганный взгляд был чуть диковатым и… искренним, так что я опешил. Слова приветствия, для которых я уже открыл было рот, застряли у меня в горле. Будь мы все на пару лет постарше, я решил бы, что бестактно прервал любовное свидание, но нежный возраст этого ангела и излучаемая им чистота не позволили мне смутиться, хотя, должен признать, внешний облик часто обманчив и отличать черное от белого мы учимся гораздо позже, а некоторые из нас – никогда.
Наконец-то заметившему меня Оле мой неожиданный визит явно пришелся не по душе. Он повернулся ко мне вполоборота, давая понять, что не намерен отвлекаться надолго и, нахмурившись, бросил:
Привет. Ты как нас нашел?
Меня развеселила неприкрытая ревность молодого рыбака и я, не удержавшись, ляпнул:
Да очень просто – следил от самого дома.
Следил?! поза Оле изменилась, он стал похож на готового к нападению петуха, выставившего вперед гребень и демонстрирующего шпоры.
Мне стало жалко его, к тому же, я не искал ссоры.
Да брось ты, Оле, сказал я миролюбиво. – Зачем бы мне это понадобилось? Просто вышел прогуляться да случайно наткнулся на вас. А это, должно быть, Йонка?
Довольный своей находчивостью по части избегания конфликтов, я подошел к девушке и, продолжая краем глаза наблюдать за ее ревнивым дролей, протянул ей руку. Она недоуменно посмотрела на нее и вопросительно взглянула на Оле, всем своим видом выражая недоумение. Мне же не оставалось ничего иного, как, покрутив кистью руки в воздухе, неловко сунуть ее в карман. Теперь пришла очередь веселиться парнишке:
У нас не подают женщинам руку и, если не хочешь когда-нибудь ее лишиться, лучше держи ее в кармане.
Почему? Разве у вас не знают приличий? мне было обидно, что я так опростоволосился, но сдаваться я не собирался. Оле фыркнул.
Надо же, приличный нашелся… У нас тут свои приличия, а твоими только свиней кормить.
Мне надоело слушать его хамские речи и я, пожав плечами, развернулся, чтобы уйти.
Что же ты, не постоишь за себя? раздался вдруг за моею спиною насмешливый, чуть простуженный девичий голос. Видимо, Йонке оказалось недостаточно произошедшего, и она старалась теперь побудить меня к продолжению спектакля. Мне и раньше приходилось встречаться с провокациями со стороны так называемого слабого пола, и я знал, что ничем хорошим они, как правило, не заканчиваются, если воспринимать их серьезно. Я повернулся и, постаравшись вложить во взгляд побольше разочарования и усталости, посмотрел этой юной змее в глаза, где плясали торжество и внушенная кем-то уверенность во власти над окружающими. Странно, но, протягивая ей руку минуту назад, я ничего подобного не заметил.
Чего ты от меня хочешь? спросил я в ответ, но голос мой прозвучал не родительски-снисходительно, как я того желал, а как-то по-мышиному пискляво и просяще. Что за черт!
Ну, ответь ему что-нибудь, или вы, горожане, только в книжках такие умные?
Я еще не придумал, что бы такое нахамить, как на мою сторону неожиданно стал Оле:
Перестань, Йонка! Что ты донимаешь человека? Вовсе не хотел я с ним ссориться, и нам, рыбакам, действительно неплохо бы научиться быть повежливее… Кстати, мужчинам у нас руку подают!
О проекте
О подписке